Рассказы, не включеные в книги 35 страница
Нафанаил заулыбался, закивал курчавой головой. – Ладно уж, где тебе. Ишь, дурашка, на Афон захотел! Лошадку, санки надо будет назавтра спроворить, вон ты еще какой, пока-то оклемаешься. И то путь не ближний, время студеное, и как Господь даст – беспокойные Палестины. А ты страху не имей! Верному и Бог верен. Достигнем и на Афон… Постой, шинелишка-то сырая, дай свою принесу, посуше.
Принес, укрыл Васю и сказал с жалостью:
– То-то, дурашка. Спи, не бойся! Попадем куда надо. А там, дале, как Бог откроет. Какое еще служение укажет.
Боль затихла. Плыли, качались в дреме Васиной какие-то образы, что-то близкое, и незапамятное вместе. Зеленая звезда щурилась и дрожала перед его закрытыми глазами, – может быть, та, что видел Вася, лежа на спине, в перебудораженном, кровавом снегу? Или та, в давний-давний июльский вечер за рощей взошедшая, над речкой? А может быть, и просто чудилась она ему, потому что из уголка халупы, где огонек мерцал и возился отец Нафанаил, доносилось чуть слышно низко-рокочущее пенье и слова:
«…Волхвы же со Звездою путешествуют…»
[1933]
Сережа Чагин*
I. Яблонька
Матушка, голубушка,
Солнышко мое,
Пожалей, родимая,
Дитятко твое…
Ирина, а по-домашнему Ариша, едва отворив дверь с лестницы, заслышала песенку и вздохнула. Это тетя Надя… Ах, как все надоело! И комнаты, и звук прокатного пианино, и песенки тети Нади (особенно эта, ее любимая), и сама тетя Надя, и… да все, все! Хоть не возвращайся домой. Но частные уроки стенографии, которые берет теперь Ариша, кончив русскую гимназию, не занимают много времени; болтаться по парижским улицам скромная Ариша не любит; волей-неволей надо идти домой. Обед, а вечером уж известно: придут Борины товарищи, и начнется… Хорошо, если Сережа придет, и Лелечка Бер. Сережа славный, вежливый, много молчит; а Лелечка, если сказать правду, – от нее шуму иной раз еще больше бывает: непременно в споры ввязывается. Но Ариша любит Лелечку: это ее единственная подруга, она все понимает.
|
|
Ариша разделась в темной передней, пригладила наскоро русые волосы, заплетенные в косы, и, не оглянувшись на тетю Надю за пианино («пожалуй, роди-и-мая…»), прошла через «зал» в дальнюю комнату. Отца еще не было.
Капитан-инженер Тайранов с давних пор занимал какое-то место в одном из русских учреждений. Надеялся и Борю туда пристроить, но пока дело не выходило. Боря кричал, что найдет себе работу, чисто физическую, что он ни от какой не отказывается, что теперь долг – иметь мозолистые руки… Но он был слаб, как цыпленок; из случайных попыток его толку до сих пор большого не вышло. Про себя молчаливая Ариша считала его бездельником; она непременно свой заработок найдет, и такой, чтобы дома не сидеть; все сделает, чтоб найти, вот только эти курсы кончит… Да языки ей, странно, не даются…
|
|
Тетя Надя ничего не делала. Не умела ровно ничего, – даже чулка не могла заштопать. К счастью, внизу была лавка, знакомых ихних, Свиридовых: оттуда приносили готовый обед, даже кофе утром с баранками. А тетя Надя – только песенки свои, русские, напевает: специальность ее когда-то, лет тридцать тому назад. На каких вечерах выступала! Кто ее не знал в Москве! А начались, с войны, патриотические концерты, – она первая, даром, что уж не молоденькая. Замуж так и не пришлось выйти: был жених, да славно под Цусимой погиб.
Теперь ничего не осталось у тети Нади: только память, да песенки эти родные. Вот и сидит, днями, за скверным пианино, худая, с шишечкой заколотых седоватых волос, вспоминает любимое, подыгрывая аккомпанемент слабыми пальцами. Нисколько не жалкая, очень довольная. Брат-капитан, нижние Свиридовы, даже Боря иногда, – все любят ее песенки. Ариша их слышит, помнит, – как себя помнит. О, как ей надоело!
Ежевечерние ссоры-свары начались нынче перед обедом. Начались понемножку, шуточками, едва пришел Боря, высокий, тонконосый мальчик, с нежным лицом. Тетя Надя заливалась:
|
|
Не шей ты мне, матушка, красный сарафан,
Не входи, родимая, попусту в изъян…
Боря свистнул, тетя Надя вздрогнула, охнула, а Боря опять за свое: «поздно пташечка запела – сшить сарафан, извините, самый красный! Вот разве позументику чуть-чуть не хватает, да завтра прикупим!»
Тетя Надя язвительно усмехнулась:
– Стыдочку-то нет в глазах. Пробрать бы хорошенько, так с кожей бы эти революции с тебя слезли. Да вот поперек лавки уж не ложишься!
Боря в долгу не остался:
– Розги, тетенька, все вышли. Перепроизводство было в дореволюционное время. Погодите, свежие подрастут, для кого только, – неизвестно…
Тетя Надя раскрыла рот, чтобы возразить, но в эту минуту раздался в передней голос капитана: едва ввалившись, он громогласно требовал обеда.
Мальчишка из нижней лавки уже стучался в кухонную дверь. Мигом накрыл стол в «зале» (тетя Надя и этого не умела), притащил уху с расстегаями, к сторонке поставил блюдо с котлетами, которые еще пощипывали, салатник с капустой, открыл квас. Погодя придет собрать посуду.
Капитан, благодаря крупной своей фигуре, толстым седым усам и лысине, вид имел грозный. Но никто его не боялся. Даже тогда, когда густой голос наполнял всю квартиру, а случалось это постоянно, так как был он великий спорщик. Любил свои взгляды отстаивать, никому не спуская.
|
|
– Андик Белоусов хотел нынче зайти, – сказал Боря. – Может, и Арефьев.
– А Сережа? Впрочем, он редко… – проговорила Ариша.
– Что он кривляется? На нашем собрании, третьего дня, стал возражать Андику… Против чего вдруг протестует? А еще редактор! Папа, вы читали наш последний номер?
Кружок Бори выпускал крошечный журнальчик на ремингтоне – «Наша Россия». Капитан крякнул.
– Читал, голубчики мои, читал. Эка скверно печатаете.
– Вот еще! Дело в сути. Кабы не Сережкина статья, – развел какие-то сомнения, – так все хорошо, в неопределенности «Нашу Россию» не упрекнете.
– Тэк-с. Одно только: хороша Маша, да не наша.
– Ваша, что ли, в порядке дня? Сплыла фундаментально! Тетя Надя взмолилась:
– Бросьте вы, ради Христа! Дайте кусок проглотить!
Кусок проглотили, мальчишка унес посуду. Капитан надел очки, развернул газету. Скоро явились какие-то Борины товарищи; он увел их в свою комнату, крошечную, как чемодан. Но тут подошли нижние Свиридовы, Марья Федотовна сварганила в кухне чай, и все, к удовольствию капитана, собрались в зал, за круглый стол. Ариша не любила этих чаепитий, зная, что, в конце концов, Боря непременно сцепится с капитаном; но сегодня к чаю пришла неожиданно Лелечка Бер, а потом и другой редкий гость, единственный из Бориных товарищей, который ей нравился, – Сережа Чагин.
Появление Лелечки, а затем Сережи прервало на минуту уже разгоравшийся спор. Капитан к Лелечке относился с неодобрением и подозрением: Аринку сбивает.
– Здравствуйте-с. Все докладики читаете? Об интернационалах?
Лелечка, не смущаясь, тряхнула рыжеватыми кудрями.
– Читаю-с. А о чем, – придите, послушайте.
Капитан побагровел: «Чтобы я… и здесь довольно наслышаны. Позвольте-позвольте…» И спор поднялся с новой силой. Капитан гремел, но Боря, хоть и срывался иногда с голоса, его перекрикивал. Приятели ему посильно вторили, – Андик, заикающийся юноша с маленькой головкой на длинной шее, и не очень юный Арефьев, – только Сережа молчал. Скромный Свиридов, хромой интеллигент из самарских журналистов, поддакивал капитану, но с оговорками, которых никто не слушал. Спор шел, конечно, о России. И так, будто Россия лежала вот тут, на этом самом круглом столе, рядом с пузатым жестяным чайником, и каждая сторона заявляла свои права на нее, свою исключительную любовь к ней, и тащила ее к себе.
«Странно! – думал Сережа, слушая. – Точно нет никаких „сторон“; точно все они и согласны, и в то же время ни один ни с кем…»
У него начиналась мигрень. Боря, тем временем, кричал капитану и Свиридову:
– Она вас и не знает, забыла давно! Вы – остатки! Не сущие обломки бывшего! Оплакивайте его, если угодно, нам дела нет! Мы…
– Кто это – «мы»? – хрипел капитан.
– Борис разумеет новейшее поколение, – вставил Арефьев, плотненький человечек с серым лицом. – Во всех проекциях оно, здешнее, совпадает с тамошним. Заметьте, как быстро последнее национализируется. И нам, отсюда, стоит лишь дать знак… Принятие нашей линии неизбежно…
– Позвольте, – возражал Свиридов, спешно глотая слюну. – Я не вполне согласен с капитаном. Но ваш национализм… Вы забываете, Россия всегда любила свободу… Ее шири, ее просторы…
– Ну, вы еще… просторы… – замахал на него руками капитан, не слушая.
Никто не слушал и торопливого, полушепотного разговора тети Нади с Марьей Федотовной. Они тоже говорили о России: «А помните Кунцево? Весной? Колокольчики?» – «Нет, я Волгу люблю… Для меня Волга…» – «Да что они понимают?..»
– Вы ответьте мне раз навсегда, – гремел между тем капитан, – вы какую Россию любите? Какую? Какую?
Андик, заикаясь, тонко, но властно прокричал:
– Россию и-истинную любим! Великую Русь нашу на-национальную, православную…
Капитан было опешил: ведь и он тоже говорил, что любит «великую Русь православную». Но Андик, запнувшись, докончил:
– Русь по-по-революционную! Единую сущую!
Тут произошел бы, вероятно, особый шум, – капитан слова «революция» не выносил ни без приставок, ни с приставками, но в эту минуту Лелечка, спокойным и ясным голоском, произнесла:
– А я никакой России не люблю.
Все замолкли, почти в испуге. Но тут случилось еще более удивительное: заговорила Ариша, всегда молчавшая:
– Да, да, и я тоже никакой. Любить, – это чувствовать, правда? Мы с Лелей не можем чувствовать. Откуда мы знаем Россию? По рассказам? По картинкам? А когда всю жизнь твердят: ты должна любить, должна… так еще хуже.
– Бесстыдница, – начал капитан грозным шепотом, но Лелечка, не обращая на него внимания, прибавила:
– И эти тоже… Боря, Андик, кружковцы наши… Разве они, по-живому, могут чувствовать? Один в Берлине родился, другой в Константинополе.
– А я в Белграде, – заспешила Ирина, сама немножко испуганная. – Родная земля все-таки Россия, да, но как по-родному чувствовать, – я не знаю. Вы, папа, и тетя Надя, – другое: вы чувствуете любовь, помните. Она пропала, та Россия, но все-таки ничего. А мы все – иначе. Боря наво-образил себе Россию и доволен. А мне надоело, я хочу по-честному. Не хочу спорить и болтать о том, чего не знаю.
– Дура несчастная! – презрительно сказал Боря и, обратившись к отцу, прибавил: – вот, вбивали ей в голову старую Россию, – что получилось? Между вами и нами – бездна, но мы знаем, где мы. А Ирина где, спрашивается?
– Постой, Боря… – начал было Сережа Чагин, но, не кончив, замолчал.
Капитан ворочал глазами, искал, на кого вперед обрушиться. Свиридов грустно-извиняюще бормотал что-то о «денационализации юных»… Марья Федотовна, как разумная женщина, встала и громко произнесла:
– Душечка, Надежда Ивановна, спойте нам что-нибудь. Спойте «Яблоньку» сибирскую, все мы ее любим. А там мы с Евсеем и побежим…
Когда Ариша, проводив Лелечку и Сережу, возвращалась по коридору к себе, до нее долетел слабенький голос тети Нади и тоскующе-напевные звуки «Яблоньки»:
…Поливала, укрывала,
От морозу берегла…
Я на яблоньке цветику не видывала,
Я сахарного яблочка не кушивала.
II. Две дамы
«…Предчувствую: изменишь облик Ты…»
А. Блок
– Как трудно жить, – думал Иван Павлович Чагин, возвращаясь домой.
Жить ему, действительно, было трудно, и вовсе не потому, почему трудно другим: нынешняя жизнь кое-как сложилась, он имел заработок, небольшой, правда, но работа интеллигентная; вдвоем с сыном Сережей ему было достаточно. И Сережа – мальчик хороший. Нет, главная трудность в том, что Иван Павлович не мог удовлетворяться собственной жизнью: смотрел, как идет жизнь кругом, и ему казалось, что она идет плохо. А помочь нельзя, во всяком случае, не он, Иван Павлович Чагин, этому поможет: не говоря уж ни о чем другом, – уважение к человеческой свободе так в нем было сильно, что он, теперь, даже в резкие споры избегал вступать, предпочитал отдаляться от несогласных, и был очень одинок.
Последнее время так случилось, что он видел больше Сережиных товарищей, самую зеленую молодежь. Так как Сережа всем заявлял: «Папа – мой друг», то он, зная, что присутствием не стесняет, часто слушал их разговоры. Мальчики эти и молоденькие девушки ему нравились: одни больше, другие меньше. Но в разговоры сам он не вступал никогда: ведь это все «по-революционеры»; Иван же Павлович был революционер просто.
Революционер? Пожалуй, сказать это о нем, сейчас, – и неверно. Одно верно, что и сейчас он, в глубине, таков же, каким был. А был, в предвоенные годы, одним из хороших русских студентов, честных, со средним умом и с большой совестью. Все это, – особенно безотчетная влюбленность в «свободу», которая, в молодости, походила на влюбленность в «прекрасную даму», или в «далекую принцессу», – привело его, вместе с другими студентами, к партии «социалистов-революционеров». На первых ролях он там не был; возможно, что ему больше подходило бы стать «народником»; но так уж случилось, и он ни о чем не жалел. В душе, с молодости, была у него, должно быть, какая-то крепость, и сохранилась, несмотря на все пережитое: октябрь, добровольчество, тяжелое ранение, эвакуация, и теперь жизнь в чужой стороне. В Турции он женился, на сестре милосердия, много старше его.
Жена умерла, когда Сереже было 12 лет. С тех-то пор они особенно и «сдружились»: мальчик вырос в полной свободе; а вот худого не вышло. Серьезный только чересчур, но это уж в натуре.
Все-таки, – «трудно жить», – говорил себе Иван Павлович, взбираясь по лестнице на пятый свой этаж. Хотел бы не повторять этого, – зачем? а повторялось.
Квартира удачная: две маленькие комнатки, а третья большая: в ней-то и собирались Сережины друзья – «по-революционеры».
Сережа был уже дома. Ивану Павловичу показалось, что он как будто задумчив или озабочен. Темные, разлетающиеся брови сдвинуты, лицо, с которого еще не сошла детскость, но уже энергичное, – бледновато. Иван Павлович все это заметил; ни о чем не спросил, – сам скажет, если захочет.
За обедом (все нужное им с утра готовила приходящая прислуга) Сережа проговорил немного вскользь: «А я больше не участвую в „Нашей России“». (Это был маленький «дореволюционный» журнальчик.)
– Почему? – спросил Чагин. – Ведь ты ее даже редактировал.
– Так. Не хочется. Пусть Андик редактирует. Или Боря Тайранов. А Лелечка Бер тоже выходит. И другие еще, кое-кто.
Иван Павлович, конечно, знал, что «по-революционеры» не единое что-нибудь, а делятся на группы, часто между собой несогласные. И скорбел об этом, понимая, что поверх несогласий у них, как у его поколения, среднего (Иван Павлович далеко не стар), тоже есть своя «прекрасная дама», одна у всех, и называется она «Россия».
– Я, папа, очень-очень серьезно хочу с тобой поговорить, – сказал Сережа, вскинув на отца живые, темные глаза. – Хорошо?
Они устроились за прибранным столом, закурили.
– Ты поймешь, папа… Я не от группы нашей сейчас говорю, это у меня личная мысль. Я тебе расскажу, а ты обдумай. На прошлой неделе, у капитана…
– Ну, капитан! – отмахнулся Иван Павлович.
– Знаю, знаю! Ископаемый. И нелепо ввязываться еще в споры. Мы туда ходим… я, по крайней мере, скорее для Ариши. Она очень страдает в этой атмосфере. Постой, так вот: были там кое-кто из наших, и Леночка. Поднялся спор, ну, о России, конечно, какой она должна быть, кто какую любит. Все зря, и возмутительно. Лелечка, посреди этого, – ты знаешь какая она смелая, – вдруг говорит: «А я никакой России не люблю, я никакой не знаю, ни новой, ни старой». Капитан и не опомнился, как Ариша тоже: «И я, – говорит, – не люблю, любить, это – чувствовать, по-живому, а я по-живому Россию не знаю, ни капельки, ну, и не чувствую…» Все, конечно, в ужасе. И я в ужасе. Иван Павлович улыбнулся:
– Потому что ты – чувствуешь?
– Да. Она не права, не права! Отлично вижу. А вдруг все-таки немножко права? А, папа? Вдруг ты, например, больше чувствуешь? Ты какую-то Россию видел, знаешь, а я ведь никакой? Мы с тобой разные, хоть ты и все понимаешь. Я только во сне иногда…
– Конечно, разные, Сережа. Вот ты сказал «во сне»… Во сне Россию видишь, да? Будто вернулся… то есть я хочу сказать, приехал, и сон смутный, но радостный, да? Я тоже, во сне, будто вернулся… только самый это у меня страшный, тяжелый сон. Видишь, и сны у нас разные.
Сережа искоса взглянул на отца. Иван Павлович знал этот взгляд, подмечал его, если не у Сережи, – у других. Даже прозвал его, для себя, кратко, двумя словами: «серебряные ложки». Для них, юных (о, бессознательно, невинно!), все «старые», от капитана до Ивана Павловича, без различия, если имеют что-то против России, то это, главное, из-за своих там «потерь»… Можно и не грубо понимать, но сущность остается; это отношение молодежи Иван Павлович и обозначал про себя грубыми «серебряными ложками».
– Да, насчет снов, – это так, – заторопился он. – Ты скажи свою мысль. Что ты надумал?
Прошло полминуты молчания. Сережа поднял голову, посмотрел отцу в глаза и сказал:
– Я хочу поехать в Россию.
Опять молчание. Иван Павлович не был удивлен: он будто этого ждал. Понимал, что не выходка Лелечки причиной, – все вместе, и уж давно… Ему было известно, что немалое количество русских студентов, одиночек, и связи с эмиграцией не имевших, уже уехало в Россию. Это, думалось, особый тип оевропеившихся современных юношей с чисто практическими задачами. У Сережиных товарищей и у Сережи – другое, и сами они другое.
– А как же… кружки твои? – произнес, откашлявшись, Иван Павлович.
Сережа заговорил; спеша и немного путаясь, старался объяснить, что «кружки», хотя и разные, но везде только «болтовня», а никто путем не знает, чего хочет; и что «лучшие» у них давно уж считают, что никому о России верить не стоит, а нужен опыт, – «экспериментальное касанье»…
– Ты, папа, если захочешь, – можешь понять. Тебе это неприятно, но ты постарайся стать на другую точку зрения. Против тебя я, конечно, не пойду, только ты подумай: когда меня спрашивают, – что ты там будешь делать? Я отвечаю: а здесь что я делаю? Да я и не собираюсь там, сейчас же что-то «делать», а просто хочу сам увидеть, сам пбнять. Скажу тебе по секрету, кое-кто из наших так же думают. Только большинство не от себя зависит, Ариша, например… Лелечка скорее. А я, – ты, папа, если поймешь, не прямо запретишь, ты мне очень поможешь. Я даже раз подумал… да все равно.
– Что подумал?
– В конце концов, ведь может случиться, что и ты… – с виноватой улыбкой начал Сережа. – И ты, как-нибудь после, надумаешь. Ведь сегодняшней России ты тоже не знаешь? А что был когда-то добровольцем, на это уж не смотрят, ей-Богу…
Он запутался и смолк. Иван Павлович улыбнулся, покачал головой, предложил только разговор пока прекратить: «Я подумаю, мальчик; вместе и решим твое дело. А теперь вон кто-то звонит…» – «Это, наверное, Ден и Лелечка!» – закричал Сережа и побежал в переднюю.
Немало дней прошло, а Иван Павлович все еще «думал». Прежде всего он постарался отстранить от вопроса себя и свое: свою боль разлуки с сыном, свой страх за него, свой страх одиночества (может быть, последнего?). Нет, только так, как нужнее, важнее, разумнее – для Сережи. Он знал своего хорошего мальчика. Он понимал, что его влечет к «далекой принцессе», к «прекрасной даме» – России. Не так же ли влекло и самого Ивана Павловича к его «прекрасной даме» – Свободе?
Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 76; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!