Nel mezzo del cammin di nostra vita 3 страница



Благословлю ль, возненавижу ль рок

за каждый миг, продливший нашу встречу, —

я повторю заученный урок

и, отвечая, не отвечу.

 

 

Огарок

 

 

Погаснет электричество в квартире —

спешишь огарком заменить.

И станет в комнате и в целом мире

всё как-то по-другому быть.

 

Нарушен установленный порядок,

насторожилась тишина.

Предчувствий, обольщающих догадок

душа встревоженно полна.

 

Как маленький огарок, луч вливая

в заманивающую тьму,

она мерцает призрачно-живая,

подобная во всем ему.

 

Фитиль то вспыхнет, то как бы от страха

зажмурится. И вновь темно…

И громче дряхлая бормочет Пряха,

жужжит веретено.

 

 

The king's tower

 

М. А. Форштетеру

 

 

Стоит с двенадцатого века,

ее воздвиг нормандский воин.

Слезами, кровью человека

точатся выемы пробоин.

Еще грозна тюрьмы вчерашней

гранитнодымная порфира,

в веках неколебимы башни

на водной пéрекрести мира.

 

Всё дымом — Рим, святая Жанна,

испанцы, Индия, тевтоны,

но так же, с алебардой, чванно

шагает брит на страже трона.

И — полудухи-полуптицы,

химеры крепостей британских —

гнездятся вороны в бойницах,

потомки воронов нормандских.

 

[38]

 

Сочельник

 

 

В эту ночь, когда волхвы бредут пустыней

за звездой, и грезятся года

невозвратные — опять из дали синей

путь указывает мне звезда.

 

Чтó это? Мечты какие посетили

сердце в ночь под наше Рождество?

Тени юности? любовь? Россия? или —

привиденья сердца моего?

 

Тишиной себя баюкаю заветной,

помня все, все забываю я

в этом сне без сна, в печали беспредметной,

в этом бытии небытия.

 

 

Возлюбленная тишина…

 

 

Возлюбленная тишина,

вечернее очарованье,

виденьями какого сна

овеяно твое молчанье?

 

Возлюбленная тишина,

преображение заката,

недостижимая страна,

покинутая мной когда-то.

 

Слилось грядущее с былым,

неизмеримое с ничтожным,

и кажется пережитым

всё, что казалось невозможным.

 

 

«Увидеть, осязать нельзя…»

 

 

Увидеть, осязать нельзя,

нельзя услышать слухом, —

уводит тайная стезя

в мир, озаренный духом.

 

И свет не свет, и тьма не тьма,

земля, но неземная.

Небес голубизна — нема

и говорит о рае.

 

От светоносной немоты,

от нерожденных звуков

пьянея, сердце с высоты

внимает песне духов.

 

 

«Не спрашивай у жизни много…»

 

 

Не спрашивай у жизни много,

но бойся Божьего суда.

Жизнь — это узкая дорога

в непостижимое Туда.

 

О бывшем не тоскуй напрасно

и смертью вечность не зови.

Она с тобой, в тебе всевластно

нездешней правдою любви.

 

Любовь, к себе годами строже,

ты целью вышней назовешь.

Мир видимый — прости мне, Боже! —

он или призрак, или ложь?

 

 

Requiem

 

Dis manibuscum sacrum[39]

 

 

Шаги мои все ближе к вам, друзья,

и дух о вас печалится все чаще, —

все призрачней сквозят лесные чащи,

в немую даль змеится колея,

и горестней поет кастальская струя,

родник, из глýби говорящий.

 

Зовете ль вы, иль я зову — пора,

и мне пора уйти в страну покоя,

где грешника, святого и героя

уравнивает строгая Сестра[40], —

туда, в страну, где нет ни «завтра», ни «вчера»,

а длится время неземное.

 

Да, вас — о братья духу моему,

чьи образы в себе всю жизнь лелею,

друзья, которых не встречал милее, —

родных мечте моей, родных уму

и тех, кого любил, не знаю почему,

и оттого еще сильнее.

 

Ни людям, ни себе давно не лгу,

не обольщаю сердца ожиданьем

утешной вечности, ни упованьем

на встречу с вами вновь… Но не могу

не вспоминать. Все, все на этом берегу

мне кажется воспоминаньем.

 

О, спутники мои! Со мной деля

восторги грез и мысли ненасытной

и творческой гордыни беззащитной,

вы были мне как милая семья,

пока не рухнула Российская земля

в бесправья хаос первобытный.

 

В те годы мир, весь мир казался наш,

любуясь им, росли мы все когда-то.

Любили мы и Русь, и Запад свято,

дворцы царей, Неву и Эрмитаж,

Петрова города блистательный мираж

уже в крови его заката.

 

В те годы Анненский-мудрец был жив,

учитель-друг, угасший слишком рано;

и Гумилев, и Блок (в те дни — не скиф:

он бурю звал, разбит, как утлый челн о риф

разъявшегося океана)…

 

Забытым с той поры утерян счет,

но вас забыть, взнесенных на высоты

Парнасские, — нельзя! Во дни забот,

борений, нужд, искали вы вперед

путей нехоженых, в слова вбирая мед,

бессмертья мед, как пчелы в соты.

 

Но кто из вас, кто страшно не погиб,

кто спасся, отстрадав урок жестокий

войны, усобиц, безрассудной склоки, —

от пуль, застенка и тюремных дыб?

=Лишь тот, воистину, кто внял примеру рыб,

ушедших в темень вод глубоких.

 

О, сколькие меж вас, певцов-друзей,

мне доверяли сны, обиды, муки,

И женщины… Но нет! Одной лишь в руки

правило отдал я судьбы моей, —

одной поверив, знал, что коль изменит, с ней

и смерти не прощу разлуки.

 

Я Музой называл ее, с собой

влюбленно уводил в лесные чащи,

где бьет родник из глуби говорящий.

И не она ли, день и ночь со мной,

и ныне призраков ко мне сзывает рой,

так укоризненно манящий.

 

Но жизнь идет… Ее не победит

ни рок живых, ни вопли всех убитых,

ни перекор надежд и слов изжитых.

Пусть — ночь еще! Весенний лес шумит

над тишиной плющом обросших плит

и лаврами гробниц увитых.

 

1959

Монфор-Ламори

 

 

Анатолий Гейнцельман

 

Умирающий Серафим

 

 

В лазурь стремившееся тело,

Как камень, падает на дно,

Одно крыло обледенело,

Другое солнцем сожжено.

Загрязнены одежд перяных

Когда-то снежные края,

И из-за облаков багряных

Душа, кадильница моя,

Глядит, как обгорелой мачты

Вздымаемый волнами пень.

Но некому сказать: Не плачьте!

Могильная прияла сень

Моих соратников немногих

Задолго до того, как Тасс

Пел грезу паладинов строгих

И Дант увидел Ипостась.

Один в синеющем сугробе,

Под паутиной мертвых вай[41],

Лежу я, вспоминая в гробе

Душистый флорентийский май.

И ничему уже не веря,

Недвижим, холоден и чист,

Жду палицы народов — зверя,

Дубины Каиновой свист.

Но ты все снова на колени

Склоняешься передо мной,

И узел расправляешь звений

Моей кадильницы святой.

И снова синим фимиамом

Кадит уставшая душа,

И ты перед воскресшим храмом

Стоишь, молитвенно дыша,

И с крыльев чуть затрепетавших

Сметаешь снеговой балласт.

Тебе воздаст Господь упавших,

Творец архангелов воздаст!

 

 

Пиния

 

 

Как канделябр из красного гранита

С зелеными свечами, в гроты синие

Подъемлется в скале из сиенита

Громадная сверкающая пиния.

 

И снова сиракузской Афродиты

Певучие мне вспомнилися линии,

И я, алтарные обнявший плиты,

И меж колонн свирепые Эринии…

 

В безгрезный я порвал свои оковы,

В чудовищный пророчествовал век.

Богов последних доваял Канова[42],

 

А я — в пустыне создающий грек,

Монах-затворник я средневековый,

Готический по думам человек!

 

 

Окаменелый дух

 

 

Материя — окаменелый дух,

Уставший от бесплодного блужданья.

Покой небытия ему как пух,

Как передышка в мире от страданья.

 

Но кончится окамененье вдруг,

И снова начинается созданье,

И пламенный в безбережности круг,

И безнадежное самосознанье.

 

Материя — окаменевший бюст

Отриколийского в земле Зевеса.

Вот-вот из мраморных раздастся уст

Стихийная космическая месса,

И мир не будет безнадежно пуст,

И разорвется синяя завеса!

 

 

Бес

 

 

У каждого свой Ангел есть Хранитель,

Но и презренный есть домашний бес,

И не проходит уж вблизи Спаситель,

Чтобы изгнать его в исподний лес.

 

А он страшней, чем древний Искуситель,

Ни власти не сулит он, ни чудес:

Он каждодневный в черепе наш житель

И баламутит образы небес.

 

Он сердце нам сжимает, как тисками,

И вызывает нестерпимый страх,

Он с тайн срывает дерзкими руками

 

Завесы все: святыни без рубах,

Мечты — как проститутки меж гробами,

Свобода — палисад кровавых плах.

 

 

Фитилек

 

 

Будь рад, что фитилек твой замигал

И скоро упадет на дно лампады:

Ты ничего во тьме не освещал

И только тлел от жизненной услады.

 

Вверху все тот же ангелов хорал,

Внизу все то же блеющее стадо,

За сводом храма низменный кагал

И страшное обличье маскарада.

 

Мой свет для освещенья древних риз

И византийских мозаичных ликов.

Глаза молящихся. Лепной карниз.

На солнце ж гул беснующихся криков,

Да пену мечущий на скалы бриз,

Да полное смешение языков.

 

 

Гибель Арго

 

 

Что остается впереди? Могила,

Сосновый, лесом пахнущий кокон,

Хоть я большая творческая сила,

Светящая из тысячи окон.

 

Кумейская сулила мне сивилла

Загадочный и величавый сон,

Но жизнь моя, как облако, проплыла,

И я давно покинул Геликон.

 

Классические все увяли мифы,

И Фидия величественный стиль.

Мятежные сыны мы Гога[43] — скифы,

 

Что обратили мир в золу и пыль.

Расшибся Арго, наш корабль, о рифы,

И над курганом шелестит ковыль.

 

 

На отмели

 

 

Дремлет море, тихо дремлет,

Тихо дремлет и горит.

Душу сладкий сон объемлет,

Сон объемлет и творит

Слово вещее, живое,

Слово странное в груди.

Настоящее, былое —

Все осталось позади!

Солнце золотой стрелою

Тело голое разит,

Солнце, как по аналою,

Золотым перстом скользит:

Все листы душевной книги,

Всё оно перевернет,

Раскаленные вериги

Переест и раскует.

И душа тоща гармоний

Несказуемых полна, —

Мысли окрыленной кони

Мчатся через царство сна.

Вечность в мимолетном миге

Кажется воплощена, —

И в Создателевой книге

Строчка каждая ясна.

 

1927

 

Змеиный остров

 

 

В Черном море остров есть песчаный,

По прозванью Остров Змей,

Где я находил покой желанный

И чешуйчатых друзей.

Жили там лишь рыбаки босые

В камышовых шалашах,

И в кустах козявки голубые,

Жил и я, как древний шах.

С рыбаками я из Аккермана

Плыл под парусом туда

Для фантазии святой байрама[44].

Рыба вся была еда,

Да коврига хлеба, что по виду

Походил на чернозем,

Но никто там не терпел обиды,

И вокруг был Божий Дом.

Я читал морским сиренам песни,

И сползались из кустов,

В круг вблизи меня сплетаясь тесный,

Змеи всяческих родов.

Были там простые желтобрюшки,

Ужики из камышей Днестра,

Были там опасные чернушки,

Но и тех моя игра

Чаровала, как Великий Пан,

Хоть звучал простой сиринкс

И мне вторил грозный океан.

Да и сам я был, как Сфинкс,

Вряд ли братье островной понятен,

Внучкам райской колубрины.

Но, должно быть, голос мой приятен

Был для всей семьи звериной.

Что бы ни было, всю жизнь потом

Лучших я друзей не зрел,

И теперь последних песен том

Им я мысленно пропел.

 

А. Черный

 

Голос обывателя

 

 

В двадцать третьем году, весной,

В берлинской пивной

Сошлись русские эмигранты,

«Наемники Антанты»,

«Мелкобуржуазные предатели»

И «социал-соглашатели»…

Тема беседы была бескрайна,

Как теософская тайна:

Что такое эмиграция?

Особая ли нация?

Отбор ли лучших людей?

Или каждый эмигрант — злодей?

Кто-то даже сказал На весь зал:

«Эмигранты — сплошь обыватели!»

А ведь это страшнее, чем «социал-соглашатели»…

Прокравшийся в зал из-под пола

Наканунский Лойола[45]

Предложил надеть на шею веревку

И вернуться в советскую мышеловку, —

Сам он, в силу каких-то причин,

Возлюбил буржуазный Берлин…

Спорящих было двенадцать,

Точек зрения — двадцать, —

Моя, двадцать первая, самая простая,

Такая:

Каждый может жить совершенно свободно,

Где угодно.

В прежнее время —

Ногу в стремя,

Белье в чемодан,

Заграничный паспорт в карман,

Целовал свою Пенелопу

И уезжал в Европу.

В аракчеевской красной казарме

Не так гуманны жандармы,

Кто откупался червонцем,

Кто притворялся эстонцем,

Кто, просто сорвавшись с цéпи,

Бежал в леса и степи…

Тысячам тысяч не довелось;

Кое-кому удалось…

Это и есть эмиграция,

Цыганская пестрая нация.

Как в любой человеческой груде

В ней есть разные люди.

Получше — похуже,

Пошире — поуже,

Но судить нам друг друга нелепо,

И так живется, как в склепе…

Что же касается «завоеваний революции»,

О которых невнятно бормочут иные Конфуции,

То скажу, как один пожилой еврей

(Что, пожалуй, всего мудрей):

Революция — очень хорошая штука, —

Почему бы и нет?

Но первые семьдесят лет

Не жизнь, а сплошная мука.

 

1923

 

Эмигрантское

 

 

О, если б в боковом кармане

Немного денег завелось, —

Давно б исчез в морском тумане

С российским знаменем «авось».

 

Давно б в Австралии далекой

Купил пустынный клок земли.

С утра до звезд, под плеск потока,

Копался б я, как крот в пыли…

 

Завел бы пса. В часы досуга

Сидел бы с ним я у крыльца…

Без драк, без споров мы друг друга

Там понимали б до конца.

 

По вечерам в прохладе сонной

Ему б «Каштанку» я читал.

Прекрасный жребий Робинзона

Лишь Робинзон не понимал…

 

Потом, сняв шерсть с овец ленивых,

Купил в рассрочку б я коров…

Двум-трем друзьям (из молчаливых)

Я предложил бы хлеб и кров.

 

Не взял бы с них арендной платы

И оплатил бы переезд, —

Пусть лишь политикой проклятой

Не оскверняли б здешних мест!..

 

Но жизнь влетит, гласит анализ, —

В окно иль в дверь ее гони:

Исподтишка б мы подписались

Один на «Руль»[46], другой на «Дни»[47]…

 

Под мирным небом, как отрава,

Расцвел бы русский кэк-уок:

Один бы стал тянуть направо,

Другой — налево, третий — вбок.

 

От криков пес сбежал бы в страхе,

Поджавши хвост, в мангровый лес,

А я за ним, в одной рубахе,

Дрожа б, на дерево залез!..

 

К чему ж томиться по пустыне,

Чтоб в ней все снова начинать?

Ведь Робинзоном здесь, в Берлине,

Пожалуй, легче можно стать…

 

<1923>

 

Мираж

 

 

С девчонками Тосей и Инной

В сиреневый утренний час

Мы вырыли в пляже пустынном

Кривой и глубокий баркас.

 

Борта из песчаного крема.

На скамьях пестрели кремни.

Из ракушек гордое «Nemo»

Вдоль носа белело в тени.

 

Мы влезли в корабль наш пузатый,

Я взял капитанскую власть.

Купальный костюм полосатый

На палке зареял, как снасть.

 

Так много чудес есть на свете!

Земля — неизведанный сад…

— На Яву? — Но странные дети

Шепнули, склонясь: — В Петроград.

 

Кайма набежавшего вала

Дрожала, как зыбкий опал.

Команда сурово молчала,

И ветер косички трепал…

 

По гребням запрыгали баки.

Вдали над пустыней седой

Сияющей шапкой Исаакий

Миражем вставал над водой.

 

Горели прибрежные мели,

И кланялся низко камыш:

Мы долго в тревоге смотрели

На пятна синеющих крыш.

 

И младшая робко сказала:

— Причалим иль нет, капитан?.. —

Склонившись над кругом штурвала,

Назад повернул я в туман.

 

 

Парижское житье

 

 

1

 

В мансарде у самых небес,

Где с крыши в глухое окошко

Косится бездомная кошка,

Где кровля свергает отвес, —

Жил беженец, русский ботаник,

Идейный аскет,

По облику — вяземский пряник,

По прошлому — левый кадет.

 

 


Дата добавления: 2021-04-05; просмотров: 64; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!