Последний Петербург: я числюсь по России



 

Пушкин (как позднее Л. Н. Толстой) относится к женитьбе как к одному из важных, решающих переломов в своей судьбе. Он пишет одному из друзей: «Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе как обыкновенно живут. Счастья мне не было. Il n’est de bonheur que dans les voies communes. ‹Счастье можно найти лишь на проторенных дорогах›. Мне за 30 лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся – я поступаю как люди и, вероятно, не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностию (H. И. Кривцову, 10 февраля 1831 года).

Накануне свадьбы поэт прощался с молодостью на мальчишнике, ужине с друзьями, где читал стихи, потом так и не напечатанные. Венчание состоялось 18 февраля 1831 года. Приданое невесте и даже деньги на карету для поездки в церковь тоже давал поэт. Церемония сопровождалась плохими приметами, к которым Пушкин был так чуток: при обмене кольцами одно из них упало на пол. После нескольких месяцев в Москве Пушкин увозит жену на лето в любимое «отечество» – Царское Село, а потом поселяется в Петербурге.

В семейной жизни Пушкин пытался создать идеальный Дом, которого не было в детстве у него самого. Этот идеал предполагал простой быт, главенство мужа, основанные на доверии отношения между супругами.

«Мой идеал теперь – хозяйка. / Мои желания – покой, / Да щей горшок, да сам большой », – любовно-иронически описал его Пушкин накануне женитьбы в «Отрывках из путешествия Онегина» (1830).

А серьезно и грустно – в неоконченном стихотворении, прямо обращенном к жене:

 

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит –

Летят за днями дни, и каждый час уносит

Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем

Предполагаем жить. И глядь – как раз – умрем.

На свете счастья нет, но есть покой и воля.

Давно завидная мечтается мне доля –

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель дальную трудов и чистых нег.

(«Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…»

 

(«Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…» (1834)

Здесь наиболее отчетливо выразилась пушкинская философия жизни. Однако осуществлению этого идеала препятствовали слишком многие обстоятельства.

И побег в «обитель дальную» удался Пушкину в тридцатые годы лишь однажды, во время второй болдинской осени.

Жена поэта была моложе на тринадцать лет (в этом возрасте Пушкин еще грешил в Петербурге и безумствовал в Кишиневе) и воспитана совсем в другой среде. Молодость и красота заменяли ей осмотрительность и ум. Ей нравилось блистать на балах и слыть первой красавицей Петербурга (в свете ее звали Психеей, Пушкин за чуть раскосые глаза прозвал ее косой Мадонной). Ей льстило внимание императора Николая, о чем злословили пушкинские недоброжелатели. При этом за шесть лет семейной жизни у Пушкина появились четверо детей, вместе с ними жили сестры Натальи Николаевны, содержание большой семьи лежало на плечах поэта.

Не давали возможности перенести пенаты в деревню и новые увлечения, расширение сферы деятельности. Поэт все больше превращается в историка и журналиста. Пушкин начинает работать в архивах над «Историей Пугачева» (из этих занятий вырастает роман «Капитанская дочка»), собирает материалы для «Истории Петра». Пытаясь найти новые пути к читателю, он начинает издавать журнал «Современник» (1836), ищет авторов, ведет дела с типографиями и книгопродавцами. Заниматься этим в Михайловском или Болдине, конечно, было невозможно.

Пушкин оказался в капкане. Мечта звала его к тихому домашнему очагу, поэтическим трудам, мирной семейной жизни. Обстоятельства заставляли жить в свете, в шумной столице, изредка отлучаясь по делам то в Москву, то в оренбургские степи, то в родное Михайловское.

Пушкин должен был вернуться на службу: без этого была невозможна работа в архивах. Жалованье поэту постоянно задерживали: об этом ему, страдавшему от безденежья, постоянно приходилось напоминать. Еще более оскорбительным оказалось служебное повышение. «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам)», – записывает поэт в дневнике (1 января 1834 года). Формально все было правильно, Пушкин, как и всякий чиновник, получил следующее звание. Но необходимость являться на официальные церемонии в придворном мундире, выслушивать начальственные наставления, «на балах дремать да жрать мороженое» (Пушкин – Н. Н. Пушкиной, 20-22 апреля 1834 года) тяготила, мучила поэта.

К тому же поэту стало известно, что надзор за ним продолжается: на почте распечатали его частное письмо, его читал сам император. Узнав об этом, Пушкин был взбешен: «Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию. – Но я могу быть подданным, даже рабом, – но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако, какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться – и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! что ни говори, мудрено быть самодержавным…» (Дневник, 10 мая 1834 года).

При дворе повторялась давняя история с Воронцовым: «Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое». Чиновники, да и сам царь, видели в Пушкине не очень преуспевшего, временами нерадивого чиновника, а вовсе не гениального поэта, первого поэта России.

Не менее печально было и другое: публика тоже видела совсем не того Пушкина, каким он стал в тридцатые годы. Привычный образ романтического поэта, автора «Бахчисарайского фонтана» и любовных элегий заслонял другого Пушкина – драматурга-реалиста, который смотрит на историю «взглядом Шекспира» («Борис Годунов», маленькие трагедии); прозаика, предпочитающего простые, исторически точные, а не пышные фантастические сюжеты («Повести Белкина», «Пиковая дама», «Капитанская дочка»); поэта-философа, создающего образы-формулы, грандиозные обобщения («Медный всадник», поздние стихотворения).

Затеянные Пушкиным серьезные издания тоже терпели провал, проигрывали в глазах читателей перед бойкими журналистами. «Литературная газета», которую редактировал лицейский друг А. А. Дельвиг, закрылась через полтора года (18301831). Вскоре после разноса, устроенного Дельвигу шефом жандармов А. Х. Бенкендорфом, поэт умер. Пушкин тяжело пережил эту смерть.

Издаваемый уже самим Пушкиным «Современник» тоже не имел успеха, несмотря на то, что там были напечатаны пушкинские «Капитанская дочка», «Скупой рыцарь» и «Путешествие в Арзрум», «Нос» и «Коляска» Н. В. Гоголя, стихи В. А. Жуковского, Е. А. Баратынского, Ф. И. Тютчева, А. В. Кольцова.

После публикации шесть лет пролежавшего в пушкинском архиве «Бориса Годунова» в одном из журналов появилась эпиграмма: «И Пушкин стал нам скучен, / И Пушкин надоел: / И стих его незвучен, / И гений охладел. / «Бориса Годунова» / Он выпустил в народ: /Убогая обнова! / Увы! На новый год!»

Но Пушкин шел своим путем, делал то, что считал нужным, что подсказывал ему поэтический дар. Пушкина-романтика, резкого, несдержанного, порывистого, сменяет в тридцатые годы Пушкин-философ, Пушкин-мудрец, который уже не просто купается, плывет в жизненном потоке, но смотрит на него со стороны, приветствуя «племя младое, незнакомое», как в природе, так и в человеческой жизни.

«Письмо твое ‹...› крепко меня опечалило. Опять хандришь. Эй, смотри: хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу. Дельвиг умер, Молчанов умер, погоди, умрет и Жуковский, умрем и мы. Но жизнь все еще богата; мы встретим еще новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жены наши – старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята, мальчишки станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо. Вздор, душа моя; не хандри – холера на днях пройдет, были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы» (П. А. Плетневу, 22 июля 1831 года).

 

Здравствуй, племя

Младое, незнакомое! не я

Увижу твой могучий поздний возраст,

Когда перерастешь моих знакомцев

И старую главу их заслонишь

От глаз прохожего. Но пусть мой внук

Услышит ваш приветный шум, когда,

С приятельской беседы возвращаясь,

Веселых и приятных мыслей полон,

Пройдет он мимо вас во мраке ночи

И обо мне вспомянет.

 

(«…Вновь я посетил…», 1835)

Эти строки обращены как к молодым деревьям, вырастающим на окраине михайловского поместья, так и к будущим поколениям.

В стихотворении «Смерть поэта» Лермонтов назовет Пушкина невольником чести. Честь – очень важное понятие для позднего Пушкина. Последние месяцы его жизни показали, что он был не невольником, а защитником чести своей, своей жены и семьи.

Молодой кавалергард, приемный сын голландского посланника барона Геккерна Жорж Дантес (поначалу Пушкин относился к нему с симпатией) начал демонстративно ухаживать за женой Пушкина, бросая тень на ее имя и на честь мужа. После вызова на дуэль Дантес сделал предложение и вынужден был жениться на сестре Натальи Николаевны Екатерине, став таким образом свойственником Пушкина. Но интрига не прекратилась. Дантес по-прежнему преследовал Наталью Николаевну. Пушкин получил анонимный диплом ордена рогоносцев, обманутых мужей (о его авторах и сегодня ведутся споры). Последовало резкое, оскорбительное письмо Геккерну, после которого Дантес вынужден был послать Пушкину свой вызов.

«Вечно печальная дуэль» (В. В. Розанов) состоялась 27 января (8 февраля) в окрестностях Петербурга, на Черной речке. Пушкин был ранен в живот и через два дня в страшных мучениях умер в своей квартире на Мойке, 12.

Перед отправлением на дуэль он спокойно читал книжку детской писательницы Ишимовой и успел написать ей благодарное письмо: «Сегодня я нечаянно открыл Вашу Историю в рассказах, и поневоле зачитался. Вот как надобно писать!» (А. О. Ишимовой. 27 января 1837 года). А оказавшись в кабинете со смертельной раной, он обратился к книгам своей библиотеки: «Прощайте, друзья!»

Только накануне смерти многие осознали масштаб потери: за два дня через пушкинскую квартиру прошло несколько тысяч, пожелавших проститься с поэтом. По-своему это поняли и чиновники. После раннего отпевания поэта в Конюшенной церкви гроб с телом был почти тайно отправлен на родину, в Святогорский монастырь, где Пушкин недавно похоронил мать и купил место для себя.

Круг замкнулся: сопровождал гроб А. И. Тургенев, который двадцать пять лет назад хлопотал о зачислении Пушкина в лицей.

О пушкинской дуэли, ее причинах существуют разные мнения. Виновниками трагедии считались многие: конечно, Дантес и Геккерн, П. Долгорукий, которого называют автором анонимного пасквиля, ненавидевшая Пушкина светская дама И. Полетика и другие представители «светской черни» (о них говорил Лермонтов в стихотворении «Смерть поэта»), Николай I и Бенкендорф, давшая повод к светским сплетням Наталья Николаевна, близкие друзья поэта и даже сам Пушкин.

Может быть, точнее всего сказал о гибели поэта А. Блок, обвиняя не конкретных людей, а атмосферу России 1830-х годов: «Пушкина ‹...› убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха. С ним умирала его культура. ‹...›

Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю, – тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл».

Дантес был выслан во Францию, где сделал карьеру и умер 1895 году, почти на шестьдесят лет пережив Пушкина.

Вдова после нескольких лет уединения вернулась в Петербург, в 1844 году вышла замуж за генерала П. П. Ланского, снова была принята при дворе и умерла в 1863 году.

Огромные пушкинские долги заплатила казна.

Большое пушкинское семейство – Пушкины нескольких следующих поколений – рассеялось по миру.

В 1880 году появились воспоминания человека, скрывшегося под псевдонимом Старый Лицеист. Он рассказал о встрече с Пушкиным на Невском проспекте, который, узнав лицейский мундир, спросил, где служит его молодой собрат, а на вопрос о месте своей службы ответил: «Я числюсь по России».

Такой гордый ответ мог быть и легендой, ведь Старый Лицеист вспоминал о событиях пятидесятилетней давности. Но он верен по сути. После смерти Пушкин все вырастал в своем значении, своем величии и давно уже числился по России.

Первый памятник поэту, созданный на собранные русским обществом пожертвования, открылся в Москве в том же 1880 году.

М. А. Булгаков в романе «Мастер и Маргарита» (1928-1940) приведет к нему бездарного поэта-завистника, который тем не менее сделает важное наблюдение: «Рюхин поднял голову и увидел, что они уже в Москве и, более того, что над Москвой рассвет, что облако подсвечено золотом, что грузовик его стоит, застрявши в колонне других машин у поворота на бульвар, и что близехонько от него стоит на постаменте металлический человек, чуть наклонив голову, и безразлично смотрит на бульвар.

Какие-то странные мысли хлынули в голову заболевшему поэту. „Вот пример настоящей удачливости… – тут Рюхин встал во весь рост на платформе грузовика и руку поднял, нападая зачем-то на никого не трогающего чугунного человека. – Какой бы шаг он ни сделал в жизни, что бы ни случилось с ним, все шло ему на пользу, все обращалось к его славе! Но что он сделал? Я не понимаю… Что-нибудь особенное есть в этих словах: „Буря мглою…“? Не понимаю!… Повезло, повезло!" – вдруг ядовито заключил Рюхин и почувствовал, что грузовик под ним шевельнулся, – стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие…»

«Какой бы шаг он ни сделал в жизни, что бы ни случилось с ним, все шло ему на пользу, все обращалось к его славе»  - это и булгаковский взгляд на Пушкина. И бессмертие ему обеспечили как раз «Буря мглою» и тысячи других поэтических строк.

Булгаков посвятит Пушкину пьесу «Последние дни» и назовет его «командором нашего русского ордена писателей», а себя – его потомком.

Позднее А. А. Ахматова, много занимавшаяся творчеством Пушкина, посвящавшая ему стихи и даже ревновавшая его к Наталье Николаевне, замечательно опишет культурный парадокс: превращение России первой трети XIX века (александровской, николаевской, царской) в Россию пушкинскую.

«Он победил и время и пространство.

Говорят: пушкинская эпоха, пушкинский Петербург. И это уже к литературе прямого отношения не имеет, это что-то совсем другое. В дворцовых залах, где они танцевали и сплетничали о поэте, висят его портреты и хранятся его книги, а их бедные тени изгнаны оттуда навсегда. Про их великолепные дворцы и особняки говорят: здесь бывал Пушкин, или: здесь не бывал Пушкин. Все остальное никому не интересно. Государь император Николай Павлович в белых лосинах очень величественно красуется на стене Пушкинского музея.» .  А. Ахматова.  «Слово о Пушкине», 1961).

Но эта победа оказалась возможна потому, что была связана с литературой, поэзией, словом. их мысли и мечты. И раньше всех, первый пострадал за эти мечты» (А. В. Тыркова-Вильямс. «Жизнь Пушкина»).

Уже подзаголовок «Вольности» (1817) – ода – демонстрирует верность Пушкина традициям главного жанра русской поэзии XVIII века. Пушкин точно воспроизводит характерные черты даже не державинской, а ломоносовской оды: ораторскую интонацию, славянизмы как признак высокого стиля, риторические вопросы и восклицания, аллегории-олицетворения абстрактных понятий, обозначаемые заглавными буквами (хотя написано стихотворение не привычной одической строфой, состоящей из десяти стихов, а восьмистишиями, октавами).

Однако пафос пушкинской оды прямо противостоит государственной тенденции одописцев XVIII века, а, напротив, связан с гражданскими мотивами современной поэзии. Опорными для оды являются слова-сигналы, абстрактные понятия, которые, однако, применялись к особенностям современной русской политической жизни: Вольность, Свобода (здесь они используются почти как синонимы), Рабство, Злодей, Закон.

Переключение оды в другую тональность, смену ее доминанты Пушкин прямо воспроизводит в первой строфе: «Цитера – остров, на котором, по древнегреческому мифу, царила богиня любви Афродита; венок – непременная принадлежность поэта, певца любви и радости. Смысл всей строфы такой: «Не хочу больше писать стихи о любви – отныне буду творить революционную поэзию, буду обличать коронованных деспотов». Эта общая мысль выражена в форме целой многофигурной композиции: поэт, в венке и с лирой, гонит от себя богиню любви и призывает другую богиню; мы видим исчезающую Афродиту и появляющуюся «певицу свободы», которая срывает с поэта венок и разбивает его «изнеженную лиру». Все это напоминает столь же многофигурные группы скульпторов начала XIX века…» (Е. Г. Эткинд. «Разговор о стихах»).

Далее в оде изложена вполне конкретная политическая программа. Свобода (Вольность) – естественное состояние человека. Узурпирующие, отнимающие, ограничивающие ее властители – самовластительные злодеи, заслуживающие мести и гибели. Нормальное, органическое устройство государства предполагает власть Закона, который регулирует отношения царя и подданных, властителя и народа. К этой мысли Пушкин возвращается трижды. «Лишь там над царскою главой / Народов не легло страданье, / Где крепко с Вольностью святой / Законов мощных сочетанье» (четвертая строфа). «Владыки! вам венец и трон / Дает Закон – а не природа; / Стоите выше вы народа, / Но вечный выше вас Закон» (пятая строфа). «И днесь учитесь, о цари ‹...› Склонитесь первые главой / Под сень надежную Закона, / И станут вечной стражей трона / Народов вольность и покой» (заключительная двенадцатая строфа).

Общие размышления иллюстрируются двумя конкретными историческими примерами. В седьмой-восьмой строфах упоминается о «самовластительном злодее» (это резкое определение применяли и к Наполеону, и к Александру I, и к некому обобщенному узурпатору народной власти). В девятой-одиннадцатой строфах речь, несомненно, идет об остром и важном для России событии – убийстве в Михайловском замке в 1801 году императора Павла I (по одной из версий, ода и была написана на квартире Н. И. Тургенева, окна которой выходили как раз на этот дворец). Однако гибель тирана изображена так, что убийцы заслуживают не меньшего презрения:

 

О стыд! о ужас наших дней!

Как звери, вторглись янычары!…

Падут бесславные удары…

Погиб увенчанный злодей.

 

Сын Павла, царствующий император Александр I, не был среди янычаров, но мог воспринять пушкинский ужас и на свой счет: он был посвящен в заговор и фактически санкционировал отцеубийство.

Однако царю, разделявшему до Отечественной войны либеральные убеждения своих подданных, понравилось другое пушкинское политическое стихотворение, написанное через два года.

«Деревня» (1819) композиционно делится на две части. Сентиментальное воспевание прелестей деревенской жизни – мирный шум дубрав, лазурные озера, дымные овины и крылатые мельницы – включает и уже знакомый нам образ, слово-сигнал: «Учуся в Истине блаженство находить, / Свободною душой Закон боготворить».

Однако во второй части, начинающейся противительного союза но,  изначальная гармония взрывается, поэт находит узурпаторов Закона уже не на вершине государственной пирамиды, а там же, на лоне природы, в среде Барства дикого:

 

Не видя слез, не внемля стона,

На пагубу людей избранное Судьбой,

Здесь Барство дикое, без чувства, без закона,

Присвоило себе насильственной лозой

И труд, и собственность, и время земледельца.

Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,

Здесь Рабство тощее влачится по браздам

Неумолимого Владельца.

 

Надежды на уничтожение Рабства связываются как раз с верховной властью, которой поэт обращает заключительный риторический вопрос:

 

Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный

И Рабство, падшее по манию царя,

И над отечеством Свободы просвещенной

Взойдет ли наконец прекрасная Заря?

 

По одной из легенд, Александр I прочел неопубликованную «Деревню» и сказал адъютанту: «Поблагодарите Пушкина за прекрасные чувства, порождаемые его стихами».

Одним из лучших пушкинских стихотворений петербургского периода стало написанное между «Вольностью» и «Деревней» послание «К Чаадаеву» (1818). Высокий стиль и ораторский пафос сменяются здесь элегическими формулами и интонацией дружеского послания.

Стихотворение начинается с мотивов тоски об уходящей юности, обманов и самообманов любви и славы, которые исчезают, «как сон, как утренний туман».

Во второй и третьей строфах появляются уже привычные слова-сигналы: власть роковая, отчизны призыванье, вольность святая.  Однако заключительное сравнение возвращает их в элегический контекст, вольность  оказывается зажатой между томленьем  и любовником.

 

Мы ждем с томленьем упованья

Минуты вольности святой,

Как ждет любовник молодой

Минуты верного свиданья.

 

Следующая строфа выдержана в таком же элегическом ключе: призыв к служению отчизне отягощен начальным сомнением.

 

Пока свободою горим,

Пока сердца для чести живы,

Мой друг, отчизне посвятим

Души прекрасные порывы!

 

В последнем заключительном пятистишии контраст, напряжение между призывностью оды и эмоциональностью элегии сохраняется. Глагол высокого стиля вспрянет и слово-сигнал самовластье предваряются образом, который до Пушкина невозможно было представить в гражданской лирике: звезда пленительного счастья.

Итак, в словарь этого стихотворения на равных основаниях входят свобода и любовник, вольность и томление, власть и желанье, отчизна и свиданье. Соединение слов-сигналов гражданской поэзии и элегических мотивов позволяет воспринимать стихи не как абстрактное высказывание использующего готовые формулы поэта-одописца, а как чистую лирику, индивидуальное пушкинское высказывание.

«Вольность» и «Деревня» выдержаны в привычном жанре гражданской поэзии. «К Чаадаеву» – странное послание, элегия о свободе. Предполагающая, как часто бывает в этом жанре, невозможность ее осуществления. «Пока свободою горим, / Пока сердца для чести живы…»

Это пока исторически окончилось быстро: через семь лет на Сенатской площади бросок к свободе обернулся катастрофой.

Еще через десятилетие Чаадаев перестал чего бы то ни было ждать от отчизны. В 1834 году он публикует «Философическое письмо» с мрачной, безнадежной оценкой прошлого, настоящего и будущего России. Пушкин вступит с ним в спор уже как равный с равным.

А рабство действительно падет по манию царя, но уже Александра II – через сорок четыре года после написания пушкинской оды. Как показало дальнейшее развитие русской истории, это было слишком поздно.

В чудом сохранившихся строфах так называемой десятой главы «Евгения Онегина» Пушкин снова вернется к этой эпохе, уже как ее историк, В них Александр будет охарактеризован беспощадно: «властитель слабый и лукавый, плешивый щеголь, враг труда». Противостоящие царю будущие декабристы нарисованы с огромной симпатией и все же чуть иронически: «Одну Россию в мире видя, / Преследуя свой идеал, / Хромой Тургенев им внимал / И, слово рабство ненавидя, / Предвидел в сей толпе дворян / Освободителей крестьян».

Пушкин впишет в эту историческую картину и самого себя с юношеским стихами: «И вдохновенно бормотал, / Читал свои Ноэли Пушкин». Обрывается черновик многозначительным стихом: «Наш царь дремал…»

После «дремоты», окончившейся смертью в Таганроге, междуцарствием, восстанием декабристов и очередным трагическим разломом русской жизни, повзрослевшему Пушкину приходится искать иные формы и формулы гражданской лирики. «С нетерпением ожидаю решения участи несчастных и обнародование заговора. Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя. Не будем ни суеверны, ни односторонни – как французские трагики; но взглянем на трагедию взглядом Шекспира», – напишет Пушкин лицейскому другу, избежавшему участи Пущина и Кюхельбекера (А. А. Дельвигу, начало февраля 1826 года).

Во второй половине 1820-х годов Пушкин осознает себя «певцом империи и свободы» (Г. П. Федотов). Он пытается понять и примирить крайности, срастить разлом русской истории.

«Во глубине сибирских руд…» (1827) – поддержка и утешение «несчастных», оказавшихся на каторге друзей. Пушкин создает идеализированный, высокий образ декабристов: для них характерны гордое терпенье, скорбный труд, дум высокое стремленье. Их несчастье перерастет в гордость и веселье, до них дойдут любовь и дружество, включая свободный глас самого поэта.

Последняя строфа послания в Сибирь уже явно утопична: поэт рисует идеализированную картину чудесного освобождения и торжества Свободы:

 

Оковы тяжкие падут,

Темницы рухнут – и свобода

Вас примет радостно у входа,

И братья меч вам отдадут.

 

Неправильно, бесполезно спрашивать, почему падут оковы и рухнут темницы, откуда придет свобода, какие братья и зачем отдадут меч освобожденным? Вся строфа – развернутая аллегория в духе «Вольности»: Пушкин подтверждает важность дела, за которое страдают в темницах друзья, и утешает их надеждой на историческую преемственность, на продолжение их борьбы неведомыми последователями.

В очередном лицейском стихотворении «19 октября 1827», в двух четверостишиях поэт упоминает как друзей, живущих «в заботах жизни, царской службы», так и тех, кто оказался по другую сторону, «в мрачных пропастях земли».

Утешая несчастных, Пушкин одновременно пытается воздействовать и на «молодого царя». В «Стансах» (1826) и «Пире Петра Великого» (1835) он ставит ему в пример великого Петра, умевшего не только казнить, но и прощать. «Нет! Он с подданным мирится; / Виноватому вину / Отпуская, веселится; / Кружку пенит с ним одну» («Пир Петра Великого»).

В послании «Друзьям» (1828) Пушкин оправдывается за тесные отношения с царем («Нет, я не льстец, когда царю / Хвалу свободную слагаю: / Я смело чувства выражаю, / Языком сердца говорю») и снова обращается к теме прощения, милости:

 

О нет, хоть юность в нем кипит,

Но не жесток в нем дух державный:

Тому, кого карает явно,

Он втайне милости творит.

 

Очень важной, как мы помним, оказывается тема милости в «Капитанской дочке» (1836). Причем здесь самозванец, «мужицкий царь» Пугачев выступает творцом милости в большей степени, чем настоящая императрица Екатерина II. Он милует по-настоящему, от широты души, она же фактически исполняет формальный закон: освобождает Гринева, узнав о его невиновности.

Милость нового императора оказалась такой же утопией, как рухнувшие темницы. Друзья вернулись из Сибири через много лет после смерти поэта и вскоре после смерти Николая.

Однако гражданская лирика последнего пушкинского десятилетия не ограничивается утешениями и призывами. Взгляд Шекспира порождает скорбные трагические размышления о природе зла, вечных противоречиях человека и власти.

В балладе «Анчар» (1828) мы не найдем конкретных исторических деталей, аллегорических образов, современных намеков. Легенда о «древе яда» излагается строго и объективно, лирическое «я» не появляется здесь ни разу.

Четыре строфы посвящены описанию древа смерти. Порожденный природой, анчар не творит зло, а как «грозный часовой» (высокое сравнение) стоит его молчаливым предупреждением. Его избегают птицы и звери, ядовитые капли дождя стекают на песок, никому не нанося вреда.

Лирический сюжет развивается в последних четырех строфах и, как в стихотворении «Деревня», начинается с противительного но : «Но человека человек / Послал к анчару властным взглядом…»

Эти двое оказываются связаны отношениями власти и подчинения. Один ничего не говорит, не угрожает, отдает приказ всего лишь «властным взглядом». Другой «покорно в путь потек», как вода, подчиняющаяся рельефу местности, принес яд анчара и столь же покорно умер, выполнив приказание.

На протяжении двенадцати стихов отношения этих двоих обнажаются и проясняются: «Но человека человек…» – «И умер бедный раб у ног / Непобедимого владыки».

Последняя строфа демонстрирует эстафету смерти, бедный раб оказывается лишь первой жертвой.

 

А князь тем ядом напитал

Свои послушливые стрелы

И с ними гибель разослал

К соседям в чуждые пределы.

 

Смерть предстает в этом стихотворении явлением социальным, порожденное природой потенциальное зло оказывается делом человеческих рук. Объективная фабула «Анчара» становится основой философского сюжета, притчей о власти и подчинении. Вечная пара – беспощадный властитель и покорный раб – невозможны друг без друга.

«Взглядом Шекспира» (как в «Борисе Годунове», и в «Маленьких трагедиях») Пушкин проникает в суть вещей, обнаруживает неустранимость трагических конфликтов в истории и человеческой жизни. Но Поэт упорно и упрямо должен наставать на своем.

В стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», часто именуемом просто «Памятник», Пушкин, подводя итоги, вернется к гражданской теме и высокому слогу, еще раз даст формулу своего поэтического пути, напомнив слово-сигнал свобода :

 

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокой век восславил я Свободу

И милость к падшим призывал.

 

Правда, и здесь, как в послании «К Чаадаеву», положенная по закону жанра гордость корректируется индивидуальной трезвостью. Поэт говорит долго , но не решается сказать – всегда.

 

«Цыганы»: парадокс о воле

 

Поэму «Цыганы» (1824) Пушкин «нашел» в Молдавии, начал в зимней Одессе, а окончил уже в осеннем Михайловском. В Молдавии Пушкин несколько дней странствовал с цыганским табором. Об этом упоминается в «Эпилоге» поэмы и еще раз – в позднем одноименном стихотворении.

 

Здравствуй, счастливое племя!

Узнаю твои костры;

Я бы сам в иное время

Провождал сии шатры.

 

(«Цыганы», 1830)

Поэма завершала «южный цикл» («Кавказский пленник», «Братья-разбойники», «Бахчисарайский фонтан»), какое-то время была самым известным произведением Пушкина и навсегда осталась одной из вершин его романтического периода. При этом «Цыганы» имеют непосредственное отношение к проблемам, затронутым в «Вольности» и других ранних стихотворениях. Мотивы свободы и воли из ранней пушкинской лирики через систему слов-сигналов переносятся в личную сферу, становятся основой фабулы и приобретают уже не острый общественный, а обобщенно философский характер.

Фабула поэмы, впрочем, имеет пунктирный характер. Ее особенности охарактеризовал уже один из первых критиков, друг Пушкина П. А. Вяземский: «Поэма «Цыганы» составлена из отдельных явлений, то описательных, то повествовательных, то драматических, не хранящих математического последствия, но представляющих нравственное последствие, в котором части соглашены правильно и гармонически. Как говорится, что и в разбросанных членах виден поэт, так можно сказать, что и в отдельных сценах видна поэма» (П. А. Вяземский. «”Цыганы” Поэма А. С. Пушкина», 1827). Действительно, развернутые пейзажные и бытовые описания сменяются повествованием, рассказом, в который свободно включаются драматические диалоги. Кроме этого, в композицию поэмы входят вставные эпизоды: стихотворение о птичке Божьей, песня Земфиры о старом муже, предание Старика о ссыльном поэте (имеется в виду Овидий) и рассказ о его неверной жене.

Все эти «явления», «сцены», элементы подчинены тем не менее единой художественной задаче. Конфликт, сюжет, идея поэмы вполне определенны и реализуются последовательно и отчетливо.

Уже в первом обобщенном описательном пейзаже мы встречаем знакомые по свободолюбивой лирике слова-сигналы: «Как вольность, весел их ночлег / И мирный сон под небесами»; «Ручной медведь лежит на воле»; «Она привыкла к резвой воле» (мысль Старика о дочери). Этот мотив пронизывает всю поэму, становится ее лейтмотивом : «сердце воли просит»; «здесь люди вольны , небо ясно»; «гуляет вольная луна».

Чуть позднее Старик произносит и слово свобода , которое встречается в поэме лишь однажды и фактически оказывается синонимичным понятию воля.

Самое главное определение Пушкин приберегает для «Эпилога»: «Телеги мирные  цыганов, / Смиренной вольности детей».

Цыганская вольность – это душевное спокойствие и смирение, при всей внешней пестроте, шуме, тяжести их обыденного существования. Покой и воля – объединит позднее эти мотивы Пушкин в стихотворении «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит.».

Завязка поэмы – появление Алеко. Пушкин сознательно не проясняет биографию героя, но характеризующие его детали складываются в образ, во всем противоположный вольному и мирному миру цыган. Героя преследует закон . Он познал неволю душных городов , где люди «любви стыдятся, мысли гонят, / Торгуют волею своей, / Главы пред идолами клонят / И просят денег да цепей». Он презрел оковы просвещенья.

Таким образом, цыганам, детям природы, Пушкин противопоставляет Алеко как продукт цивилизации , бегущего из привычного мира, но сохраняющего его родовые черты. Даже влюбившись в Земфиру, привыкнув к «бытью цыганскому», отринув прежнюю жизнь, Алеко в самом себе несет какие-то существенные черты покинутого мира. Об этом отчетливо говорится сразу после песни о вольной птичке (ее можно понять как символическое воплощение цыганской вольности). Алеко вроде бы тоже теперь можно уподобить этой птичке, но на самом деле в его душе живут и другие чувства и страсти:

 

Его порой волшебной славы

Манила дальная звезда,

Нежданно роскошь и забавы

К нему являлись иногда;

‹...›

Но боже, как играли страсти

Его послушною душой!

С каким волнением кипели

В его измученной груди!

Давно ль, надолго ль усмирели?

Они проснутся: погоди.

 

Авторское предсказание мгновенно оправдывается в фабуле. Алеко убивает разлюбившую его Земфиру и ее любовника-цыгана.

Причину трагедии лаконично, афористически определяет отец Земфиры (в этой поэме-драме он играет роль классического резонера).

 

Тогда старик, приближась, рек:

«Оставь нас, гордый человек.

Мы дики; нет у нас законов.

Мы не терзаем, не казним –

Не нужно крови нам и стонов –

Но жить с убийцей не хотим…

Ты не рожден для дикой доли,

Ты для себя лишь хочешь воли;

Ужасен нам твой будет глас –

Мы робки и добры душою,

Ты зол и смел – оставь же нас,

Прости, да будет мир с тобою».

 

Лейтмотив воли , таким образом, оказывается в поэме центральным и в конце концов снова разделяет Алеко и мир цыган. Цыганская воля вырастает из природы (вольная луна – вольная птица – вольные люди – вольная любовь) и распространяется на всех людей. Доброта души сохраняет гармонию мира даже при отсутствии законов. Старик тоже страдает от измены жены Мариулы, но не собирается ей мстить, признавая ее право на вольный поступок, пусть даже ставший для него пожизненным страданием.

Воля Алеко – своеволие : она предполагает злость, ревность, месть, право на убийство.

Эта несовместимость двух воль сначала обсуждается в диалоге героев и сразу же реализуется в фабуле: Алеко поступает даже не с врагом, а с любимой женщиной так, как обещал.

Старик

 

К чему? вольнее птицы младость.

Кто в силах удержать любовь?

Чредою всем дается радость;

Что было, то не будет вновь.

 

Алеко

 

Я не таков. Нет, я, не споря,

От прав моих не откажусь

Или хоть мщеньем наслажусь.

 

Смысл образа Алеко, опираясь на процитированный монолог старого цыгана, четко раскрыл В. Г. Белинский: «Не страсти погубили Алеко. «Страсти» – слишком неопределенное слово, пока вы не назовете их по именам; Алеко погубила одна страсть, и эта страсть – эгоизм! ‹...› Заметьте этот стих: «Ты для себя лишь хочешь воли…» – в нем весь смысл поэмы, ключ к ее основной идее» («Сочинения Александра Пушкина». Статья седьмая).

Этот четко обозначенный и раскрытый в «Цыганах» конфликт – природацивилизация , волясвоеволие (эгоизм) – неоднократно использовался и развивался в позднейшей русской литературе, у Лермонтова, Толстого, даже Чехова («Дуэль»).

Но в тексте поэмы, и особенно в «Эпилоге», есть детали, которые удивляли критику и усложняют проблематику «Цыганов».

Будущий славянофил И. В. Киреевский (его статью высоко оценил сам Пушкин) заметил в характеристике мира цыган странное противоречие, разрушающее идиллический образ золотого века: «Мы видим народ кочующий, полудикий, который не знает законов, презирает роскошь и просвещение и любит свободу более всего; но народ сей знаком с чувствами, свойственными самому утонченному общежитию: воспоминание прежней любви и тоска по изменившей Мариуле наполняют всю жизнь старого цыгана. Но, зная любовь исключительную, вечную, цыгане не знают ревности; им непонятны чувства Алеко. Подумаешь, автор хотел представить золотой век, где люди справедливы, не зная законов; где страсти никогда не выходят из границ должного; где все свободно, но ничто не нарушает общей гармонии и внутреннее совершенство есть следствие не трудной образованности, но счастливой неиспорченности совершенства природного. Такая мысль могла бы иметь высокое поэтическое достоинство. Но здесь, к несчастию, прекрасный пол разрушает все очарование, и между тем как бедные цыганы любят «горестно и трудно», их жены, «как вольная луна, на всю природу мимоходом изливают равное сиянье». Совместно ли такое несовершенство женщин с таким совершенством народа? Либо цыганы не знают вечной, исключительной привязанности, либо они ревнуют непостоянных жен своих, и тогда месть и другие страсти также должны быть им не чужды; тогда Алеко не может уже казаться им странным и непонятным; тогда весь быт европейцев отличается от них только выгодами образованности; тогда, вместо золотого века, они представляют просто полудикий народ, не связанный законами, бедный, несчастный, как действительные цыганы Бессарабии; тогда вся поэма противоречит самой себе» («Нечто о характере поэзии Пушкина»).

Однако подобная мысль – о несовершенстве мира смиренной вольности детей , о существовании более общих жизненных законов, объединяющих природу и цивилизацию, – присутствует в «Эпилоге» поэмы.

 

Но счастья нет и между вами,

Природы бедные сыны!…

И под издранными шатрами

Живут мучительные сны.

И ваши сени кочевые

В пустынях не спаслись от бед,

И всюду страсти роковые,

И от судеб защиты нет.

 

Последний стих П. А. Вяземский определил как «что-то слишком греческий». «Подумаешь, что этот стих взят из какого-нибудь хора древней трагедии» («“Цыганы” Поэма А. С. Пушкина»).

В финале Пушкин меняет художественную оптику, смотрит на изображенный мир словно издалека, и прежний конфликт оборачивается сходством. Смиренной вольности дети превращаются в природы бедных сынов .

И над ними тоже властвуют страсти роковые и закон судеб.

В «Цыганах» присутствуют все признаки романтизма: экзотический хронотоп, исключительные герои, острая фабула с мотивами бегства, страстной любовью и убийством. Однако изображение парадоксов любви (непостоянные Мариула и Земфира, вечная преданность неверной жене старого цыгана), финальное напоминание о судьбе ведут к проблематике «Евгения Онегина»: работа над романом в стихах уже началась.

Таким образом, литературоведы и критики видели в «Цыганах» вершину романтической поэзии, осуждение русского скитальца (Достоевский), ступеньку на пути к «Евгению Онегину». А ребенок – будущий замечательный поэт – прочел поэму совсем по-иному: «Мой первый Пушкин – «Цыганы». Таких имен я никогда не слышала: Алеко, Земфира, и еще – Старик. ‹...›

Живых цыган я не видела никогда, зато отродясь слышала про цыганку, мою кормилицу, так любившую золото, что, когда ей подарили серьги и она поняла, что они не золотые, а позолоченные, она вырвала их из ушей с мясом и тут же втоптала в паркет.

Но вот совсем новое слово – любовь. Когда жарко в груди, в самой грудной ямке (всякий знает!) и никому не говоришь – любовь. Мне всегда было жарко в груди, но я не знала, что это – любовь. Я думала – у всех так, всегда – так. Оказывается – только у цыган. Алеко влюблен в Земфиру.

А я влюблена – в «Цыган», в Алеко, и в Земфиру, и в ту Мариулу, и в того цыгана, и в медведя, и в могилу, и в странные слова, которыми всё это рассказано» (М. И. Цветаева. «Мой Пушкин»).

Нам так «Цыганов», вероятно, уже никогда не прочесть. Но можно найти другую книгу, которая поразит и взволнует так же, как Марину Цветаеву эта переломная, переходная, замечательная поэма.

 


Дата добавления: 2020-01-07; просмотров: 414; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!