Сатирические и юмористические стихотворения 4 страница



В 60-е годы была создана драматическая трилогия. После ее завершения Толстой стал искать сюжет для нового драматического произведения, и у него возник замысел чисто психологической драмы — «представить человека, который из-за какой-нибудь причины берет на себя кажущуюся подлость» (письмо к жене от 10 июля 1870 г.). В процессе обдумывания замысел принял более конкретные очертания: причиной этой оказывается спасение города, и тогда уже, как внешняя рама, как фон, появился Новгород XIII века. В этой драме, получившей название «Посадник», перед нами Новгород в момент борьбы с суздальцами, которые вот-вот ворвутся в него. Новгородский посадник, желая противостоять стремлению некоторых влиятельных лиц сдать город, принимает на себя мнимую вину; он делает это, чтобы спасти нового воеводу, устранение которого было бы равносильно падению города. Таким образом, ядро замысла не связано с историей; однако исторический колорит (нравы, обычаи, отдельные образы) и народные сцены, особенно сцена веча, переданы в пьесе ярко и выразительно. Толстой был очень увлечен драмой, но закончить ее ему не удалось.

Самой значительной в наследии Толстого-драматурга является его трилогия, трагедия на тему из русской истории конца XVI — начала XVII века.

Трагедия Толстого не принадлежит к бесстрастным воспроизведениям прошлого, но было бы бесполезно искать в них и непосредственных конкретных намеков на Россию 60-х годов, Александра II, его министров и пр. В этом отношении Толстой был близок к Пушкину, отрицательно оценивавшему французскую tragedie des allusions (трагедию намеков). Это не исключает, однако, наличия «второго плана», то есть лежащей в их основе политической мысли, как в «Борисе Годунове» Пушкина, так и в трилогии Толстого. Самый выбор эпохи, размышления Толстого о социальных силах, действовавших в русской истории, о судьбах монархической власти в России тесно связаны с его отрицательным отношением к абсолютизму и бюрократии. Не случайно цензура, придравшись к пустяковому поводу, запретила постановку «Смерти Иоанна Грозного» в провинции; в течение тридцати лет она не допускала на сцену «Царя Федора Иоанновича», как пьесу, колеблющую принцип самодержавия.

Основные проблемы отдельных пьес Толстого заключены в образах их главных героев и сформулированы самим поэтом. В «Смерти Иоанна Грозного» Захарьин над трупом Иоанна произносит:

 

О царь Иван! Прости тебя господь!

Прости нас всех! вот самовластья кара!

Вот распаденья нашего исход!

 

Вторая часть трилогии заканчивается словами Федора:

 

Моей виной случилось все! А я —

Хотел добра, Арина! Я хотел

Всех согласить, все сгладить — боже, боже!

За что меня поставил ты царем!

 

Наконец, в последней части Толстой вкладывает в уста Бориса следующие слова:

 

От зла лишь зло родится — все едино:

Себе ль мы им служить хотим иль царству —

Оно ни нам, ни царству впрок нейдет!

 

Итак, расшатывающий государство деспотизм Ивана, бесхарактерность и слабоволие замечательного по своим душевным качествам, но неспособного правителя Федора, преступление Бориса, приведшее его на трон и сводящее на нет всю его государственную мудрость, — вот темы пьес, составивших трилогию. Показывая три различных проявления самодержавной власти, Толстой рисует вместе с тем общую растлевающую атмосферу самовластья.

Через всю трилогию проходит тема борьбы самодержавия с боярством. Боярство показано в трилогии с его своекорыстными интересами и интригами, но именно среди боярства поэт все же находит мужественных, сохранивших чувство чести людей. Столкновение этих двух социальных сил показано с исключительной напряженностью и яркостью. Читатель и зритель воспринимают его независимо от симпатий и антипатий автора. В 1890 году, перечитав трилогию, В. Г. Короленко записал в дневник, что, «несмотря на очень заметную ноту удельно-боярского романтизма и отчасти и прямой идеализации боярщины», она произвела на него «очень сильное и яркое впечатление». И это вполне естественно. Обобщающая сила образов Толстого выводит их за пределы той исторической концепции писателя, к которой они генетически восходят. В частности, обобщающий смысл образа Ивана Грозного, воплощающего в себе идею неограниченной самодержавной власти, неограниченного произвола, подчеркнут и самим Толстым в его «Проекте постановки» первой трагедии.

Лучшие представители боярства, которым Толстой явно симпатизирует, оказываются людьми, непригодными для государственной деятельности, социальные идеалы которых обречены историей. Это отчетливо ощущается в пьесах. Об этом говорится и в «Проекте постановки» «Царя Федора Иоанновича». «Такие люди, — подытоживает Толстой характеристику И. П. Шуйского, — могут приобрести восторженную любовь своих сограждан, но они не созданы осуществлять перевороты в истории. На это нужны не Шуйские, а Годуновы». Не Шуйские, потому что Шуйский — воплощение прямоты, честности и благородства; ему претят всякие кривые пути, всякий обман и коварство, какой бы политической целью они ни оправдывались. Образы Шуйского и Федора особенно убедительно показывают, что моральные проблемы оттесняют в трилогии проблемы социально-исторические. Толстой понимал, что победа новых исторических сил неизбежна, но хотел бы, чтобы при этом не утрачивались бесспорные общечеловеческие ценности.

Для выяснения задач исторической драмы в понимании Толстого необходимо иметь в виду противопоставление человеческой и исторической правды. «Поэт… имеет только одну обязанность, — писал он в „Проекте постановки Смерти Иоанна Грозного“, — быть верным самому себе и создавать характеры так, чтобы они сами себе не противоречили; человеческая правда — вот его закон; исторической правдой он не связан. Укладывается она в его драму — тем лучше; не укладывается — он обходится и без нее». Задача воссоздания исторической действительности и подлинных исторических образов не являлись для него решающими.

В подтверждение своих мыслей Толстой, по свидетельству современника, цитировал строки из «Смерти Валленштейна» Шиллера. И это понятно. В трагедиях Толстого, так же как и в трилогии Шиллера, историко-политическая тема разрешается в индивидуально-психологической плоскости. Отчасти поэтому народные массы как основная движущая сила истории не играют существенной роли в трилогии Толстого, не определяют развития действия, как в «Борисе Годунове» Пушкина или исторических хрониках Островского, хотя некоторые массовые сцены и отдельные фигуры (например, купец Курюков в «Царе Федоре Иоанновиче») очень удались Толстому. В последней, неоконченной драме «Посадник» народ должен был, вероятно, играть более активную роль, чем в трилогии.

Толстой отрицательно относился к жанру драматической хроники, которую считал бесполезным фотографированием истории. Его художнический интерес сосредоточивался не на последовательном, лишь с сравнительно небольшими анахронизмами, изображении исторических событий, как в хрониках Н. А. Чаева и в некоторых пьесах Островского, и не на бытовых картинах, как в «Каширской старине» Д. В. Аверкиева, а на психологическом портрете главных героев. Вокруг них, вокруг раскрытия их характеров, их душевного мира концентрируется все развитие действия.

Наиболее яркой из трех пьес, составивших трилогию, без сомнения, является вторая — «Царь Федор Иоаннович». Этим объясняется ее замечательная сценическая история, и в первую очередь длительная жизнь на сцене Московского Художественного театра, в истории которого «Царь Федор Иоаннович» занимает выдающееся место. Его построение писатель считал наиболее искусным и более всех других любил его главного героя (письмо к Маркевичу от 3 ноября 1869 г.). Оригинальная композиция пьесы привела к наиболее гармоническому сочетанию, по сравнению с двумя другими, психологического портрета героя с развитием сюжета.

Центральные персонажи трилогии — в отличие от многих исторических драм романтиков (например, «Эрнани» В. Гюго и др.), в отличие от романа самого Толстого «Князь Серебряный» — лица исторические. Это Иван Грозный, Федор и Борис Годунов. Наиболее оригинальным из них является Федор. Если образы Ивана и Бориса в основном восходят к Карамзину, то, создавая образ Федора, Толстой ни в малейшей степени не опирался на автора «Истории Государства Российского». Толстой дает понять это своему читателю в «Проекте постановки» трагедии. Говоря о том, что он хотел изобразить Федора «не просто слабодушным, кротким постником, но человеком, наделенным от природы самыми высокими душевными качествами, при недостаточной остроте ума и совершенном отсутствии воли», что в «характере Федора есть как бы два человека, из коих один слаб, ограничен, иногда даже смешон; другой же, напротив, велик своим смирением и почтенен своей нравственной высотой», Толстой явно полемизирует не только с современной ему критикой, но и с мнением Карамзина об этом «жалком венценосце». Герой Толстого не является также повторением того иконописного лика, который мы находим в ряде древнерусских сказаний и повестей о Смутном времени.

Глубокая человечность отличает весь образ Федора, и это сделало его благодарным материалом для ряда выдающихся русских артистов — И. М. Москвина, П. Н. Орленева, С. Л. Кузнецова, Н. П. Хмелева. Оценивая пьесу как «художественный перл», «жемчужину нашей драматургии», резко выделяющуюся на фоне ничтожного репертуара конца XIX века, В.Г.Короленко заметил в связи с постановкой театра Суворина: «Характер Федора выдержан превосходно, и трагизм этого положения взят глубоко и с подкупающей задушевностию». Есть, без сомнения, нечто близкое между образом Федора и главным героем романа Достоевского «Идиот». Это особенно интересно, поскольку произведения были задуманы и написаны одновременно («Царь Федор Иоаннович» несколько раньше), и вопрос о воздействии образа князя Мышкина на героя трагедии Толстого тем самым отпадает. Когда П. Н. Орленеву скоро после его исключительного успеха в роли Федора принесли инсценировку «Идиота», он решительно отказался играть: «боялся повторить в князе Мышкине царя Федора — так много общего у них».

В отличие от многих своих предшественников в области русской исторической драмы Толстому несвойственно прямолинейное распределение героев на злых и добрых. В его «злых» есть свои положительные качества (Борис), а в «добрых» — свои слабые стороны (Федор, Шуйский). «В искусстве бояться выставлять недостатки любимых нами лиц — не значит оказывать им услугу, — писал Толстой. — Оно, с одной стороны, предполагает мало доверия к их качествам; с другой — приводит к созданию безукоризненных и безличных существ, в которые никто не верит». И в ряде мест трагедии Толстой не боится вызвать у читателей и зрителей улыбку, выставив глубоко симпатичного ему Федора в комическом свете, сообщив ему смешные бытовые черты, делающие его облик земным и человеческим.

Внутренний мир героев Толстого не исчерпывается господством какой-нибудь одной абстрактной, неизменной страсти. Герои Толстого — живые, конкретные люди; они наделены индивидуальными особенностями и эмоциями. Если в Иване и Борисе первой части трилогии еще ощутимы черты традиционных романтических злодеев, то Федор, Борис второй и третьей трагедий, Иван Петрович Шуйский, Василий Шуйский показаны монументально и в то же время в их сложности и противоречивости. Психологический реализм некоторых образов трилогии позволил В. О. Ключевскому в какой-то мере использовать их в своем известном курсе русской истории, а характеризуя Федора, он прямо цитирует Толстого.

Самый замысел трилогии, объединенной не только последовательностью царствований и событий, но также общностью морально-философской и политической проблемы, представляет собой незаурядное явление в истории русской драматургии. Говоря о глубине, содержательности и гуманизме русского искусства, А. В. Луначарский в числе «перлов русской драматургии» называет и пьесы Алексея Толстого (статья «О будущем Малого театра»).

 

Творчество А. К. Толстого, как мы видели, весьма разнообразно и носит на себе отпечаток щедрого, оригинального таланта с «лица необщим выраженьем». Все лучшее из его писательского наследия продолжает оставаться живым литературным явлением и для современных читателей, по-настоящему волнуя и трогая, вызывая то чувство внутренней радости или легкой грусти, то гнев и негодование, то ироническую усмешку или взрыв уничтожающего смеха.

 

 

«Бор сосновый в стране одинокой стоит…»

 

 

Бор сосновый в стране одинокой стоит;

В нем ручей меж деревьев бежит и журчит.

Я люблю тот ручей, я люблю ту страну,

Я люблю в том лесу вспоминать старину.

«Приходи вечерком в бор дремучий тайком,

На зеленом садись берегу ты моем!

Много лет я бегу, рассказать я могу,

Что случилось когда на моем берегу.

Из сокрытой страны я сюда прибежал,

Я чудесного много дорогой узнал!

Когда солнце зайдет, когда месяц взойдет

И звезда средь моих закачается вод,

Приходи ты тайком, ты узнаешь о том,

Что бывает порой здесь в тумане ночном!»

Так шептал, и журчал, и бежал ручеек;

На ружье опершись, я стоял одинок,

И лишь говор струи тишину прерывал,

И о прежних я грустно годах вспоминал.

 

[1843]

 

Поэт

 

 

В жизни светской, в жизни душной

Песнопевца не узнать!

В нем личиной равнодушной

Скрыта божия печать.

 

В нем таится гордый гений,

Душу в нем скрывает прах,

Дремлет буря вдохновений

В отдыхающих струнах.

 

Жизни ток его спокоен,

Как река среди равнин,

Меж людей он добрый воин

Или мирный гражданин.

 

Но порой мечтою странной

Он томится, одинок;

В час великий, в час нежданный

Пробуждается пророк.

 

Свет чела его коснется,

Дрожь по жилам пробежит,

Сердце чутко встрепенется —

И исчезнет прежний вид.

 

Ангел, богом вдохновенный,

С ним беседовать слетел,

Он умчался дерзновенно

За вещественный предел…

 

Уже, вихрями несомый,

Позабыл он здешний мир,

В облаках под голос грома

Он настроил свой псалтырь,

 

Мир далекий, мир незримый

Зрит его орлиный взгляд,

И от крыльев херувима

Струны мощные звучат!

 

1850

 

 

 

Цыганские песни*

 

 

Из Индии дальной

На Русь прилетев,

Со степью печальной

Их свыкся напев,

 

Свободные звуки,

Журча, потекли,

И дышат разлукой

От лучшей земли.

 

Не знаю, оттуда ль

Их нега звучит,

Но русская удаль

В них бьет и кипит;

 

В них голос природы,

В них гнева язык,

В них детские годы,

В них радости крик;

 

Желаний в них знойный

Я вихрь узнаю,

И отдых спокойный

В счастливом краю,

 

Бенгальские розы,

Свет южных лучей,

Степные обозы,

Полет журавлей,

 

И грозный шум сечи,

И шепот струи,

И тихие речи,

Маруся, твои!

 

1840-e годы

 

«Ты помнишь ли, Мария…»*

 

 

Ты помнишь ли, Мария,

Один старинный дом

И липы вековые

Над дремлющим прудом?

 

Безмолвные аллеи,

Заглохший, старый сад,

В высокой галерее

Портретов длинный ряд?

 

Ты помнишь ли, Мария,

Вечерний небосклон,

Равнины полевые,

Села далекий звон?

 

За садом берег чистый,

Спокойный бег реки,

На ниве золотистой

Степные васильки?

 

И рощу, где впервые

Бродили мы одни?

Ты помнишь ли, Мария,

Утраченные дни?

 

1840-е годы

 

Благовест

 

 

Среди дубравы

Блестит крестами

Храм пятиглавый

С колоколами.

 

Их звон призывный

Через могилы

Гудит так дивно

И так уныло!

 

К себе он тянет

Неодолимо,

Зовет и манит

Он в край родимый,

 

В край благодатный,

Забытый мною, —

И, непонятной

Томим тоскою,

 

Молюсь и каюсь я,

И плачу снова,

И отрекаюсь я

От дела злого;

 

Далеко странствуя

Мечтой чудесною,

Через пространства я

Лечу небесные,

 

И сердце радостно

Дрожит и тает,

Пока звон благостный

Не замирает…

 

1840-e годы

 

«Шумит на дворе непогода…»

 

 

Шумит на дворе непогода,

А в доме давно уже спят;

К окошку, вздохнув, подхожу я —

Чуть виден чернеющий сад;

 

На небе так темно, так темно,

И звездочки нет ни одной;

А в доме старинном так грустно

Среди непогоды ночной!

 

Дождь бьет, барабаня, по крыше,

Хрустальные люстры дрожат;

За шкапом проворные мыши

В бумажных обоях шумят;

 

Они себе чуют раздолье:

Как скоро хозяин умрет,

Наследник покинет поместье,

Где жил его доблестный род —

 

И дом навсегда запустеет,

Заглохнут ступени травой…

И думать об этом так грустно

Среди непогоды ночной!..

 

1840-е годы

 

«Дождя отшумевшего капли…»

 

 

Дождя отшумевшего капли

Тихонько по листьям текли,

Тихонько шептались деревья,

Кукушка кричала вдали.

 

Луна на меня из-за тучи

Смотрела, как будто в слезах;

Сидел я под кленом и думал,

И думал о прежних годах.

 

Не знаю, была ли в те годы

Душа непорочна моя?

Но многому б я не поверил,

Не сделал бы многого я.

 

Теперь же мне стали понятны

Обман, и коварство, и зло,

И многие светлые мысли

Одну за другой унесло.

 

Так думал о днях я минувших,

О днях, когда был я добрей;

А в листьях высокого клена

Сидел надо мной соловей,

 

И пел он так нежно и страстно,

Как будто хотел он сказать:

«Утешься, не сетуй напрасно —

То время вернется опять!»

 

1840-е годы

 

«Ой стоги, стоги…»*

 

 

Ой стоги, стоги,

На лугу широком!

Вас не перечесть,

Не окинуть оком!

 

Ой стоги, стоги,

В зеленом болоте,

Стоя на часах,

Что вы стережете?

 

«Добрый человек,

Были мы цветами, —

Покосили нас

Острыми косами!

 

Раскидали нас

Посредине луга,

Раскидали врозь,

Дале друг от друга!


Дата добавления: 2019-11-16; просмотров: 129; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!