Английский реформатор в Америке 11 страница



— А где Терстон, где Харвуд?..

— Скоро, скоро! Скоро у нас будет торжественный банкет в честь победы!

 

Дорогие мои, мои любимые детки, ну, по ком я так скучал?

Белая отцовская рубашка расстегнута на шее, рукава закатаны выше локтей, он курит сигару, и дым вырывается из ноздрей, когда он смеется, пора, пора, пора заняться этой усадьбой, пора все заново обследовать: огород — епархию Катрины — перекопали дикобразы, в прошлом месяце ураган причинил много вреда, надгробия заросли колючим чертополохом, а как высоко поднялся вереск, как высоко, улитки, слизняки подтачивают крошащиеся стены, голубая цапля со своим спутником поселилась на краю пруда, филин устроил гнездо на мертвом дереве, а осы — под карнизом крыши, надгробия покрылись лишайником; отец высокий, он — великан, в шляпе, заломленной на затылок, они не видят, куда смотрят его беспокойные глаза, они слышат лишь отдельные слова: между могил… старый погост… мамина могила… он делает паузу, чтобы снять паутину с гранитного памятника, и замолкает, зажав в зубах сигару, склонив голову, прикрыв глаза… Ах, как он ее любил! И обещал ей никогда, никогда не брать ее детей с собой в тот мир! Пока Дэриан, присев над могилой, нервно выдергивает сорняки, а Эстер, дрожа, прячется за него (потому что знает — жестокая Катрина намекнула ей, — что это она, Эстер, виновата в маминой смерти, в том, что мама похоронена здесь, на этом церковном дворе, и что придет день — весь мир осудит Эстер), отец вдруг разражается хохотом, извергая из ноздрей табачный дым, потом сердито фыркает, настроение у него внезапно меняется, он дергает Дэриана, заставляя его подняться на ноги, хватает испуганную Эстер за маленькую ручку и шагает прочь по траве, высоко поднимая ноги. Размахивая их руками, которые сжимает в своих ладонях, он поет старую бодрую песенку:

Марш! Марш! Марш!

Шагают мальчишки!

Отец прижимает палец к губам, подмигивая, и, понизив голос, чтобы не слышала Катрина, поверяет своим младшим детям, своим ангелочкам, кое-какие секреты. Дети, землей владеют мертвые! Мертвых гораздо больше, чем живых, дети! Если не верите своему отцу, посчитайте сами, ребята! Сосчитайте их! Земля принадлежит им, дорогие мои детки, но — ах! — этот мир — наш. Глубокий вдох, его грудь вздымается, раздувается, глаза блестят, и напрягшиеся мускулы лица наконец расслабляются в улыбке.

Этот мир, дорогие детки, наш — до тех пор, пока мы этого желаем.

Пока нам достает храбрости, милые детки, желать этого.

 

Через некоторое время у отца снова резко меняется настроение, и он хочет побыть один.

Хочет один побродить по болоту.

Один, как всегда.

(До того в форме игры, однако серьезно он проверял их знания, задавал небольшие математические задачки; с интересом слушал, как поет Эстер своим тоненьким срывающимся милым голоском; слушал, как Дэриан играет «Рондо» Моцарта на фисгармонии, сурово дергая сына за пальцы и браня, когда маленьким ручкам не удавалось растянуться на октаву или когда он ударял не по той клавише. «Стыдись, сын. Когда Амадей Моцарт был в твоем возрасте, он не просто виртуозно исполнял подобные пьесы, он их сочинял». И вдруг отцу все опротивело — хватит на сегодня детей, даже таких ангелоподобных, любимых отпрысков Софи, он хочет побыть один, побродить в одиночестве по болотам, скрыться от их глаз, увильнуть даже от властного пронзительного взгляда Катрины, чтобы никто не плелся по его следам, не источал любовь и не называл папой.)

Следовать за отцом запрещается, поэтому удрученный Дэриан, конечно же, за ним не следует.

Он сидит, склонившись над клавиатурой, покинутый. Брошенный. Девятилетний мальчик с осунувшимся узким лицом, огромными блестящими карими глазами, трепещущим ревматическим сердцем. Тонкие пальцы блуждают по желтоватым клавишам из слоновой кости. Глубокое, громкое до, вялое, глухое до-бемоль… Резкое фа, терзающее слух. Клавиши, липкие от влаги, некоторые из них больше не звучат, громкое пыхтение педали, жужжание мух, вьющихся над головой, бьющихся об оконное стекло, горячий удушливый воздух внутри церкви, забитой старой мебелью, которая втиснута между церковных скамей, скатанными в рулоны и перевязанными узловатой веревкой коврами, стопками старинных книг в кожаных переплетах с золотым тиснением… Музыка — утешение Дэриана, музыка — его подруга; фисгармония, как и спинет, — лишь инструменты, делающие музыку слышимой; без них она звучала бы только в его голове, такая красивая, такая чистая и точная; его неуклюжие маленькие руки не должны насиловать такую музыку, такая музыка не терпит предательства со стороны какого бы то ни было слабого смертного. Я, никогда не жившая, переживу тебя, обещают простые аккорды моцартовского «Рондо», и в этом — высочайшее счастье. Хотя Дэриану всего девять и он мал ростом для своих лет, «ангел-коротышка», как иногда дразнит его отец, он знает, что это правда, и счастлив, когда его пальцы летают по скрипучей клавиатуре, извлекая из нее дискантовые звуки, басовые звуки, обратные гаммы, мощные аккорды. В такие моменты руки живут отдельной от него свободной жизнью. У них — собственная воля, собственные желания. Женщина на дне болота поет, женщина на дне болота зовет, женщина на дне болота приказывает: Иди ко мне! Иди ко мне! Иди ко мне! Он слышит и не слышит, трепетное сердце колотится в панике, словно птица, посаженная в его грудную клетку, оно бьется, как бьются об оконные стекла птицы, случайно залетевшие в церковь, но он этого не слышит, он ни за что не отвечает, сейчас он не отвечает даже за младшую сестренку, которую обожает, его пальцы каким-то чудом летают, где хотят; это как в сказках Катрины, в которых события происходят сами собой и никто не в состоянии остановить их, никто не в состоянии их направить, никто не в состоянии их предсказать, вот так же и уставшие маленькие руки Дэриана скачут и резвятся где желают, он слышит пение женщины из болота и знает, что отец пошел к ней, но Дэриану запрещено к ней ходить, ему запрещено даже знать о ней, тем более — чувствовать близость к ней, он склоняется над клавиатурой старенькой фисгармонии в церкви Назорея Воскресшего и, словно во сне, грезит о детстве Дэриана Лихта.

 

II

 

Самый жестокий из этих снов снится не только Дэриану. Им одержимы все домашние. Его видят все дети по очереди — будто у отца есть дети где-то еще.

И настанет день (если они разочаруют его, если будут неуклюжими, плохо соображающими, трусливыми), когда он не вернется в Мюркирк.

Разве сам отец не намекал им на это?

Тому существуют и свидетельства: найденные ими дагерротипы, миниатюры и рисунки других детей… таких же, как они сами, и почти взрослых, и совсем маленьких, запеленутых в белое, на руках у матерей или нянь… Миллисент как-то заявила своим звонким сердитым голосом, что не важно, кто эти дети, все равно они — не Лихты. Но как-то в другой день, изучая найденную в сундуке со старой одеждой выцветшую миниатюру, изображавшую девчушку с такими же прекрасными мечтательными глазами, как у нее самой, с такими же, как у нее, белокурыми локонами, она со вздохом сказала: «А что, если она — действительно моя сестра! И в один прекрасный день папа позволит нам встретиться…»

Элайша вырвал миниатюру у нее из рук и долго смотрел на портрет со странной, едва заметной улыбкой, не то чтобы насмешливой, но и не вполне сочувственной. «Эта  девочка скорее всего уже мертва. Как ты думаешь, сколько бы ей было лет в реальной жизни!..» — заметил он.

(Элайша всегда утверждал, что отцовские вещи — по крайней мере те, что сложены в церкви, — не принадлежат «реальному времени».)

Но он ошибается, не так ли? — ибо один из писанных маслом портретов, самый прекрасный из всех, изображает Софи, мать Дэриана и Эстер.

 

Этот портрет отец хранит в запертой кладовке в самой глубине церкви, в своем «склепе», как он ее называет. Он разрешает Дэриану и Эстер смотреть на него лишь в его присутствии, вероятно, боится, что они могут повредить пальцами его нежную, покрытую тонкими трещинками поверхность, если станут украдкой ласкать его… Когда настает час — а только отец знает, когда ему пора настать, — он ведет их в потайную комнату, дрожащими руками снимает пыльное бархатное покрывало и стоит перед портретом, ошеломленный и отрешенный, обхватив левой рукой плечи Дэриана, правой — плечи Эстер. О, это же их мама! Это бедняжка Софи, которая лежит, погребенная там, на их погосте! У детей глаза заволакиваются слезами, и поначалу они плохо различают изображение. На портрете Софи — снова живая, такая, какой они ее не могут помнить, здесь она — юная девушка, не старше двадцати лет, моложе, чем Терстон и Харвуд теперь. В изображении художника она невероятно красива — со светлой кремовой кожей, светящимися темными глазами, блестящими черными волосами, аккуратно зачесанными назад; на ее губах играет задумчивая улыбка; тем не менее спокойное, сдержанное выражение лица свидетельствует о ее зрелости и удивительной уверенности в себе. Как легко представить, что эта женщина, их мать, смотрит на них, что она узнает их, что интерес, светящийся в ее прекрасных глазах, свидетельствует о ее любви к ним. Дэриана и Эстер восхищает, что их мама не унизилась до того, чтобы одеться в чопорное, аляповатое платье, в каких щеголяют прочие дамы, изображенные на портретах, небрежно разбросанных по всей церкви; на Софи — элегантный костюм для верховой езды, сизо-серый, с высокими по-мужски плечами, с отделкой из черного бархата на воротнике и плиссированной белой блузкой. Под мышкой левой руки зажат хлыстик, будто она только что случайно зашла в комнату… и невзначай оглянулась, чтобы посмотреть в их сторону.

Ах, это вы? Ну, разумеется, я вас узнала. Вы, двое деток, — моя тайна, а я — ваша.

Отец тихим голосом объясняет, что их мать, разумеется, происходила из аристократической семьи. «Ее девичья фамилия Хьюм. Хьюмы из Нью-Йорка — старого Нью-Йорка — англо-голландско-немецкий род. Одно из крупнейших судостроительных состояний. Разумеется, они лишили Софи наследства из-за того, что она вышла замуж за меня, — говорит отец, глядя на портрет с таким напряжением, что дети пугаются, — как будто Абрахам Лихт был им не ровня! Как будто я, американец, не ровня любому другому живущему на земле мужчине! Но я увел ее у них, — добавляет он со смехом. — И разбил им сердца».

Отец громко дышит, словно только что взбежал по лестнице. Нельзя сказать, сердится ли он, или глубоко потрясен, или ведет себя подобным образом ради них. Чтобы преподать нам урок. Урок по космологии тех таинственных времен, что были еще до нашего рождения.

Эстер начинает ерзать; Дэриану материнское лицо вдруг кажется ужасающим, он не выдерживает взгляда этих глаз! Слава Богу, визит окончен. Отец снова почтительно натягивает на холст бархатное покрывало.

 

* * *

 

Вопросы задавать запрещается, но не запрещается играть (только осторожно) в старой церкви посреди папиного наследного имущества.

(Впрочем, не все вещи здесь наследные. Некоторые он называет «возмещением долгов». Другие — «дарами».)

Среди истершихся дубовых скамей, задвинутых по углам и заслоняющих даже кафедру и пекановый крест, множество сундуков, платяных шкафов, фарфоровых сервизов, потускневших серебряных подносов, хрустальных ваз, пластин цветного стекла; всевозможная мебель — диваны, стулья с изогнутыми спинками, столы, торшеры, кушетки, конторки, гигантские буфеты, канделябры с колышущимися подвесками; мраморные статуэтки; ковры разных размеров, туго свернутые и перевязанные потертыми веревками; секстанты, астролябии, телескопы, огромная карта Северной Америки в раме; глобусы, на которых целые континенты выцвели и стали почти не видны; мужская, женская и детская одежда — шляпы, смокинги, дорожные плащи, честерфилды, застиранные манишки, оторванные воротники, дамские платья, боа из перьев, кепи, пальто, меховые палантины, меховые шапки, даже костюм для верховой езды с элегантной, замысловато заломленной шляпкой; парики — о, сколько разных париков; а также баночки и тюбики с театральным гримом; документы, связанные с избирательной кампанией ДЖАСПЕРА ЛИДЖЕСА (было сказано, что он их дальний родственник, хотя они его никогда не видели), который безуспешно выдвигался в конгресс от вандерпоэлского отделения Демократической партии, штат Нью-Йорк, в 1902 году; шкатулки для сигар, не менее изящные, чем шкатулки для драгоценностей, набитые билетами и билетными корешками (от лотерей, бегов, поездок по железной дороге и на пароходах, от походов в «Метрополитен-опера»); стопка пожелтевших газет на пяти полосах со статьей «Советы Фрелихта по вкладам в строительство канала»; замусоленные, с загнутыми уголками «акции» таких компаний, как «Панамский канал, лтд.», «Облигации свободной Северной Америки, инк.», «Бэнтинг. Товары из хлопка», «Медные рудники З.З. Энсона с сыновьями, лтд.», Общество по восстановлению наследия Э. Огюоста Наполеона и рекламациям, «Экспедиция Бирда», «Самолетостроительная компания Холоуэлла»; единственная красивая клюшка для гольфа; набор крокетных молотков с въевшейся в них грязью; старый выгоревший барабан; потускневший рожок — «собственность армии Соединенных Штатов»; скрипка с тремя провисшими струнами; флейта в плохом состоянии; картонная коробка с игрушками — разборными и набитыми опилками — змеями, фазанами, енотами, кроликами; полки с замусоленными книгами в кожаных переплетах — Гюго, Дюма, Гофман, По, полное собрание сочинений Шекспира, все произведения Мильтона, «Иллюстрированный „Дон Кихот“», книги с загнутыми страницами по медицине, сельскому хозяйству, некромантии, освоению Новой Голландии, разведению лошадей, изготовлению кабинетной мебели, потрепанная брошюра о гипнозе, научные труды по френологии, вегетарианству, астрологии, «Домашние лекарственные и рвотные средства», «Полное собрание поэтических сочинений Лонгфелло», «Сказки Севера», «Воспоминания Улисса С. Гранта», Словарь английского языка (с указателем наиболее распространенных рифм); приземистый деревянный ящик со всевозможной обувью — мужскими, дамскими, детскими туфлями, парадной обувью, рабочей обувью, высокими ботинками, домашними шлепанцами и т. п.; необозримые зеркала в золоченых рамах, там и сям прислоненные к стенам, отражали, казалось, ушедшие в небытие времена, по которым Дэриан и Эстер бродили на цыпочках, прозрачные, словно призраки, и страшащиеся поближе взглянуть на собственные отражения.

Какой это был удивительный мир, думал Дэриан. Он уже пробовал выразить его — или по крайней мере свои смутные ощущения — в маленьких музыкальных композициях. Мир вещей, унаследованных отцом, полученных им в уплату долгов, подношений от таинственных поклонников. Потому что, как, подмигивая, любил говорить отец, «мужчина или женщина, которые не обожают тебя, это мужчина или женщина, которые с тобой — пока — не знакомы».

И там же, внутри старой церкви, у передней стены, стоит фисгармония, на которой Дэриан в последний год научился играть, для чего надевал отцовские ботинки, чтобы хоть как-то доставать до педалей; это был грубый, крепкий, громкий инструмент, ничуть не похожий на спинет, принадлежавший Софи и стоявший в маленькой гостиной; Дэриану нравятся звуки, вырывающиеся из фисгармонии с диким, безумным торжеством, будто сам Господь пронзительно кричит через ее трубы. Дэриан разучил большинство гимнов из книги, которую дал ему преподобный Вудкок: «Господь — наша крепость», «Христос», «Христово воинство» и свой любимый «Ибо глас Божий — это радость, радость», который он обожал за сопрановые фиоритуры, напоминавшие звон падающих сосулек.

Заслышав, как брат играет на фисгармонии, Эстер застывает, и на ее маленьком, похожем на нежную камею личике отражается изумление; когда звуки с шумом обрушиваются мощным потоком, она смеется, зажимает уши крохотными ладошками и умоляет его перестать. (Если Дэриан умеет играть приятно, говорит она, почему же он не играет приятно?  Он ведь знает, как она любит «Стрекочущих сверчков», которых он исполняет на пианино, стоящем в гостиной, мазурку «Шаровая молния», папины любимые марши, «Авьеморскую деву» или песню «Увези меня обратно в старую Виргинию», которую папа с Элайшей до хрипоты громко поют в унисон, — о том, как старые черные рабы… ну почему же он не играет приятно, ведь он умеет. На это Дэриан холодно, с уязвленной детской гордостью отвечает: «Музыка не должна быть приятной, она должна быть — музыкой».)

У младших детей, папиных деток-ангелочков, как он их называет, есть общая особенность: они боятся оставаться одни.

Но им нет необходимости оставаться одним, потому что они есть друг у друга.

Задавать слишком много вопросов запрещается, но отнюдь не возбраняется, напротив, даже приветствуется, чтобы эти умные любознательные дети читали друг другу вслух папины старые, покрытые плесенью книги в кожаных переплетах; при этом они могут выбирать себе какие угодно роли, «голоса». Это занятие приводит отца в восторг. Поощряет он и переодевание в разные костюмы, хранящиеся в кладовке. И надевание париков. А также разных туфель и ботинок. Там есть даже допотопный набор театрального грима, краски засохли и растрескались, кисточки затвердели, как палочки. С каким восторгом папа хохочет, глядя на своего младшего сына в торчащем черном парике и на младшую дочку в непомерно большой шляпе с цветами; глядя на детей в висящих на них шелковых сорочках и расшитых бисером атласных сюртуках, в юбках, задубевших от грязи… глядя на Дэриана с неумело нарисованными на верхней губе усами, на Эстер с нарумяненными круглыми щечками… какое детское веселье накатывает на него и как оно сменяется внезапным испугом: кто они теперь? кем  стали? Вот этот мальчик в обтянутой шелком шляпе, с надменным видом шествующий через комнату, зажав под мышкой эбеновую трость, вот эта девочка в кружевном, украшенном лентами платье, едва поспевающая за ним, фыркающая и хлопающая в ладоши, словно бродвейская инженю… кто они теперь, в кого превратились?

 

«Они для Игры непригодны. Независимо от того, что я обещал их матери. У меня инстинкт на подобные вещи».

Однажды зимним вечером, при свечах, они услышали, как папа говорил это старшим детям, зажав в уголке рта едкую кубинскую сигару. Выражение лица у папы было хмурым, хотя и любящим. Никто, даже Милли, которая любила перечить, не пожелала оспорить папино мнение. Он обсуждал с ними планы, планы, предначертанные для них, «проекты», которые им надлежало воплотить в жизнь в предстоящие месяцы, «затраты», «состав действующих лиц» — он обсуждал их с красавцем Элайшей в рубашке с короткими рукавами, растянувшимся перед камином, словно ленивая эбеново-черная пантера; с Милли, одетой в шелковые брючки и вышитое в акварельных тонах кимоно, томно поглаживающей свои длинные, до пояса, волосы; с Терстоном в мятом костюме для верховой езды, мечтательно улыбающимся и покуривающим одну из папиных сигар; и с хмурым Харвудом, потягивающим эль из высокой кружки, — Харвуд бросил при этом на Дэриана и Эстер короткий взгляд, словно никогда прежде их не видел, и не проявил ни малейшего интереса к тому, подходят или не подходят они для Игры.

Папа никогда не отвлекался от мысли и имел привычку говорить о детях так, будто их здесь не было и они не слушали его с жадным вниманием и волнением; впоследствии Дэриану даже придет в голову: казалось, что сам Бог высказывал Свои мысли вслух, а мы находились внутри их. Рассеянно поглаживая тонкие детские волосы Эстер, водя указательным пальцем по подбородку Дэриана, папа философски размышлял: «Нет. Они не подходят. Да этого и быть не могло. Хотя они — дети Абрахама Лихта, они не такие крепкие, как вы». Папа обращался при этом к старшим детям, которые грелись в лучах его гордости, даже Харвуд, потягивая эль, перестал хмуриться, хотя морщинки у него на лбу остались.


Дата добавления: 2020-12-12; просмотров: 62; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!