А . А . Бестужев - Марлинский 14 страница



— Что ты, дедушка, аль прозяб добре? посиди, отогрейся; изба у нас теплая, — сказал Алексей, в котором страх сменился жалостливым участием.

Он подошел к старику.

— Вестимо, касатик; да ты бы к печке-то сел… — проговорила Василиса, следуя за сыном.

Белые зрачки старика устремились как-то неопределенно на хозяев лачужки; он снова хотел что-то сказать, и снова дрожащие губы не повиновались ему; он опустил голову и принялся ощупывать края лавки и рубище.

— Погоди, дедушка, я подсоблю, руки-то у тебя окоченели, ничего с ними не сделаешь… — произнес Алексей, видя, что старик хотел освободиться от сумы, которая перетягивала ему грудь и плечи, — положи ее на лавочку… ладно: тебе бы лучше разуться, право ну, скорей бы отогрел ноги.

— Вестимо, касатик, разуться, ишь застыл как, — перебила Василиса, качая головою, — разунься да подь к столу, я чай, с пути-то поснедать хочешь…

И, не дожидаясь ответа, она придвинула к столу лучину и начала хлопотать подле горшков.

— Ну, дядя, вставай, повечеряй поди, — сказал Алексей.

— Ась?..

— Повечеряй поди! — крикнул парень, наклоняясь к его уху. — С дороги-то, я чай, проголодался.

— Нет… ох… спасибо, касатик… спасибо, — простонал старик, останавливаясь на каждом слове.

Он замотал как-то бессильно головою, ухватился руками за края лавки, закрыл глаза и вздрогнул всем телом.

— Что ж ты, родной, аль недужится?.. — спросила Василиса, подходя к прохожему и стараясь вглядеться ему в лицо. — Знамо, в такую-то пору, без одежи… тебе, родной, попариться бы надыть, да время-то, вишь, позднее…

Старик приложил изрытую ладонь к тощей груди своей и закашлялся; кашлю этому, казалось, конца не было.

— Спасибо… — проговорил он, переводя одышку и подымая глаза на хозяйку, — спасибо вам… что пустили…

— И-и-и… касатик, Господь с тобою! сиди, обогрейся… да ты бы, право, поснедал чего: кашки, а не то и киселек есть у нас…

— Нет… спасибо… ох!.. вот кабы парень-то твой… пособил… сил моих нет…

Он хотел еще что-то прибавить, но слова замерли в его горле; он ощупал вокруг себя место, придвинул суму и медленно стал опускаться на лавку.

— Не нудь себя, дедушка, не нудь, — вымолвил Алексей, подсобляя старику растянуться на лавке и подкладывая ему под голову сумку. — Ну, дедушка, ладно, что ли?

— Ладно, ладно, спасибо… родной… ох! — проговорил старик, сжимая губы, чтобы удержать стоны и щелканье зубов.

— Ладно, так и Христос с тобой; спи, авось ночью переможешься, об утро легче станет… Я чай, и нам пора, матушка, — промолвил парень, обратясь к матери; но, увидя, что она молилась перед образами, он взобрался на печку и начал раздеваться.

Немного погодя старушка затушила лучину и присоединилась к сыну.

В избушке стало тихо… Рев ветра, то глухой, как похоронное причитанье, то свирепый и пронзительный, как дикая разгульная песня, загудел снова на дворах и в навесах. Иной раз весь этот грохот метели падал, как бы сломанный внезапно на пути своем вражескою силой, — воцарялось мертвое молчание… И вдруг, откуда ни возьмись, летели новые вихри, росли, подымались хребтами, вторгались со всех сторон в проулки, потрясали ворота, навесы и дико рвались вокруг лачужек, как бы желая срыть их с основания.

Но сколько ни надрывалась буря, сколько ни рассылала она вихрей — все было напрасно; грозный рев не доходил, по крайней мере, до слуха Василисы; утомленная дневными хлопотами и заботами, старушка не успела перекрестить изголовье, как уже голова ее склонилась и сладкий сон оковал ее усталые члены. Что ж касается до Алексея, ему также нипочем был голос вьюги: думая о происшествии в доме старосты, которое разрушало вконец его надежду, он лежал не смыкая глаз и ничего не слышал… Глухой стон, раздавшийся на лавке под образами, вывел его, однако ж, из забывчивости: он вспомнил присутствие прохожего и насторожил слух.

Стон повторился еще протяжнее.

— Дедушка, что ты? — спросил парень, приподымаясь на локте.

— Подь сюда…

Голос, с каким были произнесены эти слова, отозвался почему-то в самом сердце молодого парня; он проворно соскочил с печки, нащупал впотьмах серенку,[75] зажег лучину и подошел к лавке.

Старик лежал по-прежнему врастяжку; члены его, однако ж, перестали трястись и только белые зрачки его блуждали с беспокойством вокруг.

— Что с тобой, дедушка? прихватило, что ли? — вымолвил Алексей, нагибаясь к бледному, заостренному лицу старика.

— Где старуха-то… я ее не вижу… она тебе мать? — произнес больной.

— Мать; а что?.. — спросил Алексей, которого невольно начинал пронимать страх.

— Позови ее сюда… — отвечал старик едва внятно.

Алексей заложил в светец лучину, разбудил мать, и минуту спустя оба очутились подле лавки.

— Тетушка, — сказал старик, обращая тусклый взор на Василису, — пришел, видно, мой час помирать… ты и парень твой… не отогнали меня… пустили как родного… Бог вас не оставит…

— И-и-и, касатик, что ты, опомнись… старее да хворее тебя живут… полно, Бог милостив!..

— Нет, тетка, чую — смерть пришла… спасибо вам… ох… не дали помереть на улице… будьте же до конца родными мне… никого у меня нет… все мое… добро…

Он отвел глаза от старухи и остановился.

— И-и-и, касатик, на что нам добро твое, мы не из корысти какой пустили тебя; мы, касатик, и своим довольны, благодарим Царя Небесного!..

Больной снова устремил потухающий взор на старуху, хотел что-то сказать, но снова остановился. Прошло несколько минут тягостного ожидания для Василисы и ее сына, которые стояли, прикованные страхом, и не сводили глаз со старика. Едва слышный стон вырвался наконец из груди его; он приподнял длинные, сухие руки, вперил полуоткрытые глаза на старуху и произнес отрывисто:

— Пошли… сына в село Аблезино… там за рощей… подле громового колодца… дупло… зарыта ку… кубышка, — двадцать лет копил!.. никому только… не сказывай… — продолжал он ослабевающим голосом. — Вы меня… призрели… возьмите… за добро ваше… Господи! прости прегрешения… ох!..

— Касатик, дедушка! что ты, очнись! Христос с тобой, кормилец! слышь, не сбегать ли парню за попом?.. — крикнули в одно время Василиса и сын ее.

Старик скрестил руки на груди, потянулся и закрыл глаза.

Василиса и сын ее бросились к лучине.

Когда они вернулись к лавке и взглянули при трепетном свете угасающей лучины в лицо прохожему — он был уже мертв.

VIII

Катилося зерно по бархату ,

Слава !

Еще ли то зерно бурмицкое ,[76]

Слава !

Прикатилось зерно по яхонту ,

Слава !

Крупен жемчуг с яхонтом ,

Слава !

Хорош молодяк с молодкою !

Слава !

Народная песня

Зима прошла давным-давно; о вьюгах и метелях и помину не было в нашей деревушке. Мужички только что поубрались с хлебцем и откосились. Улица, заметенная когда-то сугробами снега, представляла теперь самое оживленное и веселое зрелище. Повсюду толпился народ; в околотке[77] деревень было немало, и, по принятому обыкновению взаимного угощения на храмовых праздниках, все окрестные обыватели сошлись и съехались к соседям.

Время выдалось к тому самое пригодное: день был прекрасный; на небе ни облачка, в воздухе стояла такая затишь, что осиновый лист не шелыхался. Все располагало к веселью. И нельзя, впрочем, было жаловаться — веселились изрядно! Песни, крики, шум, несвязный говор раздавались со всех сторон, лучше чем на ином базаре. Красные рубашки, шапки с золотом, повитые цветами, желтые и алые платки, понявы сияли таким ослепительным блеском, что даже и у трезвых рябило в глазах. Шум, носившийся над деревней, переходил постепенно из одного конца в другой: то подымался он вокруг рогожного навеса купца с красным товаром, расположившегося подле часовни у колодца, то вдруг неожиданно сосредоточивался на середине улицы, где водили хороводы… Звонкая, оглушительная, дребезжащая песня охватывала на минуту всю деревню, и снова все это заглушалось ревом, визгом и хохотом, раздавшимся внезапно из толпы фабричных, глазевших, как боролись два дюжие батрака с ближайших мельниц.

Время подходило уже к вечеру, когда знакомый наш Савелий Трофимыч вышел на крылечко своей избы, сопровождаемый пономарем и сотским.

— Ну, Кондратий Захарыч, не взыщи за угощение, чем богаты, тем и рады, год выдался плохой, наказал нас Господь… не взыщи — укланялись, видит Бог, укланялись, — сказал Савелий, принимаясь обнимать пономаря.

— Много довольны… много… дай Бог век с тобой хлеб-соль водить!.. — отвечал гость, утирая обшлагом рукава следы поцелуев радушного хозяина.

— Не взыщи и ты — ничего не жалели для дорогого гостя, — продолжал Савелий, обращаясь к сотскому, который следовал сзади и, зажмурив глаза, придерживался к стенке.

Но Щеголев, вместо ответа, покачнулся в сторону, приложил ладонь к правой щеке, осклабил беззубые свои десны и запел хриплым голосом:

Ох, плыла-а утка!

Плы-ла ут-ка…

Вдоль по морю…

— Полно, Щеголев… полно же, — заметил с укором пономарь, удерживая сотского, который, очутившись на дворе, чуть было не клюнулся на порожнюю телегу.

— Не замай его, Кондратий Захарыч, ноне все у нас в росхмель… слышь, как потешаются?.. Ты куда, Кондратий Захарыч? — спросил Савелий, останавливаясь под воротами.

— На новоселье…

— Ой ли, к кому?..

— К Алексею; как шел к тебе, встретился я с ним — звал под вечер.

— Пойдем вместе; он и меня звал… а разве ты не был у него?

— Нет, не привелось.

— Стало, и избы его не видал… Ну уж, вот так изба, Кондратий Захарыч!.. такой, кажись, во всем околотке нету.

— Слыхал, слыхал; да где ж видеть? я с самой зимы — помнишь, у тебя угощались? — с той поры не наведывался к вам в деревню.

— Двести рублев за избу-то дал…

— Сказывали мне, — отвечал пономарь, придерживая Щеголева, который совершенно неожиданно приткнулся к нему спиною, — правда ли, Савелий Трофимыч, говорят, нищенка-то отговорил ему тысячу рублей?

— Нет, тысячу не тысячу, а верных четыреста.

— Скажи на милость, какое дело! Сказывали, случилось то в ту самую пору, как мы у тебя пировали, в Васильев вечер, помнишь, кто-то еще стукнул в окно?

— Ну, вот поди ж ты! Эка дурость напала тогда на нас!.. Ведь стучал да просился тот же нищенка; а нам спьяну-то показалось и невесть что… Стучал это он по всем дворам, ходил, ходил да и набрел на Василисину избу, те его и пустили… Пришла ночь; полеглись, вот и стал он отходить. «Так и так, говорит: вы, говорит, меня не отогнали — вам и добро мое…» Поведал им, где и как найти… аблезинский барин все как есть велел передать Алексею, и нашу деревню повестил, — все им досталось.

— Подлинно диковинное дело и всяческого любопытствия достойно, — перебил пономарь, пожимая плечами и подымая брови. — Скажи на милость, Савелий Трофимыч, как же это староста наш подался?.. сказывали, был он в ссоре с их домом, — знать этого, говорит, не хочу!..

— Да мало ли что говорит он… корячился, пока у Алексея гроша не было, а как понюхал, как доведался, так и перечить не стал; каженник, да каженник — только бывало и слышно… а тут обрадовались, пошли вертеть хвостом… оглянуться не успели, как они свадьбу сыграли…

— Где свадьба?.. какая свадьба?.. пойдем!.. — прохрипел неожиданно Щеголев, насовываясь на Савелия, — дядя Савелий… а дядя Сав… ты мне тезка… Много довольны, вот как перед Богом… много довольны… — продолжал он, протягивая руки, чтоб обнять тезку, но потерял равновесие и рухнулся на пономаря.

— Эк его охоч до винца! — произнес, смеясь, Кондратий Захарыч, прислоняя сотского к ворогам.

— Куды те, — заметил Савелий, — другой выпьет — как платком утрет, а это словно огнем выжигает; ну, да Господь с ним! Мы, Кондратий Захарыч, на улице-то затеряем его в народе; я его не звал, сам назвался ко мне — с ним только провозишься… Щеголев, пойдем с нами! — крикнул Савелий, взяв сотского под руку.

Пономарь подхватил его под другую руку, все трое выбрались за ворота и вскоре замешались в толпе.

— А! Данило Левоныч, ты ли это? — воскликнул пономарь, отступая перед высоким мужиком с желтою бородою, желтым лицом и желтыми волосами.

— Здорово, Кондратий Захарыч, — отвечал староста, слегка приподымая шапку, — чему ты дивуешься? не признал?

— Да кто тебя признает? вишь как переменился, что с тобой, хвораешь, что ли?

— Что станешь делать! — отвечал староста, качнув рукою, — такая-то беда стряслась на меня, — бьет лихоманка окаянная, да и полно, — вот, почитай, четыре месяца али пять, — с самых Святок… весь дом с ног сбила, всех даже ребят перебрала… а старуху мою так перевернула, что о сю пору ног не переведет!

— Поди ж ты! с чего бы быть такому?

— Тебе бы, Данило Левоныч — я говорил тогда — надыть поворожить на Васильев вечер, — не упустить этого дела… вот хозяйка моя позвала Домну, велела ей смыть лихоманку — так ничего… помиловала.

— Была она и у нас, Домна-то — чтоб ее черти ели! да ничего не пособило; знать, уж так Господь Бог наслал за грехи наши, — отвечал староста, зевнув и перекрестив рот.

— Ну, прощай, Данило Левоныч!

— Вы куда?..

— К твоему зятю — звал на новоселье.

— Ступайте, — отвечал староста, поворачиваясь к ним спиною.

Немного погодя Савелий и пономарь пробились сквозь толпу, вышли на другой конец улицы и завернули в узенький переулок, залитый светом заходящего солнца. Посреди переулка, между широким сараем и плетнем, из-за которого сквозь густые ветви рябины выглядывала верхушка скирды, подымалась высокая сосновая изба с крытым крылечком и белою трубою. Окна, ворота, убитые гвоздями с жестяными головками, окраины крыши, вплоть до деревянного конька на макушке, были обшиты, словно полотенце, вычурными, резными поднизями, горевшими на солнце, как вылитые из золота. Две-три тучные темно-зеленые ветки рябины, усеянные красными гроздями дозревшего плода, высунулись несколько вперед и набрасывали косвенно густую зубчатую тень на левый угол избы, заслоняя одно окно, но это служило только к выгоде другого окна, хвастливо выказывавшего свой ставень с ярко намалеванными цветами и все четыре стекла, в которых играли и дробились последние вспышки потухающего дня.

На ступенях крылечка сидела Василиса в синей поддевке из домотканой крашенины, в новом платке, повязанном врозь-концы; подле нее стоял Алексей в темном кафтане, небрежно висевшем на плечах, и в красной александрийской рубахе.[78] Но непокорные глаза пономаря окончательно разбежались, когда он взглянул на Парашу, которая стояла, подпершись круглыми локтями на перила и опустив немного голову. И в самом деле, способствовала ли тому белая коленкоровая[79] рубашка, обшитая на плечах красными городочками и ловко обхватывающая полную грудь, или алый платок, повитый вокруг смуглого ее личика, но только трудно было узнать в ней прежнюю девушку. Кондратий Захарыч не успел навести оба глаза на Савелия и сообщить ему свои замечания — как уже с крылечка заметили приближающихся гостей и спешили к ним навстречу.

— Кондратий Захарыч, Савелий Трофимыч, куда это вы запропастились?.. уж мы ждали вас, поджидали!.. — сказал Алексей, раскланиваясь перед каждым гостем.

— А вот… Савелий Трофимыч задержал; я бы к нам давно понаведался… — отвечал пономарь, приподымая шляпу и делая тщетные усилия, чтобы оторвать левый глаз с запонки на груди Параши.

— Ну, кум, свалил на меня вину… — произнес, самодовольно смеясь, Савелий, — так и быть, беру грех на свою душу!.. авось не посерчают.

— Что ж вы стоите, гости дорогие?.. — сказала Василиса, низко кланяясь, — войдите, милости просим, касатики…

— И то, и то… — вымолвил Савелий, разглаживая бороду, — ведь мы к вам на новоселье пришли…

— Милости просим, милости просим, рады вам!.. — заключили Алексей и Параша, сторонясь, чтобы дать им дорогу.

Кондратий Захарыч сделал неимоверное усилие — оторвал оба глаза от запонки, устремил их на крылечко и, сопровождаемый Савелием и хозяевами, вошел в избу.

Г . П . Данилевский
МЕРТВЕЦ - УБИЙЦА

Это случилось в прошлом, XVIII веке, в царствование Екатерины II. В большом великорусском селе скончался скоропостижно зажиточный, одинокий крестьянин, слывший за знахаря и упыря. «Беда, — стали толковать крестьяне, — при жизни поедом всех ел; не даст покоя и после смерти». Его положили в гроб, вынесли на ночь в церковь и выкопали для него яму на кладбище. Похороны ожидались «постные»: не только соседи жутко посматривали на опустевшую избу покойника, даже более храбрый церковный причт почесывался, собираясь его отпевать. А тут еще подошла непогода, затрещал мороз, загудела метель по задворкам и в соседнем дремучем лесу. Первый из причта не выдержал, очевидно струсил, дьякон. Пришел к священнику, стал проситься накануне похорон в дальнее село, навестить умирающую тещу. «Как же ты едешь? — уперся поп. — Кто же будет помогать при отпевании? нешто не знаешь, какая мошна? родичи, чай, вот как отблагодарят», — «Не могу, отче, ради Господа, отпусти».

Отпустил поп дьякона, остался с одним дьячком. Дьячок прозвонил до зари к заутренней, отпер церковь, вошел туда с попом и зажег свечи. Началась служба в пустой, холодной, старой церкви.

Стужа ли замкнула все двери села, покойник ли пугал старух и стариков, только никто из прихожан не явился к заутренней.

Дьячок читает молитвы, напевает, пряча нос в шубейку, а сам, вторя священнику, возглашавшему из алтаря, все посматривает на мертвеца, лежавшего в гробу, под пеленой, среди церкви.

Заря еще не занималась. На дворе была непроглядная тьма. В окна похлестывал уносимый метелью снег, на колокольне что-то с ветром выло, и скрипели петли ставней и наружных дверей. Желтенькие, крохотные свечи чуть теплились у темных, древних образов.

И вдруг дьячку показалось, что убогий, потертый церковный покров шевельнулся на мертвеце. Причетник потер глаза, подумал: «С нами крестная сила!» — и опять стал читать по книге. А глаза так и тянет снова посмотреть на средину темной, холодной церкви.

Не вытерпел дьячок, глянул и видит: у мертвеца шевелится борода, будто он дышит, уставился на Царские двери.

— Батюшка! — сказал дьячок с клироса, остановясь читать. — У нас не ладно.

— Что там?

— Мертвец ожил, страшно мне.

— Полно, неразумный, молись о Господе! — ответил поп, продолжая службу.

Дьячок отвернулся, углубился в книгу. Долго ли он там читал, неизвестно. На дворе как будто стало светать.

«Ну, слава тебе, Боже, скоро крикнет петух», — подумал дьячок в ту минуту, когда священник готовился стать в Царских вратах, читая отпуск с заутренней.

Дьячок глянул опять на середину церкви, вскрикнул в ужасе не своим голосом и лишился чувств…

Он ясно перед тем увидал, как потом рассказывал всему селу, что мертвец поднялся на одре, опростал руки из-под могильного покрова, посидел чуточку в гробу и стал вставать — бледный, посинелый, с страшною, трясущеюся бородой. Священник испуганно и безмолвно глядел на него из алтаря. Мертвец, с распростертыми руками, раскрыв рот, шел прямо к попу…

Когда на дворе совсем рассвело и народ, спохватясь долго отсутствующего причта, вошел в церковь — перед всеми предстала страшная картина.

Дьячок без памяти, с отнявшимся языком, лежал ниц у клироса. В Царских вратах лежал навзничь бездыханный, с перегрызенным горлом, священник, а в гробу — неподвижный, бледный мертвец, с окровавленными губами и бородой.

Вопли и плач поднялись в селе. Убивалась попадья, чуть не умерла от горя и дьячиха. Но последнюю отлили водой; у дьячка вернулась речь, и с нею и память. Он все рассказал, как было.


Дата добавления: 2021-04-15; просмотров: 132; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!