ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНАЯ ГРУППОВАЯ РАБОТА



 

После седьмого занятия и обсуждения командой специалистов я попробовала побудить Мартина заниматься вместе с двумя обычно развивающимися мальчиками. Это решение принесло удовлетворение лишь частично, так как мальчик все еще был незрелым, а его настроение – непредсказуемым. Мартина смутило то, какое место он занял в группе, он не мог понять, что значит «вести» и «следовать», не следил за игрой мальчиков и нередко самоустранялся. И потом его надо было возвращать к действительности.

Активное присутствие других детей не принесло ему особой пользы, разве что провоцировало осваивать все пространство комнаты, двигаясь, прыгая, бегая или крича. Некоторые музыкальные групповые занятия включали ту самую стимулирующую телесную коммуникацию, например обмен сообщениями с помощью ног в позе лежа на полу. Но групповой эксперимент был в какой-то степени преждевременным. С тех пор Мартин вернулся к индивидуальным занятиям, которые больше подходили для развития его музыкальной личности. А заниматься в какой-нибудь группе он мог и в школе.

В первый период мне нужно было оценить личность Мартина, составить четкое представление о его музыкальных потребностях и понять, как именно музыка может способствовать его перцептивному, эмоциональному и социальному развитию. Но я ясно осознавала, что такое развитие может проходить недостаточно быстро для того, чтобы удовлетворить потребности этого незрелого ребенка с проблемами развития.

Теперь все зависело от развития наших с ним личных, один на один, взаимоотношений и от выбранного мною способа раскрыть его потенциал, который медленно начинал проясняться.

 

 

Второй период

 

Главной проблемой Мартина в жизни была его тревожность, неуверенность в себе, даже в простейших задачах, что и мешало налаживанию взаимоотношений с людьми. Мальчик всегда искал одобрение, поддержку, приходил в замешательство, если чего-то не понимал, и самоустранялся, если требовалось приложить интеллектуальные усилия. Все его контакты носили неустойчивый характер. Мартин был, как я уже говорила, ранимым ребенком.

Спустя несколько месяцев у нас с Мартином наладились стабильные взаимоотношения, не зависящие от его настроения. Он нашел в музыкальной комнате безопасную среду, где мог свободно выражать себя, некую эмоциональную отдушину, не таящую в себе угрозы. В то же самое время он нуждался в поддержке в форме упорядоченной структуры. Порядок, присущий музыке, и явился той самой структурой. Для ребенка с аутизмом повторяющиеся элементы музыки играют роль поддержки, однако при этом нельзя допускать, чтобы они превратились в стереотипы.

Вот на этих основаниях Мартин мог довериться мне, с тем чтобы я подбадривала его, но без нажима, позволяла заниматься в его собственном темпе, но и ожидала от него той отдачи, которая ему по силам. И только позднее, после того как он научился выдерживать эмоциональный стресс от учебы, я стала пытаться расширить его интеллектуальные и физические возможности.

Мартин старался наладить взаимоотношения с окружающим миром и понять его. Для одиннадцатилетнего мальчика с аутизмом, чьи реакции столь часто бывают неадекватными, это болезненный процесс. Нередко он был навязчив во взаимоотношениях с другими людьми, непрестанно спрашивая меня (невзирая на мои ободряющие ответы), не раздражена ли я и не сержусь ли на него.

Но тревоги Мартина никогда не касались музыки. Он всегда обращался с инструментами адекватно, как положено. Использовал их для поиска и изучения звуков. Желание музыкальных открытий выявило лучшее в Мартине, поскольку заключало в себе как любознательность, так и эмоциональный поиск. Это могло (да так оно и случилось) привести Мартина к изучению музыки.

Со временем Мартин вел себя все увереннее. Вместо того чтобы сомневаться в своей способности что-либо сделать, он начал говорить (в конце и во время занятия): «Я сделал хорошо» и стал более восприимчив к похвалам и успехам. В то же самое время легкие задания, испытания, которые я ему предлагала, заставили мальчика без страха обратиться к себе, и он начал лучше себя осознавать. Музыкальное задание может включать повторение на барабане ритма, только что сыгранного на пластинчатых колокольчиках, или изучение техники «громкой» или «тихой» игры на тарелке, или четырехкратное повторение одной ноты на мелодике – все это помогает осознать музыку, а уровень сложности может меняться.

Поведение Мартина подсказало, как можно усложнить задания. Шаг за шагом Мартин осознавал смысл четырех нот, последовательно сыгранных одной рукой на мелодике, затем – последовательность из восьми нот, сыгранных двумя руками. Это задание, успешно выполненное, подстегнуло Мартина, и он сам вызвался сыграть такие последовательности несколько раз без остановки. Он попросил меня записывать, в то время как он играет ноты, ряд цифр. И пока он играл, а я писала числа, Мартин проявлял поистине неистощимое терпение. И всегда «доигрывал» до того числа, которое сам же себе и установил, иногда даже до 30, 40 или 50, то есть играл без перерыва десять минут. Это добровольно взятое на себя задание помогло мальчику научиться превосходно контролировать движения пальцев при нажатии на клавиши инструмента.

 

 

Хотя Мартин пользовался неограниченной свободой в том, что касалось музыки, движений, использования инструментов и пространства, независимость он обрел не скоро. Мне пришлось поддерживать его не словесно, но музыкально, играя и двигаясь вместе с ним, побуждая осознать музыкальные звуки в комнате, которые он мог воспринять и как-то с ними взаимодействовать.

Постепенно мальчик становился инициативнее, мог выражать себя свободнее, танцевать или двигаться самостоятельно, не глядя на меня в поисках поддержки. Ему потребовалось много времени, чтобы освободиться, обрести уверенность в себе и научиться радоваться творческой независимости.

Формирование идентичности Мартина произошло благодаря медленной постепенной эволюции. Поначалу он был незрелым, сомневающимся, некоммуникативным ребенком, подверженным навязчивым и тревожным состояниям. В общении со мной он нередко вел себя инфантильно, все время развязывая шнурки на ботинках или задавая «детские» вопросы. Личность Мартина начала вырисовываться, утверждать себя и бунтовать против меня в инфантильной манере, которая особенно открыто проявлялась в том, как он играл на музыкальных инструментах. Однако его поведение не было аутичным, скорее дело было в коммуникативных особенностях и в поиске Мартином самого себя.

Речь Мартина—неостанавливающийся поток слов – создавала помеху общению, которая, однако, в музыкальной комнате постепенно ослабевала. Мартин стал лучше осознавать звук, его смысл и эмоциональную окраску, включая звук его собственного голоса, который постепенно развивался благодаря речевой практике. Также мальчик понял социальную значимость речи как средства двусторонней коммуникации, а не как защитных монологов. У него обострилось чувство высоты тона, и ухо стало более чутким к речевым звукам. На третий год он уловил некоторые недостатки в своей речи и захотел это исправить, чувствуя, что они мешают другим понимать его.

Мартин забеспокоился, поняв, что не может четко произнести определенные слова, такие, как «виолончель», «струна соль», «черная овца»[34]и другие, которые приобрели огромную важность, поскольку в последнее время он сильно увлекся виолончелью. Я показала ему, с помощью его же указательных пальцев, как правильно складывать губы и напрягать мышцы лица. У Мартина все получилось, и он убедился, что способен научиться таким вещам. Ему очень понравились записи наших занятий, когда мы записывали его успехи в освоении речи. Он начал более свободно пользоваться голосом, мурлыкал про себя знакомые мелодии и работал над речевыми звуками, которые хотел исправить. Мелодические рисунки служили ему поддержкой, в которой он нуждался, когда, например, он пел слово «Я» на мелодию, которую одновременно играл на виолончели. И делал это по своей собственной инициативе.

Я убедилась, что музыка сильно помогла Мартину на его долгом пути к самоосознанию. Многие составляющие наших музыкальных встреч, как представляется, постепенно сливались в единое русло и, в конце концов, привели к великому событию в жизни Мартина. Занятия с виолончелью так подействовали на этого тревожного, неадекватного ребенка, как никто и никогда раньше не мог предсказать.

 

 

Третий период

 

Музыкальное развитие Мартина шло крайне медленно. Измерить его успехи было трудно, тем не менее следовало подтолкнуть мальчика к тому, чтобы он осознал свои достижения, несмотря на то, что отставание в интеллектуальном развитии становилось все очевиднее. Мартин нередко жил в воображаемом и нереальном мире, но его фантазии не были психотическим уходом от действительности. Скорее, они коренились в искаженном толковании реальных фактов. В музыке такого не случалось.

Хотя обстановка в семье Мартина была стабильной и надежной, любая новая ситуация влияла на поведение мальчика и его ощущение безопасности. Услышав, что его хотят перевести в другую школу, он крайне встревожился, пришел в замешательство, и общаться с ним стало труднее. Но это никак не помешало его увлеченности музыкой. Напротив, я думаю, что переоценить значение музыки и виолончели в жизни Мартина просто невозможно, особенно в тот период.

В январе Мартин пришел ко мне веселый и сияющий и неожиданно заявил, что хочет играть на виолончели. Никто, включая меня, не мог бы проследить истоки столь острого желания. В школе виолончели не было, и Мартин не знал, что сама я виолончелистка. Он сказал мне, что никогда не слышал этот инструмент, но видел его на картинке в какой-то книжке. Он спросил меня, сколько может стоить виолончель.

На следующей неделе он принес учебник с изображениями струнных инструментов и, указывая на виолончель, произнес: «Я хочу играть вот на этом». Я удивилась, поскольку картинка не выделялась своими размерами среди прочих. В то время Мартин все сильнее очаровывался красивыми звуками. Возможно, он слышал, что мелодия из «The Pallisers» играется на виолончелях.

Я знала несколько отстающих в развитии детей, которые, услышав в записи звук виолончели, были эмоционально потрясены и очень хотели играть на ней.[35]Мартин был одним из таких ребят. Он рос и уже хотел играть на инструменте большего (чем обычные) размера. Это его желание логически вытекало из нашей почти двухлетней работы. Мартин не переставал спрашивать, сколько у меня дома виолончелей и скрипок. Первая его встреча с настоящей виолончелью в три четверти состоялась несколько недель спустя. Тогда я записала:

 

«Я никогда не видела, чтобы лицо ребенка выражало столько счастья и удовлетворения. На этот раз Мартин, похоже, ни капельки не сомневается в себе».

 

С самого первого дня Мартин запомнил названия четырех струн виолончели, мог перебирать их и даже начал примериваться смычком. Несмотря на внутреннее волнение, его тело двигалось свободно, и он сумел справиться со смычком.

Он мог подстраивать голос и петь звуки, одновременно играя на открытых струнах так, как он делал это на пластинчатых колокольчиках. Я обращалась с ним как с обычным учеником и дала ему книгу для начинающих,[36]поставив ее перед ним на подставку. Мартин был готов усвоить символическое представление четырех нот A D G C. Все, что мы делали раньше, можно было использовать для освоения виолончели. Мартин начал с первой страницы книжки, используя смычок или же перебирая струны:

 

Открытые струны

 

 

Для Мартина это был абсолютно автономный опыт. Лорна Уинг в своей книге Early Childhood Autism («Аутизм в раннем детстве». – Прим. пер.) пишет: «...ребенку с аутизмом трудно, наблюдая за действиями других, самому повторять их; он не может понять словесные инструкции, но способен учиться, ощущая движения своих собственных мускулов».[37]

Мартин не хотел, чтобы я играла вместе с ним, не слушал и не смотрел на меня, если я это делала. Он оставался отчужденным и равнодушным. Поэтому я заставляла его чувствовать инструмент и правильно двигаться во время игры. Если я пускалась в объяснения или предостерегала его от ошибки, он путался и просил не вмешиваться, иногда с раздражением. Мартин идентифицировал себя с виолончелью, всю ее перетрогал, восхищаясь формой и цветом лака. Он обладал эстетическим чувством цвета, текстуры и формы, но чувство это таилось где-то глубоко внутри и проявилось позже, когда он занялся керамикой.

Несколько месяцев мы с Мартином работали на открытых струнах, после чего настало время включать в работу со струнами левую руку. Мальчик легко соотнес позицию и движения пальцев с теми действиями, которые он так терпеливо выполнял, играя на клавишах мелодики. Связь между этими двумя техниками игры помогла Мартину воплотить в конкретных вещах свои представления о числах и положении пальцев. Тот же механизм сработал и для смычка: его длина, которую можно видеть непосредственно, соотносилась с длительностью звука – этот процесс Мартин усвоил, когда рисовал линию, соответствующую длительности непрерывного голосового звука, и измерял его длину на бумаге. Мальчик неуклонно, но крайне медленно совершенствовался и понемногу освоил вторую страницу руководства для начинающих:

 

Такт и ритм

 

 

Наконец, Мартин смог сыграть гамму соль-мажор, а также хорошо знакомую мелодию:

 

 

Мартин, играя на виолончели, несомненно, чувствовал надежную почву под ногами. Основание его достижений закладывалось с первых дней и вызревало очень долго. Поэтому гигантский опыт, полученный им благодаря виолончели, не привел к интеллектуальному хаосу. Занятия с виолончелью были упорядоченными и не предъявляли непомерных требований к интеллектуальным способностям мальчика. Мартин добавил партию виолончели на открытых струнах ко всем мелодиям, которые любил слушать в записи, не беспокоясь о странных гармониях, получившихся в результате. Он сидел с виолончелью и с наслаждением играл длинные ноты, благодаря чему и звук стал лучше, и рука со смычком искуснее. Нередко он одновременно пел или мычал, двигаясь всем телом, и даже притоптывал. Теперь он мог чувствовать, что его идентичность развивается, что он взрослеет, хотя и не избавился от многих аутистических черт, включая и характер взаимоотношений с людьми. Несколько раз Мартину выпадала возможность продемонстрировать посетителям в школе, как надо держать виолончель. Он сделал это на удивление хорошо, уверенно и сопроводил показ нужными словами. Но во время демонстрации говорил как бы про себя, отчужденно, глядя в пол, не обращаясь непосредственно к слушателям.

На первых порах Мартин, казалось, не осознавал результатов своей игры, не говоря уже об ее уровне. Я записала его виолончель на магнитофон, но сначала он и не слушал запись по-настоящему, не осознавал, что она имеет к нему какое-то отношение. Лишь через какое-то время он соотнес запись со своей игрой. Затем это стало для него очень важным. Мартин избегал смотреть на себя в зеркало во время игры; похоже, это беспокоило его, вместо того чтобы приносить удовлетворение, как было в случае с Джеффри и Кевином.

 

 

ДВИЖЕНИЕ ПОД МУЗЫКУ

 

Оценив музыкальные способности Мартина, я увидела, что он не может двигаться ритмично, воспринимать и интерпретировать ритмические рисунки. Это проявлялось в том, как он двигался и говорил – бессвязно и хаотично. Он не мог контролировать ноги, подпрыгивал, а не ходил. Не мог ритмично хлопать в ладоши, двигать одновременно руками и ногами в такт.

Потребовалось более двух лет, чтобы научиться хоть какому-то контролю. Мартин слабо реагировал на ритмическую музыку или на стимулирующие звуки ударных предметов—инструментов. Его реакции носили характер гештальта.[38]Он не улавливал различных ритмических рисунков, составлявших структуру музыки. Но постепенно я поняла, что мальчик восприимчив к характеру и настроению музыки в целом и двигается соответственно. Теперь стало легче играть ту музыку, которую Мартин способен был осознавать.

Брать следовало записи, а не импровизировать, с тем чтобы обеспечить стабильность, которая давала Мартину ощущение безопасности, и проигрывать одни и те же произведения достаточно часто. Только тогда музыка превращалась в надежный фундамент, и это помогало Мартину двигаться вместе со мной и воспринимать телесные стимулы. Не давая Мартину погружаться в гипнотическое состояние, когда он слушал записи, я заставляла его более позитивно реагировать во время воспроизведения, однако пока еще не на саму музыку. Это было делом будущего.

Я выбирала подходящую музыку умеренного темпа, с плавным, неакцентированным ритмом, так чтобы под нее можно было двигаться. Сначала мне пришлось направлять Мартина, стоя лицом к лицу, держа за руки и даже подталкивая его в разные стороны. Он никогда не сопротивлялся физически. Мы играли во всякие известные игры с бубном, я бегала за ним по комнате, пытаясь заставить и его бегать, двигать руками и ногами, и даже кричала, если удавалось поймать его. Такие игры уже многого требовали от столь замкнутого, тревожного, подозрительного ребенка. Без полного доверия такое было бы невозможно.

У Мартина вполне развилось ощущение движений, необходимых для того, чтобы сыграть громко или тихо на тарелке или барабанах, но с ритмом оно связано не было. Тем не менее я при всяком удобном случае играла

 

, и со временем Мартин усвоил его на бессознательном уровне. Несомненно, это заложило основу его чувства ритма.

Поначалу не контролировавший своих движений, Мартин начал все лучше осознавать то физическое удовольствие, которое он испытывал, реагируя на характер музыки: если музыка была энергичная—подпрыгивал, если марш—притоптывал, громкая или быстрая – быстро двигался. Ему было трудно синхронно двигать руками и ногами, хлопать в ладоши и одновременно притоптывать. Наконец, у него получилось, но он не мог соотнести движение на 1–2—1—2 с темпом музыки.

Сначала Мартину не удавалось справиться с ногами: он подскакивал в специфичной для аутизма манере, вместо того чтобы просто ходить. Двигался неуклюже, всем телом сразу.

Но вскоре объем движений увеличился, Мартин стал сгибать запястья, поворачиваться, осваивать большее пространство, распрямлять руки, и было заметно, что он доволен. Постепенно я свела свое участие к минимуму, позволяя ему двигаться самостоятельно.

Тот эмоциональный выход, который Мартин обрел, когда начал свободнее двигать руками, выглядел многообещающе. У него недоставало воображения, но, получив тему или картинку, как-то перекликающуюся с музыкой, он мог действовать успешнее и осваивать больше. Он начал двигаться и жестами имитировать полет морской птицы под одну из своих любимых мелодий («L'Amo-ur est Bleu»), как нельзя лучше подходившую для вдохновения и освобождения.

В этой пантомиме Мартин использовал все освоенные им движения и добавил много других, например образ морской птицы, летящей над водой высоко в небе и планирующей вниз, чтобы схватить и съесть рыбу. По любым меркам это было красивое зрелище, и так волнующе и трогательно было глядеть на лицо мальчика, сиявшее блаженством и безмерным счастьем. Мартин повторял эту сцену каждую неделю, но она никогда не переходила в стереотип.

С тех пор музыкальные занятия с Мартином включали два главных занятия: с виолончелью, требовавшей значительных умственных усилий, и движение под музыку, где Мартин мог абсолютно свободно выражать себя.

 

 

Четвертый период

 

Мартин рос физически и социально, становясь подростком. Он продвинулся вперед во многих областях. Успешно учился в школе, мог теперь читать и писать, расширил словарный запас, лучше стал говорить. В целом по развитию ему было девять лет. Он начал учиться делать керамику и печатать. В школе он играл, плавал, занимался в театре и вместе с группой посещал разные места. Возможно, успешнее всего он был в музыке. Посетив терапевтическое занятие, один из его учителей записал: «Это явилось для меня открытием, показавшим, сколь многому можно научить Мартина: он прекрасно концентрировался и очень старался, играя на виолончели. Он явно наслаждался финальным свободным движением и по-настоящему давал себе волю».

Однако из-за нарушения когнитивных процессов, аутичного поведения, скрытой тревожности (если обстановка внушала страх) Мартин сталкивался с трудностями в учебе. Он все еще вел себя инфантильно. Но теперь он мог взять на себя определенные социальные обязанности, например приготовить кофе для сотрудников или гостей своего подразделения. Также он хорошо присматривал за маленькими детьми и проявлял ко всем доброжелательность. Но несмотря на это, все еще не был готов присоединиться к музыкальной группе мальчиков. Мартин нередко вел себя в музыкальной комнате замкнуто и отчужденно. У него имелся какой-то странный базовый «музыкальный» недостаток. Он не обладал инстинктивной (свойственной почти всем) реакцией на акцент, звук удара. Ему пришлось учиться чувствовать ритм и такты, объединяющие участников музыкальной группы. До сих пор музыкальная группа вызывала у него растерянность и неудовлетворенность.

Несмотря на это, Мартин почувствовал себя как музыкант, стал честолюбивее, музыка сильно расширила границы его мира. Часто Мартин танцевал под концерт Моцарта для трубы и поведал мне, что хотел бы научиться играть на этом инструменте. И тут же добавил: «Но я не хочу бросать мою виолончель, хочу играть на ней тоже». Это была не жажда разнообразия, а стремление обогатить наслаждение музыкой—чувство, уже знакомое мальчику. И Мартин наладил со мной прочные взаимоотношения, далеко выходящие за рамки наших музыкальных занятий и трогательно обнаруживающие себя в разных ситуациях.

 

 

Джеффри

 

Джеффри было десять лет, когда я с ним познакомилась. Это был миловидный, голубоглазый, светловолосый мальчик, с приятными чертами лица. Он казался моложе своего возраста, худой, физически словно настороже, напряженный. Первому впечатлению от Джеффри как непосредственного, открытого мальчика противоречила его неожиданная необщительность и манера избегать всякого рода контактов, в том числе и зрительных. Настроение у Джеффри постоянно менялось, а аутичное поведение выражалось во множестве форм.

До 16 месяцев Джеффри вел себя как обычный ребенок, но потом стал замыкаться в себе и подрастерял речевые навыки. Его мать уже отметила слабые реакции сына. В возрасте трех лет Джеффри поставили (под вопросом) диагноз психоз. В пять лет психиатр-консультант определил, что он начинает выходить из аутис-тической самоизоляции в тяжелой форме. К тому времени Джеффри говорил достаточно хорошо, чтобы можно было подумать о детском саде или начальной школе, если бы не поведение, столь непредсказуемое и нарушающее порядок настолько, что его невозможно было там оставить. Джеффри перевели в школу для плохо адаптированных детей, где его поведение оценили как навязчивое, нестабильное и агрессивное. Сложилось впечатление, что Джеффри переполняли глубоко запрятанные и упорно сдерживаемые эмоции и ярость. Он вообще не выносил наличия препятствия. Но уже хорошо умел управляться с разными механизмами, в том числе и с магнитофоном. Некоторое время спустя он поступил в школу, где учился, когда я с ним встретилась. У Джеффри была сестра, на два года младше. Родители, люди образованные, жили дружно, отец – успешный бизнесмен. У них был прекрасный дом. От детей требовали строгой дисциплины. Из музыки предпочитали классическую.

Джеффри был интересным и привлекательным ребенком, но полным конфликтов и противоречий. С одной стороны, аутизм породил проблемы в коммуникации и социальных взаимоотношениях. С другой стороны, мальчик столкнулся с трудностями в учебе, чему виной когнитивные нарушения, затруднявшие развитие музыкальных задатков. Одни из этих проблем следовало решать, другие – оставить как есть. Соответственно, в своих методах я применяла два подхода.

 

 

Первый период

 

Музыкальный дар обычно рождает потребность в музыке. Мои взаимоотношения с Джеффри основывались на том, что он считал меня прежде всего музыкантом, который может помочь ему удовлетворить эту его потребность. Мне пришлось изобретать особые нетрадиционные методы, чтобы преодолеть интеллектуальные проблемы мальчика и помочь ему наладить взаимодействие с музыкой как средством самовыражения.

Со временем между нами сложились стабильные личные музыкальные взаимоотношения, позволившие установить некий уровень исполнения и атмосферу терпимости. Личные взаимоотношения перешли в групповые, когда к нашим музыкальным занятиям, под моим руководством, присоединились еще два обычных мальчика.

Шаг за шагом эта группа из трех ребят обретала независимость и начинала вести себя как единое целое. Джеффри стал автономной частью цельной музыкальной группы, способной управлять собой и предъявлять собственные требования к отдельным ее участникам.

В течение первых индивидуальных занятий главной задачей было понять проблемы Джеффри и то, насколько он способен раскрыться в музыке. Разобравшись в том, какие требования мальчик может выносить, а какие нет, я решила ограничиться только теми из них, которые следовали из самой музыки. Я никак не комментировала поведение Джеффри, каким бы странным или экстремальным оно ни было.

Джеффри находился в плену у своего хаотически меняющегося настроения, иногда неожиданно самоустранялся или выходил из комнаты, не отвечал на вопросы, которые, казалось, и не слышал; или внезапно отводил взгляд и отворачивал голову в сторону. И даже приветливое и жизнерадостное настроение его не влекло за собой положительных взаимоотношений со мной.

 

Безусловно, музыка дала Джеффри непосредственный выход его эмоциям. Если ему противоречили, он становился упрямым и выпускал ярость в музыку, остервенело терзая струны цитры или колотя по тарелке. Но никогда не швырялся вещами, не сломал ни одного предмета и не нападал на меня. Временами он дулся, как маленький ребенок, сидел согнувшись, опустив голову. В эмоциональном плане его обуревали крайности – от полной отчужденности до неуправляемых, буйных вспышек гнева. Лицо и тело отвечали на эти изменения настроения судорогами или оцепенением.

Я старалась взять под контроль его бессмысленные внезапные приступы смеха, беспорядочное хлопанье в ладоши, скорректировать его поведение, когда он, пытаясь быть смешным и тем самым снискать публичный успех, издавал невообразимые звуки.

Постепенно тревога и одиночество Джеффри всплыли на поверхность благодаря эмоциональной отдушине, которую мальчик обрел в музыкальной среде, она освобождала его и давала чувство защищенности. С помощью импровизационных дуэтов мне удалось наладить длительную невербальную, сугубо музыкальную коммуникацию между нами. С тех пор Джеффри полюбил их, включал в работу свои несомненные музыкальные способности и воображение. В дуэтах мы играли на разных инструментах – мелодике, виолончели, пластинчатых колокольчиках и цитре. Выбор инструментов для нас обоих я предоставляла Джеффри.

На взгляд постороннего, реакции Джеффри на музыку выглядели спонтанными и впечатляющими. Музыкальные способности мальчика искушали начать с классических методов обучения музыке. Джеффри владел блестящим даром выражать себя спонтанно. Однако в то время он не мог удерживаться в учебной ситуации. Поэтому вначале я применила метод, названный мною «партнерством», когда учитель не учит, а выступает партнером ученика, свободно меняясь с ним инструментальными партиями. Метод, дающий немедленную отдачу, не навязывающий никаких стандартов игры, не требующий достижений. В процессе этого я пыталась заставить Джеффри осознать присущие ему способности. На первых занятиях мальчик приобрел некоторые двигательные навыки, необходимые для игры на разных инструментах. Его инстинкт подсказывал ему, какие звуки выбрать, чтобы следовать законам музыки. Джеффри некогда усвоил несколько теоретических принципов, однако они не были связаны между собой. Поскольку Джеффри обучала его мать, я спрашивала себя, не усугубила ли какая-нибудь эмоциональная блокада интеллектуальные нарушения мальчика.

«Непосредственная музыка» может удовлетворить незрелого ребенка, она обладает обширным арсеналом средств воздействия. Спонтанные реакции Джеффри на этот невербальный процесс явились для нас обоих вознаграждением, дав работе многообещающий старт.

Но несмотря на обнадеживающие перспективы, я вскоре поняла, что мальчик не способен соединить разрозненные, не связанные друг с другом обрывки музыкальных познаний, усвоенных им в разное время и в разных местах. Его природные творческие музыкальные способности ускользали, а когнитивные нарушения мешали сформировать ядро музыкальных знаний. На этой стадии обнаружилась неспособность и нежелание Джеффри учиться. Например, спустя три месяца он принес гитару, на которой, как предполагалось, учился играть в школьной музыкальной группе, и принялся беспорядочно бренчать на ней. Мне сказали, что он не может учиться в гитарном классе. Джеффри осознавал свою неудачу, но, казалось, его это не заботило. Когда я предложила ему попробовать поиграть на цитре, он охотно принял ее вместо гитары. Он весьма умело с ней обращался, аккомпанируя себе во время пения или создавая определенное настроение растянутыми аккордами.

Музыкальный дар, как правило, раскрывает музыкальную идентичность, свойственную данному конкретному человеку. Но скоро я обнаружила, что идентичность у Джеффри не сформирована – ни музыкальная, ни любая другая. Об этом ясно свидетельствовало свойство мальчика всегда изображать другого человека, но никогда самого себя. Он «на полную катушку» использовал свой поразительный талант подражать людям, которых когда-то видел или слышал. Это давало ему чувство идентичности, которого он не имел. Мальчик имитировал поведение актеров, исполнителей, эстрадных певцов и т. д. Столь нежелательное состояние нужно было изменить и ради самого Джеффри, и ради его музыки.

 

 

Второй период

 

Да, Джеффри был музыкально одаренным, но его основная проблема, заключавшаяся в неспособности учиться, тормозила его музыкальное развитие.

У него был естественный голос, он мог петь в тон и в такт, следовать слабым и сильным долям, контролировать ритм. Обладал какой-то быстрой, поверхностной музыкальной непосредственностью. Несмотря на несобранность поведения Джеффри, я чувствовала, что музыкальный опыт может проникнуть в глубины его души. Когда он слушал музыку или играл сам, иногда на лице его отражалась безмятежность, и мне казалось, что музыка затронула его. У Джеффри были ловкие пальцы, он хорошо контролировал свои движения. Однако его обучение сводилось большей частью к подражанию, препятствующему развитию. Так, его гитарные опыты целиком основывались на наблюдении за учителем или другими учениками. Джеффри не соотносил технику игры с музыкальным результатом. Он имитировал и пение преподавателя точно так же, как подражал манере эстрадных певцов, которых видел по телевидению. Я поняла, что попытки обучать Джеффри игре на блок-флейте в музыкальной группе провалились, вероятно, по той же самой причине.

Наши музыкальные занятия выявили некоторые его физические проблемы. Он плохо владел голосом, не мог глубоко вдохнуть, чтобы активно выдохнуть и петь, к тому же прижимал руку к животу, подражая жесту, который где-то видел, но не понимал его смысла.

В итоге Джеффри выбрал для игры инструменты, принесенные мной (мелодику, цитру, тарелку, барабаны и другие), предпочтя их тем, на которых пытался учиться играть. Они допускали спонтанную, интуитивную игру без особых интеллектуальных усилий и позволяли легко достичь определенных результатов. Естественно, Джеффри забросил гитару и блок-флейту. Это не означало, что я отвергла более конструктивные подходы. В дни, когда мальчик был менее напряженным и более открытым, он мог выдерживать процесс обучения. Мы сидели рядом за столом, делая какую-нибудь письменную работу. Джеффри лучше запоминал что-то, если видел, как я это записываю, и лучше понимал музыкальные символы, когда их последовательно записывали на бумаге.

Обучение Джеффри становилось невозможным, если он находился в психотической фазе. Он дергался, хлопал в ладоши, разговаривал сам с собой, жестикулировал или обезьянничал и, скорее всего, не осознавал окружающее. Временами внезапно «подхватывался» и убегал из комнаты, словно перекати-поле.

Игра на цитре помогла Джеффри вести себя свободнее. Резонанс от ее аккордов поддерживает голос, не заглушая его, и дает стимул продолжать. Джеффри нередко пел на изобретенные им сюжеты, вскрывавшие многие его навязчивые идеи, страхи и фантазии. Временами он иллюстрировал свой сюжет поразительно правдоподобными звуками или ритмами, подыгрывая себе на разных инструментах. Так обнаруживалось творческое воображение в его нереальном мире. Отсутствие идентичности и ощущение незащищенности были у Джеффри тесно связаны. Он обладал актерским талантом имитировать голоса, но никогда не использовал собственный, естественный голос, когда говорил или пел.

Музыка оказалась сильным стимулом для прекрасных голосовых способностей мальчика и открыла множество путей к выражению глубоко спрятанных чувств. Я подталкивала Джеффри к тому, чтобы он, когда бренчал на цитре, рассказывал свои истории словами. Игра на цитре требует слегка наклониться вперед, чтобы тронуть струну, и это нередко помогает исполнителю раскрыться и ослабить свои запреты. Мы с Джеффри часто записывали его рассказы. Большинство из них отражали неосознанное чувство незащищенности, глубоко скрытый страх. В них говорилось о мальчике, который ищет дверь в своем закрытом доме, или заперт в комнате и не может выйти, или о людях, которые бродят вокруг и стучат в запертые двери ногами. Временами, когда Джеффри был более расслабленным и спокойным, он вел себя конструктивнее и упорядоченнее. Придумывал смешные песенки про самого себя и сопровождал их правдоподобными звуками. В них проявлялся явный музыкальный талант и чувство формы. Но пока еще этот дар не мог развиваться.

Когда я проигрывала Джеффри записи его же историй, мне пришлось заставить его понять, что его собственный голос живет не в магнитофоне, и, конечно, он это знал. В тот период он начал осознавать, что у него есть свой собственный голос. Я четко объяснила, что мы записываем только то, что спел или сказал он сам, своим голосом, и при условии, что он говорил о себе в первом лице. И началась долгая работа над голосом, прерываемая тотчас же, если Джеффри принимался подражать чужому голосу. Он понимал, что со мной имитаторство не пройдет. И даже когда мальчик бунтовал, плакал или был готов взорваться гневом, он все равно соглашался с моим решением.

Мы также записывали наши дуэты-импровизации, и я доверила ему «афишу», то есть объявлять имена исполнителей и название дуэта. Джеффри произносил: «Мисс Алвин и Джеффри Д...» или, позднее, «Я и Мисс Алвин», правда, иногда объявления словно вырывались непроизвольно или же были каким-то странными: симфония Бетховена или сведения о его семье, что не имело никакого отношения к тому, что происходило на самом деле. По окончании записи Джеффри хлопал или издавал прямо в микрофон смешные звуки.

Играя с Джеффри дуэтом, я обычно располагалась к нему лицом, либо играя на виолончели, которая была эмоционально «положительно окрашенным» предметом, находясь между мной и мальчиком, либо поставив перед Джеффри маленький столик. Он не должен был чувствовать, что я слишком близко от него, – предосторожность, пригодившаяся впоследствии.

 

Отрывки из импровизированного дуэта (8 минут) Джеффри: барабан и мелодика

Д. А.: виолончель

 

Во время этой игры дуэтом Джеффри общался со мной в музыкальном плане весьма открыто. Он выбирал инструменты, часто подавал мне знаки, желая отдать мне ведущую партию, остановиться или продолжать игру. Во время исполнения все время смотрел прямо мне в глаза. Слушая свою запись, Джеффри с огромным нетерпением ждал те места, где он сделал что-нибудь особенное. Когда же его обуревала тревога, он, слушая запись, хлопал в ладоши, гримасничал и издавал смешные звуки. Иногда он приходил в сильное возбуждение и, вышагивая вперед-назад по комнате, резко реагировал на любой акцент или изменение высоты своего записанного на пленке голоса. Временами он вообще не слушал. В конце концов он смог принимать мои критические замечания, касающиеся того, что звучало в записи, хотя по-прежнему враждебно относился к моим комментариям во время самого исполнения. Вероятно, музыка, воспроизводимая машиной, не рождала у Джеффри ощущения себя, поэтому и критика его не затрагивала, но ему нравилось, когда я хвалила его игру.

Дуэты-импровизации на любых инструментах явились краеугольным камнем наших музыкальных занятий и взаимоотношений. Джеффри научился выдерживать паузы в игре, слушать другого исполнителя, реагировать на подаваемые им знаки. Моя роль заключалась в придании музыке формы и смысла, что необходимо, если ты хочешь получить от нее удовлетворение. Джеффри был достаточно музыкален, чтобы почувствовать законченность формы. Тогда на лице его появлялось выражение радости и расслабленности. Удовлетворение от музыки помогло Джеффри обрести целостную музыкальную индивидуальность.

Поскольку в тот период Джеффри не мог сконцентрироваться настолько, чтобы удерживать внимание на одном предмете и учиться полезным навыкам, я предлагала ему множество разных занятий, стараясь, по возможности, объединить их музыкально. Если мальчика что-то увлекало, я старалась это развить. Например, мы успешно осваивали ритм на пять ударов, включая его в самые разные упражнения. Джеффри обнаружил, что все пять барабанов, на которых он играл, звучали на разной высоте и различались по звуку. Мальчик крайне изобретательно использовал их, особенно когда я добавила джазовую партию. Джеффри пробовал издавать «смешные звуки», как он их называл, на всех инструментах и голосом. Я же вплетала их в музыкальную ткань и наделяла смыслом. Джеффри обладал чувством юмора в музыке. Нередко он умышленно брал фальшивую ноту, потом, глядя на меня, говорил: «Я тебя дразню», и мы оба смеялись шутке. Это был признак того, что идентичность мальчика развивается и что он берет на себя инициативу делать нечто, противное правилам, но осмысленное. Он мог найти свое собственное решение, играя на мелодике, например пробуя подобрать знакомый мотив. Сидевшая в нем мучительная жажда успеха проявлялась не только в том, что он смешил своими «смешными звуками», но и в манере подражать успешным людям (он видел себя поп-звездой). У Джеффри образовался впечатляющий репертуар песен, которые он всегда исполнял как-то музыкально небрежно.

В тот период я однажды сделала попытку добиться от Джеффри сколько-нибудь конструктивного результата на новом для него инструменте. Познакомила его с виолончелью. С ее помощью он мог соединить кусочки своих разрозненных музыкальных знаний и, возможно, получить удовольствие. Эксперимент провалился. Хотя Джеффри поначалу заинтересовался виолончелью, но дальше дело не пошло, как это бывало и во многих других случаях, когда его пытались чему-то научить. Джеффри не чувствовал, что значит работать на результат и что такое стандарт, критерии работы. Ему нужны были немедленные, осязаемые результаты. Свои попытки играть на виолончели он оценивал как «делание ужасного шума». Я пробовала показать связь между его теоретическими музыкальными знаниями и упражнениями на виолончели, но мальчик этой связи не осознавал. Он не мог перевести в звуки виолончели написанные четвертные и половинные ноты, уже усвоенные им в других ситуациях. В конце концов виолончель пригодилась для групповых занятий (в группу входили три мальчика), чтобы создавать тембровую окраску или же когда я играла ведущую партию.

Итак, ни в одном из наших занятий Джеффри не выказал подлинного стремления к совершенствованию, к достижениям в музыке, но пользу от музыкальной терапии следовало искать в иных областях. Она заключалась в свободе самовыражения, в спонтанном владении врожденным музыкальным даром. Чтобы добиться этой свободы и удовлетворительных, пусть и временных, музыкальных результатов, мне пришлось налаживать с мальчиком прочные взаимоотношения, в основе которых лежали его свобода и мой авторитет. Джеффри знал, что я готова принять его инфантильное поведение, отчужденность, молчание, привычку внезапно выходить из комнаты.

Мальчик любил наши встречи и часто просил продлить занятие, иногда на час или полтора. Эмоциональное расслабление придавало ему сил, не позволяя устать. Он расценивал меня как предсказуемого человека и музыканта, но, похоже, не испытывал по отношению ко мне ни явной любви, ни выраженного агрессивного неприятия. Наши взаимоотношения укреплялись благодаря равноправному партнерству в импровизациях. Это помогало Джеффри мириться с моим музыкальным авторитетом, когда я требовала от него каких-либо усилий. Я смогла, наконец, предъявлять какие-то определенные требования, несмотря на свободу и возможность выбора, которым Джеффри так радовался. Я настоятельно добивалась того, чтобы мы с Джеффри жили в позитивном мире действий и впечатлений, занимались бы с инструментами, слушая и наблюдая друг за другом, и не имели бы возможности «отключаться». Думаю, что то настоящее удовлетворение, которое испытывал мальчик, стало возможным благодаря творческим, нешаблонным по своей природе дуэтам, несущим обоюдное наслаждение, соучастие, внимание и свободу выражения.

Наши дуэты не были для Джеффри единственным средством самовыражения. Прекрасная память на популярные песни открывала мальчику полноценную эмоциональную отдушину, неприемлемую, однако, для его семьи, считавшей такие песни «дурной музыкой». Мальчик свободно распевал их и аккомпанировал себе на цитре. Цитра «выдавала» быстрый результат и заменила гитару, с которой Джеффри потерпел полный провал. Бренчание на цитре позволяло отыскать ритмические рисунки, важные для интерпретации этих песен. Такая техника игры не требовала интеллектуальных усилий, она основывалась на заученной имитации, на некоторой ловкости пальцев и внутреннем чувстве ритма. Несмотря на то, что его слуховое восприятие активно работало, этот процесс не приводил к систематическому обучению до тех пор, пока не был использован на втором этапе для импровизаций, не содержащих повторов. При этом Джеффри использовал собственные слова, рассказывал придуманные им же истории, аккомпанируя себе на цитре, которая давала ему необходимую поддержку. Джеффри обладал также внутренним чувством музыкальной формы. В его импровизациях на пластинчатых колокольчиках и мелодике я заметила разнообразные элементы из шести или восьми тактов. Джеффри импровизировал, а я записывала импровизации у него перед глазами, с тем чтобы помочь ему осознать, что он делает, и пробовала заставить его читать записи и повторно воспроизводить написанное в звуке. Особого успеха это не принесло. Музыка словно больше не принадлежала ему, хотя он и придумывал ей название, имевшее смысл лишь для него самого.

 

Импровизация на мелодике

 

Третий период

 

У Джеффри были тяжелые проблемы с социальной интеграцией. Он страстно желал быть принятым и популярным и в то же самое время понимал свое «особое» положение в школе. Для него было важно находиться в группе и действовать так же, как другие, а может, и лучше других. В группе он мог бы равноправно участвовать в чем-либо и получать от этого удовольствие, что он уже и проделывал на наших музыкальных занятиях. Более того, некоторых результатов (чем бы человек ни занимался) можно достичь только через взаимодействие в группе.

Прошло три месяца индивидуальных занятий музыкальной терапией, и я попыталась ввести Джеффри в группу. К тому времени у нас с ним сложились стабильные отношения, музыкальные навыки мальчика уже позволяли музицировать вместе с другими детьми и чувствовать себя адекватно. В течение трех лет я предприняла две попытки начать групповую работу, первую – в конце третьего месяца наших встреч. Но через несколько недель вынуждена была вернуться к индивидуальным занятиям из-за изменившихся внешних обстоятельств. Работа в группе (Джеффри и выбранные им два обычных мальчика) возобновилась годом позже, на тех же основаниях, но с куда как более серьезным подходом.

Джеффри знал и умел уже достаточно для того, чтобы играть в группе уверенно и даже вести главную партию. Во второй группе мы добавили несколько теоретических видов занятий, связанных с формой, нотацией и смыслом музыки, с которыми мальчикам уже приходилось сталкиваться. Эмоциональный выход, который ребята получили благодаря этому, стал музыкально более осмысленным и упорядоченным. Уже в первой группе я проверила способность Джеффри выдерживать стресс и шумы, находиться вместе с другими детьми, молчать, если нужно, слушать других и даже терпимо относиться к физическим контактам. Выбирать и делиться инструментами Джеффри уже научился на наших с ним занятиях, благодаря чему сейчас в этом плане было все более или менее в порядке.

С точки зрения музыки группа оказалась удачной, все работали дружно и согласованно. Ребята научились постепенно менять музыку, целенаправленно развивать мелодию. Разобрались в том, как играть тихо и громко, вдумчиво (играя крещендо или диминуэндо, ретардандо или аччелерандо) или неожиданно, но осмысленно изменять темп или силу звучания. Научились делать паузы, играть по очереди, слушать друг друга, повторять или оппонировать ритмическому или мелодическому рисунку, предложенному соседом. Короче говоря, они могли общаться посредством невербальных звуков на доступном им уровне. Здесь Джеффри уже не ощущал себя «особенным» мальчиком. Работал наравне с остальными, и в музыке его приняли как партнера. Некоторые занятия были направлены на то, чтобы освободить голос Джеффри, которому он отвел роль защиты и который порой мешал проявляться его идентичности. Я стимулировала ребят говорить естественным голосом, таким, какой он есть, прежде чем стать социально приемлемым. Их стимулировала ничем не сдерживаемая игра на барабанах и тарелках и использование движения. Они нередко кричали, визжали, выли, вопили, не сдерживаясь, и одновременно носились, состязаясь или играя в догонялки, по всей комнате. Поначалу это был только выход физической энергии, доречевой опыт, даже не имеющий какой-то ритмической организации. Но инстинктивная потребность в некоем порядке вынудила ребят внести определенный ритм в свою речевую неразбериху. Голоса зазвучали по-человечески, осмысленно и стали напоминать коммуникацию. Я надеялась, что таким образом Джеффри осознает свою голосовую идентичность и перестанет пользоваться голосом патологически.

Вторая группа сформировалась двумя годами позже, когда Джеффри стал более зрелым во многих областях и начал лучше осознавать самого себя. Эта группа включала трех ребят—Джеффри и двух других мальчиков, его ровесников, музыкальных, с живым воображением и бойких. Никакого отношения к школьным музыкальным классам она не имела. Конечно, наши занятия не превратились в обучение, так как существовал риск, что Джеффри не справится. Они открывали перед мальчиками огромные возможности действовать творчески, так что Джеффри мог показать себя на высоте в музыкальном плане. Этот творческий процесс был важнее интеллектуального или когнитивного процесса, который Джеффри пока не мог освоить.

Каждое занятие состояло, во-первых, из некоей упорядоченной части, требующей определенного контроля и самодисциплины, например игра вариаций на тему «Frare Jacques» на разных инструментах. Все мальчики по очереди должны были дирижировать (и делать это технически верно), следя за остальными и неся ответственность за игру. Каждый мальчик мог придумать и запомнить свой собственный ритмический рисунок. Мы записывали их в партитуре. Джеффри оказался самым изобретательным, единственная трудность заключалась в необходимости заставлять его придерживаться его же собственного ритма.

Эта была та область, где Джеффри мог использовать и развивать свой талант без опасности испытать чувство крушения в случае неудачи. Он научился правильно держать барабанные палочки, независимо действовать руками, следовать своему ритмическому рисунку и доводить его до конца. Играя вместе со старшими ребятами, он достиг достаточно высоких результатов в плане исполнения и, возможно, был способен совершенствоваться и дальше. Также ребята более или менее хорошо справлялись с ритмами на пять и семь ударов, играя одновременно на разных барабанах, отличающихся по тону, на пластинчатых колокольчиках и исполняя долгие ноты на открытой нижней струне виолончели. Они импровизировали так называемую «китайскую музыку», или «безумную музыку» в пентатонном звукоряде. Перед началом они обсуждали название своей группы и импровизации.

 

Три барабанщика

Исполнители: Джеффри и два других мальчика

 

Затем ребята исполняли хорошо продуманную серию коротких фраз, демонстрировали умение слушать друг друга. Некоторые темы представляли собой музыкальную последовательность вопросов и ответов. А отдельные отрывки искрились юмором.

Многие из этих импровизаций выросли на сюжетах, рассказанных кем-либо из ребят, обычно Джеффри. Рассказы подразумевали сопровождение в виде звукоподражаний, связанных с образами пожарной команды, дома с привидениями, бури в джунглях, нешаблонно и с богатым воображением сыгранных на музыкальных инструментах. Барабанные палочки, если ими правильно пользоваться, оказывается, могут звучать подобно косточкам скелета, когда те стукаются друг о дружку. Импровизация все совершенствовалась, я же отходила и садилась в дальнем конце комнаты. Джеффри, наконец, был готов действовать самостоятельно в окружении ровесников, без взрослых, и в течение этого занятия чувствовал себя вполне адекватно. Его трио уже могло влиться в большую группу, если бы таковая нашлась. А Джеффри, даже если он, несмотря на свой музыкальный дар, и не особенно преуспел в овладении исполнительским мастерством, по крайней мере, получил (благодаря работе в группе ударных инструментов и своему таланту) шанс общаться и быть с успехом принятым в обществе.

 

 

РОДИТЕЛИ

 

Все дети, работа с которыми описана в этой книге, проходили музыкальную терапию в течение длительного периода, по меньшей мере четыре года. Ни один из них в продолжение терапевтических занятий не был госпитализирован. Все они жили в благоприятной домашней обстановке, в хороших семьях, где о них заботились, у каждого были родные братья или сестры.

Если бы в книге описывалась работа и с теми детьми, которые лечились в клиниках, это нарушило бы цельность сравнительного исследования. Атмосфера в семье сильно влияет на поведение детей с аутизмом, столь чувствительных к внешним факторам. Более того, как правило, присутствие ребенка с аутизмом нарушает нормальное течение жизни в семье, в клинике же этого не происходит.

Сравнение преимуществ жизни в семье и в клинике выходит за рамки этой книги. Музыкальную терапию можно успешно проводить и в стенах клиник. Ценность музыки как средства коммуникации и самовыражения универсальна, а описанные здесь методы музыкальной терапии применимы везде, при условии, что музыкальный терапевт работает в терапевтической команде специалистов.

Мы видели, что постепенная социализация помогает ребенку шаг за шагом расширять свое музыкальное пространство, так что в нем появляются сначала музыкальный терапевт, а потом и другие люди, с которыми он может вместе музицировать. Эти люди – его педагоги, родители и другие дети. Благодаря такому развитию Оливер присоединился к сверстникам-струнникам, Джеффри – к группе ударников. Мартин и Памела научились партнерским отношениям в музыке. В клинике есть группа для детей с аутизмом, этим ребятам нравится вместе танцевать под музыку. Успехи некоторых из детей были в первую очередь обусловлены отношением их родителей к музыке.

Почти все родители, как причастные, так и непричастные к музыке, были убеждены, что музыка может принести их ребенку только пользу, раз уж их сыну или дочери она, вроде бы, нравится. Бывало, что музыка создавала на более глубоком уровне некую связь или мостик между родителем и ребенком в случаях, когда родитель был готов или даже активно стремился участвовать в этом процессе. Обычно так получалось, если дома у них звучала музыка или когда кто-либо из родителей увлекался ею, или даже имел музыкальное образование.

Отношение родителей к музыке влияет на качество их взаимоотношений с музыкальным терапевтом. Оно колеблется от беспочвенных упований до полного непонимания возможностей терапии. Большинство родителей всецело вверяются в этом смысле терапевту, некоторые проявляют заинтересованность и спрашивают совета, какую музыку ребенок должен слышать дома, третьи хотят сами участвовать в музыкальных занятиях, радоваться музыке вместе с сыном или дочерью и пытаются наладить с ним активную коммуникацию. Но как бы там ни было, мы в любом случае должны помнить, что родители ребенка с аутизмом по меньшей мере столь же ранимы, как и их сын или дочь, независимо от того, как они к этой ситуации относятся. Отец и мать ребенка с аутизмом – это разочарованные родители разочарованного ребенка, запутавшиеся родители запутавшегося ребенка, напуганные родители напуганного ребенка, тревожные родители тревожного ребенка. Иногда они оценивают поведение своего сына или дочери как «непослушание», «нежелание учиться слушать и говорить». Они могут не подозревать о его манипулировании или быть не в состоянии ему сопротивляться или выносить его приступы ярости. Члены терапевтической команды, включая и музыкального терапевта, должны всецело понимать ребенка и его родителей, сочувствовать им (однако ни в коем случае не погружаясь эмоционально в их жизнь!), должны быть для них теми людьми, которым они могли бы доверять.

Атмосфера, которую родители создают вокруг своего ребенка, жизненно важна для его общего развития и поведения. Их отношение к еде, сну, манерам поведения в обществе, речи может либо помогать ребенку, либо вредить ему. Отношение родителей к музыке влияет на реакции их сына или дочери на музыку и на результаты терапии. Члены семьи ребенка с аутизмом нуждаются в особой помощи, советах и ободрении тех, кто работает с их ребенком, – семейного врача, психиатра, социального работника, учителей и терапевтов. Все они – участники одного процесса.

Ниже приведено несколько примеров того, как родители могут помочь или помешать работе музыкального терапевта и налаживанию между ним и ребенком межличностных отношений. Как правило, родители бывают признательны терапевту, работающему с их сыном или дочерью.

Возможно, один из самых трудных аспектов взаимоотношений между терапевтом и родителями заключается в том, что некоторые родители возлагают на музыку абсолютно напрасные надежды, полагая, что у ребенка обнаружится блестящий музыкальный талант, который и сможет компенсировать связанные с обучением проблемы. Нелегко иметь дело с такими упованиями и заставить родителей понять, чем же именно музыка ценна для их ребенка.

Терапевту нужно также выстроить конструктивные взаимоотношения с родителями, основанные на взаимном доверии и заботе о ребенке. Он (или она) должен избегать собственнического чувства и ревности, столь опасных и вредоносных, когда они скрываются под маской любви. Наладить взаимоотношения легче, если родители сами заинтересованы в музыкальной жизни их сына или дочери и участвуют в ней.

Мать ребенка с аутизмом – человек, не сумевший наладить общение с собственным ребенком, – остро чувствует эту свою потерю. И если она сможет взаимодействовать с ним на уровне самого простого музыкального опыта, оба только выиграют от этого. Последнее замечание в той же мере относится и к отцу.

Даже если ребенок не был и не будет способен достичь хоть каких-то результатов, музыка может протянуть ниточку эмоциональной связи между ним и родителями. Приведу пример девочки десяти лет с тяжелой формой аутизма, страдавшей серьезным поражением мозга и не способной к коммуникации. Несмотря на все свои проблемы, она откликалась на музыку, которую кто-либо для нее исполнял, наслаждалась мягкими, успокаивающими звуками. Ее отец, профессиональный музыкант, радовался тому, что музыка нашла отклик в душе его дочери со столь несчастливой судьбой. По крайней мере так думал ее отец, он заложил в дочери любовь к музыке и окружил ее прекрасными звуками.

Каковы музыкальные пристрастия родителей, есть ли у них музыкальное образование, есть ли дома условия для прослушивания или исполнения музыки—все это важные факторы для налаживания связи между домом и дневным стационаром или школой, где занимаются с ребенком.

Один папа, весьма разборчивый музыкально, хотел знать, будет ли полезно для ребенка слушать дома музыку только XVIII века, поскольку родители считали лучшей именно ее. Обо всех других жанрах и видах музыки они отзывались пренебрежительно. Они не осознавали того, что их однобокие и предвзятые вкусы явно отражают их жестко дисциплинарное отношение к своему сыну в домашнем кругу. Они не задумывались о том, что роль музыки в жизни их сына – обогащать его жизнь, а не сдерживать и ограничивать. И я предоставила мальчику полную свободу, какую только могла предложить музыка, и даже мирилась с ошибками, когда он умышленно делал что-то против правил[39]или подражал поп-певцам.

Другие родители осознают ценность музыки для их ребенка. Некоторые семьи покупают стереосистемы и записи, с тем– чтобы вместе с ребенком слушать понравившиеся ему произведения. Именно так поступили родители одного пятнадцатилетнего мальчика, «прощавшегося» со своим аутичным состоянием. Родители, подобные этим, не ждут от ребенка непосильных результатов, но зато верно оценивают роль музыки в его жизни.

Во многих семьях, если ребенок ведет себя неспокойно, его сажают перед телевизором или радиоприемником и предоставляют самому себе на долгие часы. При этом он сидит тихо, однако постепенно погружается в некое гипнотическое состояние, замыкаясь в своем собственном мире, который становится все менее и менее доступен окружающим. Этот процесс отнюдь не полезен для ребенка, и терапевту приходится заново пробуждать к жизни его спонтанные реакции на музыку.

Когда родители проявляют хоть какой-то интерес к музыкальным занятиям ребенка, тем самым обретая с ним связь и поддерживая его, это в итоге приносит пользу всем. Так получилось с тем папой, который проделывал долгий путь, чтобы привезти дочь[40]к терапевту и участвовать в занятиях. Эти длительные путешествия нравились им обоим. Мать или отец, который посещает занятия, имеет возможность обсуждать проблемы и поведение своего ребенка дома, его успехи или регресс, связанные с музыкальной терапией. Мама ребенка с аутизмом может изменить свое представление о сыне или дочери, если будет участвовать в хорошо продуманных терапевтических занятиях, когда она своими глазами видит, что ее ребенок становится контактнее, более управляемым и, возможно, начинает вести себя почти совсем как обычный ребенок – вроде бы радуется жизни. В поведении матери могут отразиться ее чувства: тревога, страхи, вызванные припадками гнева у ребенка, стремление баловать его, разочарование или чувство вины. Часто бывает, что после этого мать становится более восприимчивой к советам и участию специалиста. Музыкальная атмосфера помогает матери так же, как и ребенку, раскрыться.

Так произошло с мамой одного ребенка с серьезными нарушениями, когда она увидела на занятии его счастливое лицо и обнаружила, что он более управляем, чем дома. На третьем занятии она сказала терапевту: «Видел бы его здесь отец!» Наблюдая за тем, как терапевт спокойно и терпеливо общается с ее сыном, она многому научилась. Спустя некоторое время она уверилась в том, что музыка поразительно влияет на сына, так что он стал почти что «хорошим мальчиком». В действительности же мать просто начала принимать его таким, какой он есть, внимательнее и теснее общаться с ним, благодаря музыкальным занятиям, подарившим ей множество открытий. На занятиях он танцевал или играл на пластинчатых колокольчиках с терапевтом, теперь же он, при полном одобрении родителей, танцевал и дома – с маленькой сестрой, а вместе с мамой играл на пластинчатых колокольчиках.

Если, как это нередко бывает на занятиях музыкальной терапии, ребенок раскидывает по комнате предметы, то мать, присутствующая на занятии, скорее всего, сама начнет поднимать их с пола, хотя терапевт просил ребенка собрать их. Обычно на такое требование ребенок отвечает агрессивными манипуляциями – ситуация, в домашнем кругу хорошо известная. Постепенно мать начинает понимать, что вмешиваться и поднимать вещи ей не следует, если она, подобно терапевту, не допускает попыток манипулировать собой.

Иногда бывает, что ребенок с аутизмом рождается у родителей с высоким уровнем интеллекта. Еще до рождения сына или дочери родители создают для себя его (ее) образ – ребенка, восприимчивого к окружающей его культурной атмосфере, наследника их интеллектуальных занятий. Однако их надежды на то, что они дадут сыну или дочери выдающееся образование, рушатся, хотя мать с отцом могут и не отвергать своего ребенка.

Вот случай с одной женщиной—решительным, образованным и музыкальным человеком. Она мечтала открыть своему ребенку мир культуры, к которому принадлежала сама. Ее сын, шести лет, первый в семье, страдал аутизмом, был пассивным и замкнутым. Когда было решено, что ему нужно заниматься музыкой, мы дали матери возможность, о которой она так мечтала, а именно: самой заниматься интеллектуальным и эмоциональным развитием сына.

Мальчик хорошо откликался на музыку, несмотря на свою пассивность и негативизм. Однако семья жила слишком далеко от Лондона и не могла часто привозить маленького ребенка на занятия, а музыкального терапевта в то время в их районе не было. Мы сошлись на том, что приезжать к терапевту вместе с сыном мама будет лишь время от времени, но регулярно будет ездить к нему одна, с тем чтобы получать советы и инструкции для домашних занятий с сыном и еженедельно рассказывать терапевту, как продвигаются дела.

Такой подход, конечно, нельзя назвать музыкальной терапией, но при профессиональной поддержке, он оказался вполне удовлетворительной заменой терапии. Он помог матери, страдающей психологически, наладить музыкальные и личные взаимоотношения со своим сыном. Мальчик смог кое-чему научиться в музыке, что помогло ему, когда он позже пошел в школу ESN.[41]

Поначалу мать пыталась построить занятия с сыном именно на обучении, но потом обнаружила, что музыка значит для ребенка с аутизмом нечто иное, чем для других людей. Мать была для мальчика проводником в мир музыки, и это благотворно повлияло на его поведение по отношению к ней. Он ходил за матерью по всему дому и просил «музыку». Она заметила, что припадки с криками и воплями случаются у сына все реже и что он начал проявлять независимость.

Также мальчик в какой-то мере научился петь, играть на пластинчатых колокольчиках и барабанах, усвоил некоторые элементарные законы музыки настолько, насколько это было в его силах. Мать была удовлетворена и обрадована. Она играла ему только то, что любила сама, а именно произведения XVIII века. Эмоциональной романтической музыки она избегала. Мне пришла в голову мысль, что мы могли бы поэкспериментировать и дать ему послушать красочную, взывающую к чувствам плавную музыку. Начали с «Влтавы» композитора Сметаны. Результаты оказались поразительные и обнаружились немедленно. Мать записала:

 

«Это самое волнующее зрелище – наблюдать, как страстно он увлечен ею. Стоит ему только услышать первые ноты – он тут же бросает любое занятие и замирает, сидит абсолютно неподвижно, погружаясь в ее звуки. Это уже стало самой любимой его музыкой».

 

Вокруг мальчика многое менялось. Мама очень хотела еще одного ребенка, и теперь она была беременна, полна надежд и тревог. Хотя мальчик выглядел спокойным, она отметила резкую перемену в его реакциях на музыку Сметаны, объяснения которой не находилось. Несколько недель спустя мать записала:

 

«Похоже, его очень тревожит та часть, где река с шумом прорывается через пороги. Он часто прячет голову в моих коленях или затыкает пальцами уши и успокаивается только тогда, когда музыка становится тише».

 

И еще одна запись:

 

«Я больше не могу слушать с ним Сметану. Его пугает не только крещендо, но и главная тема, он затыкает уши и прячет лицо в моих коленях».

 

Даже если бы можно было провести аналитическое исследование такой реакции мальчика, то и в этом случае выбранный подход нельзя было бы назвать музыкальной терапией. Однако основанные на обучении совместные занятия помогли матери различными музыкальными средствами построить уникальные взаимоотношения со своим сыном. Мать сожалела о том, что в их районе нет музыкальных терапевтов. Тем не менее музыкальные навыки позволили мальчику, к всеобщему удовольствию, участвовать в семейном музицировании. Позднее он был направлен в специализированную школу-интернат. Сама мама тоже многому научилась. Она нашла в музыке ни с чем не сравнимое средство общения со своим сыном, но не только. Этот опыт подвиг ее на более глубокое изучение музыки, которая позднее стала для нее источником силы и вдохновения в нелегкой жизни.

Эти крохотные музыкальные успехи ребенка с аутизмом лучше измерять не результатами, а тем, затрагивает ли музыка ребенка, получает ли он удовлетворение или нет. Для мамы ребенка с аутизмом настал великий день, когда на родительском собрании она гордо объявила, что «Джон может играть на пианино и читать ноты». Эта «игра» – мелодия из пяти нот – результат двухлетней работы, но достигнутое нельзя мерить стандартной мерой. Даже если родители не увлекаются музыкой и лично не вовлечены в процесс, они все равно могут оценить роль музыки для их ребенка, взяв в качестве «шкалы» удовольствие, которое испытывает их ребенок, и благотворные перемены в его поведении. Если родители музыкальны и не впадают в отчаяние из-за отсутствия блестящих результатов, то они способны осознать ценность музыки для своего сына или дочери. Именно об этом сказал отец Памелы:

 

«Музыкальная терапия, которую моя дочь с аутизмом проходила у мисс Джульетты Алвин, как мне представляется, была сначала контролируемой стимуляцией, а затем средством дать выход чувствам, до той поры скрытым. Тем самым она развивала интеллект и провоцировала реакции, которые позволили терапевту предлагать более сложные задачи для выполнения и понимания ребенку, который до этого момента делал все ниже своего возможного уровня. И еще не стоит забывать самое главное: ребенку все это очень нравилось».

 

 

НОВОЕ ИСПЫТАНИЕ[42]

 

В сентябре 1984 года я затеяла предприятие, предъявившее новые требования к моему профессиональному уровню (как терапевта). До этого времени мой опыт работы с аутичными детьми ограничивался школами при больницах, где учились ребята, имевшие в дополнение к аутизму серьезные проблемы с усвоением знаний. Это потребовало более бихевиористского подхода, с акцентом на коррекцию проявлений самоагрессии. Мне пришлось изменить цели и задачи работы, например определить, что музыкальная терапия может быть эффективной при состояниях, когда ребенок бьется обо что-нибудь головой (снижать частоту появления такого состояния), однако выражение чувств и эмоциональный отклик оставались в центре терапевтической работы.

Джульетта Алвин работала в Центре по оказанию помощи детям с аутизмом города Чиннор три года, и как дети, так и сотрудники Центра испытали на себе ее огромное влияние (как музыканта и личности). Когда у меня появилась возможность что-то изменить в школах, которые я посещала регулярно, я получила любезное приглашение продолжить терапевтическую работу, оцененную положительно. Этот Центр стал известным как внутри страны, так и за рубежом. Туда стекается множество посетителей, привлеченных его философией и методами работы. Помимо образовательных программ, он предоставляет детям доступ к различным видам терапии, это терапия Уолдона, холдинг-терапия, музыкальная терапия, психодрама и, при необходимости, психотерапия.

Центр имеет три базы: Чиннор (начальная школа), Тейм (средняя школа) и Оксфорд (начальная, промежуточная и средняя школа).[43]Все они работают в рамках общеобразовательных школ, так что, когда это становится возможным, дети могут быть включены в обычные классы по программе интеграции, при наличии соответствующей поддержки. Сила Центра – в его философии сосуществования обучения и терапии. Это новая идея, и, вероятно, у кого-то она вызовет возражения. К тому же она прагматична, являясь скорее психодинамически, нежели поведенчески ориентированной.[44]Все, что может работать для отдельного ребенка, испытывается, тестируется и оценивается. Жизненно важный момент – это участие родителей, для них двери всегда открыты, они могут прийти и обсудить вопросы, касающиеся обучения, воспитания ребенка, а также семейные проблемы. Педагогов и помощников готовят для работы на дому. Персонал придерживается такого подхода к детям, когда насильственное вмешательство сведено к минимуму, благодаря чему уровень тревожности у ребенка чрезмерно не повышается.

Все сотрудники Центра хорошо подготовлены для решения проблем конкретного ребенка. От сотрудников требуется, чтобы они умели приспосабливаться к ситуации, исповедовали творческий подход, были спокойны, проявляя при этом решительность и твердость в общении с детьми с самыми разными аутистичес-кими чертами, от аутизма умеренной степени до тяжелой. Однако у этих детей проблемы с обучением, как правило, не столь серьезны и мучительны, как у тех, с которыми я работала в школе при клинике.

Проработав некоторое время в Центре, я присоединилась к работе над исследовательским проектом, в котором участвовали и мамы, и дети. Доктор Джон Ричер, ведущий клинический психолог отделения педиатрии Клиники Джона Рэдклифа в Оксфорде, пригласил меня провести лекцию с показом видеоматериалов для группы специалистов. С детьми, о которых шла речь, он был знаком, поскольку консультирует Центр. Его комментарий меня поразил. Он отметил несколько прекрасных примеров коммуникации между мной и каждым из детей. И жаль, сказал он, что этот дуэт не превратился в трио так, чтобы мама могла соучаствовать в такой особого рода коммуникации. Подобная мысль приходила и мне в голову, особенно в связи с моими новыми интересами в области семейной терапии. Но я отвергла ее, сочтя, что реализовать ее в учреждении системы образования невозможно, поскольку я подчинялась отделу образования, а не медицины. Однако обстоятельства распорядились иначе. Психолог Пьеретта Мюллер, с которой я была знакома по предыдущей работе, где она выступала наблюдателем, сильно заинтересовалась проектом, и после консультации со специалистами, включая доктора Риче-ра, и родителями, было решено начать реализацию проекта. Миссис Мюллер могла использовать данные исследования для докторской диссертации. Реализация проекта началась в сентябре 1986 года и закончилась в июне 1987 года.

Выбирая детей для участия в исследовании, мы должны были убедиться, что они удовлетворяют четырем главным критериям, отмеченным Майклом Руттером в его определении детского аутизма: 1) аутизм проявился у ребенка в возрасте до 30 месяцев; 2) наблюдаются нарушения социального развития; 3) имеются задержка и искажение речевого развития; 4) у ребенка возникают поведенческие стереотипы, например он крутит в руках предметы или хлопает в ладоши, находясь перед источником света. А также упорно сопротивляется переменам в привычном распорядке.

Наши ребята, подходившие под это определение, имели умеренную и тяжелую степени аутизма. Мой опыт работы с детьми с тяжелым аутизмом показал, что этологический подход (наблюдение за поведением ребенка) крайне полезен. Это убедительно подтверждено и Тинбергеном, и, позднее, Джоном Ричером. Особенно меня заинтересовала концепция поведения «приближение/ отдаление» у ребенка с аутизмом. Можно явно видеть, как ребенок избегает социального взаимодействия. Например, отворачивается, если к нему обращаются, или смотрит, скорее, сквозь человека, пытающегося установить контакт, а не на него. При навязчивых попытках сближения ребенок просто уходит. Когда такой ребенок находится в состоянии конфликта, то в поведении, отражающем этот конфликт, можно увидеть движение к человеку или предмету и следующее за этим отдаление от него.

Я это замечала несколько раз, когда в комнате появлялся новый инструмент. При этом важно, чтобы у ребенка было достаточно свободы в пространстве, чтобы он мог обнаружить предмет в своем собственном темпе. Нередко я наблюдала, что ребенок действовал по этой схеме «приближения/отдаления» до тех пор, пока не убеждался, что прикосновение к инструменту и эпизодическая игра на нем не таят в себе опасности. Количественное исследование этого аспекта представляло интерес для миссис Мюллер как одно из составляющих ее анализа проекта.

Она решила свести вместе четыре гипотезы, требовавшие исследования:

1. Музыкальная терапия оказывает определенное положительное влияние на детей с аутизмом.

2. Это влияние будет распространяться на повседневную жизнь.

3. Распространению этого влияния на повседневную жизнь будет способствовать участие матери.

4. Восприятие матерью своего ребенка и ее отношение к нему станут более позитивными, что, в свою очередь, поможет наладить коммуникацию через звуки и музыку, коммуникацию, начинающуюся на том уровне, который доступен ребенку.

 

Программу начали с десятью детьми, разделенными на две группы, а закончили исследование, длившееся от двадцати до двадцати двух занятий, девять детей. Число занятий (20) было оговорено заранее, но там, где требовалось особое вмешательство, их количество увеличили до двадцати двух. Было два основных блока по десять занятий, соответствовавших первым двум четвертям учебного года. Занятия музыкальной терапией проходили раз в неделю, каждое терапевтическое занятие длилось около 20–25 минут. Первые десять недель на занятиях группы 1, в отличие от группы 2, мамы не присутствовали. В начале второго блока занятий эти две группы «поменялись»: мамы детей из группы 2 ходить перестали, а из группы 1, наоборот, начали посещать занятия.

Мы работали на дому, что позволяло обеспечить подходящие условия, так чтобы и мать и ребенок чувствовали себя комфортно в знакомой обстановке. Все занятия записывались на видеопленку.

Так как миссис Мюллер интересовал пролонгированный эффект, имеющий место до и после терапии, мы просили мам побыть со своими детьми по пятнадцать минут до и после занятия. В течение этого времени они могли рисовать, складывать пазлы, строить из кубиков или лего, играть в разные игры или рассказывать истории. Пока ребенок находился в комнате, было неважно, был ли он всегда активен или нет.

В начале, в середине и по окончании проекта родители заполняли набор анкет. Анкеты включали вопросы о том, какое определение они дали бы музыкальной терапии и чего ждали от нее для своих детей. Нас один или два раза спрашивали, почему в проекте участвуют именно матери, а не отцы. Это объяснялось сугубо практическими соображениями. Мы не имели возможности привлекать отцов, которые все дни заняты на работе, ведь сами мы могли работать только днем. Сотрудничество двух школ, Центра и школы при клинике (ныне ликвидированной) весьма помогало нам, а мы, в свою очередь, старались не сильно нарушать расписание ребенка. Занятия проходили по утрам, в начале школьного дня, во время обеденного перерыва и после школы.

До этого времени я не имела опыта «двойных» взаимоотношений: одни между мной, матерью и ребенком, другие – между мной и психологом-исследователем, которая всегда присутствовала на занятии в качестве видеооператора. Впервые придя домой к ребенку, и я, и миссис Мюллер чувствовали себя неуверенно. Мы еще только должны были стать там «своими». Чтобы взаимоотношения приносили пользу, нам пришлось завоевывать доверие и уважение. Уже по одной этой причине участие в таком проекте было очень ценно. Здесь, в отличие от школ, где я работала раньше, я была на чужой территории, поэтому не могла «с налету» критиковать и судить о чем бы то ни было – искушение, которому легко поддается специалист, не имеющий практического знания домашних обстоятельств. Мне пришлось изучать динамику отношений, с которой сталкиваешься в каждой семье, и приспосабливаться к ней.

Исследователь и терапевт должны учитывать по возможности цели друг друга. Цели терапевта—активно участвовать в происходящем, четко формулировать свои задачи, обеспечивать обратную связь и при необходимости советовать, уметь приспосабливаться, учитывать потребности ребенка и матери. Исследователь же ведет себя нейтрально, придерживается заведенного распорядка, избегает перемен и старается вести себя ненавязчиво. Наше партнерство оказалось удачным, и я чувствовала молчаливую поддержку, если в ней нуждалась, и внимательного слушателя рядом.

У меня имелись некоторые опасения по поводу взаимоотношений ребенок—мать—терапевт. Насколько я знала, активное, по возможности, участие мам в музыкальной терапии и перевод их в статус партнера-терапевта не практиковались в ситуации, когда проводится постоянное наблюдение исследователем. Меня волновало то, как я могу вовлечь в занятия мать. Насколько директивной я должна быть, чтобы не помешать естественному общению матери с ребенком, и как справляться с теми ее реакциями, которые, на мой взгляд, мешают ребенку, ограничивая его? Я хотела, чтобы мать чувствовала себя комфортно (насколько это возможно) в музыкальной среде, где она могла стушеваться из-за отсутствия у нее хоть какой-то музыкальной подготовки. Мне следовало быть внимательной, чтобы не подорвать ее уверенности в себе. С детьми было проще. Я привыкла работать с ними, а несколько ребят из группы, занятой в проекте, ходили ранее на мои индивидуальные терапевтические занятия в школах, где они учились.

Детям, уже проходившим музыкальную терапию, пришлось приспосабливаться к иному подходу из-за участия в занятиях их мам. Им пришлось учиться музицировать вместе с мамами и со мной. Фортепьяно – моего излюбленного помощника в музыкальных импровизациях ребенка – использовать не было возможности. Оно имелось только в двух домах, и я решила заменить его гитарой. Также мы играли на большой тарелке на подставке, бонгосе,[45]который тоже можно было поместить на подставку, альтовом ксилофоне, глокеншпиле-сопрано и наборе небольших (их держат в руках) ударных инструментов без настройки.

Проект начался, и я предчувствовала, что степень участия матерей будет зависеть от их уверенности в себе и готовности к содействию. Я начала понимать, насколько они уязвимы и сколь велика их тревога по поводу своей семьи. Матери, как и их дети, нуждались в терапии, и нередко я сожалела, что не могу пригласить ту или иную мать саму пройти курс занятий. Становилось очевидно, что некоторые матери сдерживают свои чувства в угоду чувствам детей. Им было трудно принять музыкальный «вызов» своего ребенка и соответствовать заданной им динамике, например играть очень громко. Негромкий, успокоительный ответ нередко производил эффект, противоположный ожидаемому.

К началу второго блока занятий восемь матерей, занятых в проекте (у одной из них было два сына с похожими нарушениями), уже можно было разделить на три основные группы:

1. Те, кто легко общался со своим ребенком, – с помощью звуков и музыки в качестве посредника общения.

2. Те, кто испытывал трудности во взаимоотношениях с ребенком, как в приведенном выше примере. Каждая из этих женщин нуждалась в том, чтобы ей помогли обрести уверенность и позволили выразить свои настоящие чувства, создали бы клиническую ситуацию, где она смогла бы выпустить наружу гнев и отчаяние, вызванные необходимостью справляться с ребенком, неспособным общаться так, как это делают обычные дети.

3. Те, кто (по разным причинам, и самая распространенная – это крайняя тревожность) был слишком навязчивым и сверх меры заботился о том, чтобы ребенок активно участвовал всегда и во всем. Естественно, что у детей просто не было ни времени, ни пространства для собственной активности.

Матерям из второй группы удалось через некоторое время утвердиться, укрепить уверенность в своих силах. Мамы из третьей группы представляли более серьезный случай. Здесь требовалось прямое вмешательство. Супервизоры, исследователь и я решили давать им три простых указания перед началом каждого занятия:

1. Избегать зрительного контакта с ребенком.

2. Не прикасаться к ребенку до тех пор, пока он сам не подойдет.

3. Не пытаться физически принуждать ребенка к активности, несмотря на то, что он не всегда участвует в происходящем.

Эти мамы были людьми разумными. Они смогли понять наши инструкции на сознательном уровне, но (в силу глубокой эмоциональной вовлеченности) с большим трудом им следовали. Дилемма заключалась в том, что программа подходила к концу, а я чувствовала, что не могу подрывать их уверенность в себе в столь деликатной ситуации. К тому же они смущались соседства всевидящего ока видеокамеры. Я решила, учитывая недостаток времени и необходимость проведения исследования, что здесь мало чем поможешь. К счастью, одна из мам захотела продолжить терапию со своим сыном и после завершения проекта; у нее было время осознать и разобраться в собственных чувствах и реакциях на терапевтических занятиях, и, таким образом, проблема решилась положительно.

Краткосрочность программы не позволила в большинстве случаев увидеть реальные позитивные результаты. Говорю это независимо от того, какие именно результаты исследования (которое до сих пор анализируется) будут получены. При тяжелой форме аутизма, описывая достижения, время следует измерять, скорее, годами, а не месяцами.

Три мамы желали продолжать домашние занятия со своими детьми. Тщательное планирование школьного расписания позволяло это сделать, поскольку, когда программа закончилась, я вернулась к работе в школах.

Вне рамок исследования и при отсутствии видеокамеры и мать, и ребенок, и я почувствовали себя свободнее и получили во владение большее пространство как физически, так и психологически. Мы ощутили, что терапевтический процесс расширяется и приносит свои плоды. Тем не менее и во время исследования нам с некоторыми мамами удалось наладить крепкие взаимоотношения. Занимаясь вместе, общаясь и пытаясь понять друг друга, мы многое приобрели.

 

 

ИССЛЕДОВАНИЕ: СЛУЧАЙ ПЕРВЫЙ

 

Энн и Сара

 

Ранние годы

 

Сара—старшая дочь Энн и Марка. Роды сопровождались хирургическим вмешательством, но беременность прошла без осложнений. Однако Энн забрали в клинику за неделю до родов, подозревая у нее диабет. Хотя тесты были отрицательными, врачи решили простимулировать ее за день до предполагаемой даты рождения ребенка. Роды длились долго, Энн очень устала, но, зная, что иногда они длятся и дольше, ни о чем не беспокоилась. Она ничего не подозревала до тех пор, пока Саре не исполнилось восемь месяцев. Девочка родилась с косоглазием, и когда Энн обратилась к врачу, тот направил ее к педиатру. Беспокойство врача вызвало не столько косоглазие (им можно было заняться позднее), а отставание в общем развитии. Врач просил их прийти через три месяца.

Энн и Марка потрясло это сообщение. Они были уверены, что их дочь – обычный ребенок, так как выглядела она довольной, не капризничала, с веселым видом лежала на животе и глядела на свои руки. Косоглазие девочки мешало родителям понять, смотрит ли она на них или куда-то еще. Оглядываясь назад, Энн чувствовала, что ее неопытность в общении с маленькими детьми была причиной плохой осведомленности об этапах нормального развития ребенка. Хотя в своей семье Энн была самой старшей из четырех детей, она не помнила, какими были ее братья и сестра в раннем возрасте. Когда родители вновь пришли к педиатру, он просто констатировал факт, что с развитием Сары что-то неладно, однако ни диагноза, ни прогнозов объявить не мог.

Семья посещала педиатра с интервалом в шесть месяцев. Сару направили в офтальмологическую клинику, ей также дважды под общим наркозом проверяли слух. Возникло подозрение, что у девочки тяжелое нарушение слуха. Энн и Марк не соглашались. Они знали, что дочь может слышать, но селективно относится к тому, что слышит. Сару интересовали только те звуки, которые имели для нее особое значение или притягательность.

Наступил долгий и мрачный период, когда Энн и Марку пришлось мириться с мыслью, что их желанный ребенок имеет какие-то проблемы. Энн и сама прожила детство с чувством собственной неполноценности—из-за плохой успеваемости в школе и неудач, однако поступила в колледж и получила диплом педагога. Ей казалось, что Сара словно повторяет ее собственное, полное неудач детство, от которого у Энн остался в душе горький осадок. Энн чувствовала, что она проецирует на дочь свои неадекватности и полна агрессивных чувств по отношению к ней.

Энн плохо справлялась с воспитанием Сары. Дочь ни на что не реагировала, а, начав ходить, день напролет бродила от одного мебельного ящика к другому и вытряхивала их содержимое. Пришлось ради безопасности повесить замки. Энн дошла до той точки отчаяния, что уже была готова (как она сказала медработнику, наблюдающему семью) убить своего ребенка. Бабушки и дедушки со стороны как отца, так и матери жили далеко и поэтому не могли реально помогать. Энн понимала, что им тоже приходится привыкать к тому, что их внучка не вполне обычный ребенок. Никто не мог сказать Энн и Марку, в чем же, собственно, дело. Марку тоже было трудно общаться с дочерью. Хотя в целом он, казалось, поначалу справлялся с ситуацией лучше Энн, однако пошел по пути отстранения – физического и эмоционального. Он был честолюбив и много работал. Для него было легко с головой уйти в работу, раствориться в ней как в деловой жизни, так и в домашней.

В возрасте 2,5–3 лет Сару, по совету друга семьи (медика), направили к психологу. Психолог дал положительное заключение и посоветовал не беспокоиться. Но Энн находилась в глубокой депрессии. Все сверстники Сары живо болтали и учились играть. Сара же не делала ни того, ни другого. Когда Саре было два с половиной года, родилась Луиза, ее сестра. В конце концов медработник подыскал для Сары детский сад, оказавшийся равноценной заменой специальной игровой группе для детей с трудностями в обучении. Впервые Сару приняли такой, какая она есть, в то время как в местном деревенском садике она выделялась на фоне сверстников своей неадекватностью.

Переехав в другой район, семья нашла для Сары специальную игровую группу. Приближался ее пятый день рождения, когда она уже должна была пойти в школу, и на занятия группы пришел психолог. У него сложилось положительное впечатление, однако он был не вправе поставить диагноз. Психолог порекомендовал отдать девочку в особый детский сад, где был социальный работник. Там Сара начала делать ощутимые успехи. У нее улучшилась речь, и девочка могла заниматься с речевым терапевтом. Также она стала общаться с окружающими и училась играть.

В возрасте шести лет Сара, при содействии психолога, перешла из детского сада в местную специальную школу, где в течение первых двух недель за ней внимательно наблюдал директор школы. Он пригласил Энн и Марка на беседу, обеспокоенный тем, что эта школа для Сары не подходит. Со своей стороны, он навел справки и решил, что нашел выход лучше – Центр в Чинноре. Родители приехали в Центр, где их направили в Оксфорд, к доктору Джону Ричеру. Впервые они обсуждали свои проблемы с человеком, который прекрасно понимал, о чем идет речь. Он уже сталкивался с поведением, подобным тому, как вела себя Сара, и впервые в своей жизни родители получили полезные практические советы, как с ней взаимодействовать. Центр мог предложить то, в чем девочка нуждалась, – определение, чем ей можно помочь, и оказание этой помощи, а также возможность общаться и учиться в обычной группе, если она будет готова к этому. Энн могла встречаться здесь с мамами, которые испытывали похожие трудности (у их детей был аутизм).

Поскольку семья жила не в Оксфордшире,[46]им пришлось ждать, пока местные чиновники из отдела образования разрешат послать Сару в специальную школу, расположенную за пределами их графства. Разрешение было получено, и в возрасте шести с половиной лет Сара начала учиться в Чинноре. Ее успехи становились все стабильнее благодаря той помощи, которую она получала в Центре. Сначала она просто просила то, что хотела, затем научилась поддерживать разговор. Девочка стала постепенно осознавать себя и уже понимала, что у нее есть проблемы, и временами впадала в глубокое уныние. Она поняла, что иметь друзей, – это нормально, и ей не терпелось с кем-нибудь подружиться. Однако Сара плохо представляла, как общаться со сверстниками, заводить друзей и дружить. Эти проблемы у девочки остались и по сей день.

В 1984 году, когда Саре исполнилось восемь лет, ее направили ко мне для индивидуальных занятий музыкальной терапией. Девочка любила музыку и, лишь заслышав ее (будь то в школе, в Центре, на школьной встрече или концерте), тут же погружалась в звуки. Но не это было главной причиной для направления ее на музыкальную терапию. Основная причина заключалась в характере ее коммуникативных нарушений: если бы ей удалось наладить взаимоотношения с помощью музыки, то это могло бы распространиться и на другие области. Девочка нуждалась также в средстве, через которое она могла бы выразить себя, не испытывая при этом трудностей с пониманием языка. При первой встрече уровень понимания Сары, благодаря сравнительно развитой способности читать и говорить, казался несколько более высоким, нежели это было на самом деле. Ответы девочки частично были просто заучены, и сама она не всегда их понимала. В то же самое время иногда у Сары случались такие всплески понимания, что они могли привести в замешательство тех, кто ее хорошо знал.

 

 

Музыкальная терапия

 

На первом терапевтическом занятии Сара—хорошенькая девочка, голубоглазая, с каштановыми волосами – вела себя очень тихо. Она не была готова болтать со мной. Однако с помощью музыкальных инструментов мы сошлись чуть ближе. Сара ощущала разницу между громкими и тихими звуками и интуитивно чувствовала структуру музыки, длительность фраз. Занятия шли, и стеснительность девочки рассеивалась, раскрывая весьма сильную личность, которая упрямо выбирала свой собственный путь, искусно манипулируя взрослыми, чтобы этого добиться. Ей нравилось играть по очереди, и она могла подхватить и развить любой музыкальный намек, брошенный мною. Окончательно избавившись от стеснительности, Сара начала спонтанно петь очень правильно интонированным голосом, и ей нравились наши речета-тивы-импровизации.

Она обладала прекрасным чувством ритма, и когда играла на ударных инструментах без настройки, например бонгосе, то на поверхность выплывали некоторые ее внутренние конфликты. Иногда Сара просила, чтобы мы играли тихо, в медленном темпе, но выдерживала такую музыку недолго, после чего могла или вступить быстрым аччелерандо, или внезапно разразиться мощной, бешеной барабанной дробью. Лицо ее принимало выражение, подходящее лишь под одно определение – испуганное ликование. Эти сдерживаемые внутри чувства следовало направить в верное русло. Музыкальная терапия была одним из способов сделать это, но со временем я приходила к выводу, что этот способ не должен быть единственным. Еженедельных занятий с ней было явно недостаточно.

В течение следующего года в Центре организовали групповые занятия холдинг-терапией, с наблюдением и поддержкой. В эту группу попали Сара и Энн. Данная форма терапии предписывает матери (или отцу) непосредственно пресекать попытки ребенка уйти от контакта. Она включает крайне плотный телесный контакт в положении лицом друг к другу, предоставляя возможность родителю и ребенку наладить эмоциональный контакт в условиях поддерживающей среды. В такой ситуации замкнутость ребенка может смениться яростью, раздражением, за которым может последовать разрядка, когда ребенок успокаивается и приникает к матери.

По окончании проекта я выступила в роли помощника Сары и Энн на занятиях холдинг-терапией. Это позволило мне наблюдать за происходящим и, что еще важнее, обогатило и расширило мои взаимоотношения с Энн и Сарой. Холдинг-терапия помогла им, однако и ее было еще недостаточно.

Когда началось исследование, связанное с музыкальной терапией, Энн и Сара попали в ту группу, которую в течение первого блока занятий посещают и мать, и ребенок. Энн проявила себя заинтересованным участником, так как понимала, насколько музыка важна для ее дочери. Сара имела преимущества, поскольку уже два года проходила музыкальную терапию. Она была знакома с формой занятий и не могла взять в толк, почему маме приходится учиться использовать музыку так, как раньше она этого не делала, а именно спонтанно импровизируя. Несмотря на эпизодическую критику Сары, Энн, занимаясь, развивала свои навыки обращения с мелодическими инструментами. Она легко управлялась с барабанами, тарелкой или бубном (в основном для ритмической поддержки) и любила петь.

Со временем Сара все очевиднее пыталась манипулировать Энн и, в меньшей степени, мной. Главное испытание выпало на пятом занятии. Энн нездоровилось от предменструального напряжения и простуды. Сара, заметив, что мама не совсем в форме, решила занять место лидера в нашем трио. Девочка была почти в маниакальном состоянии, она была очень беспокойной, из-за чего ей было трудно управлять своими движениями, когда мы сидели на полу во время музицирования. До игры мы разговаривали об имитации, или «подражании» (более понятное слово для Сары). Она зациклилась на этой теме и настаивала на том, чтобы в течение занятия мы подражали всем ее действиям. Я постаралась четко объяснить, что мы будем подражать, только если захотим. А так мы будем играть и петь, как решили раньше. Может быть, ей даже понравится подражать нам. Но Сара предпочла отказаться.

Это занятие началось с долгих приветствий: «Привет!», «Всем привет!», «Как у тебя сегодня дела?» Сара выбрала глокеншпиль, Энн – альтовый ксилофон (эти инструменты стояли рядом). Они были настроены в пентатонике: до, ре, фа, соль, ля. Я спела и сыграла на Сарином глокеншпиле коротенький мотивчик на слова «Всем привет», девочка наблюдала за мной и тут же скопировала и пение, и игру. Энн повторила на ксилофоне. Мелодия захватила Сару, и девочка играла ее с некоторыми передышками все занятие. Эта вступительная звуковая последовательность сильно помогла музыкальному общению между нами троими. Я продолжила, стала петь импровизированными фразами о погоде (на улице шел дождь). Энн аккомпанировала мне, играя мягкое нисходящее и восходящее глиссандо на ксилофоне. Сара выступала контрастом – быстро отбивала мой ритм на глокеншпиле, прежде чем сымитировать глиссандо Энн. Для мамы с дочкой это были мгновенья единения через музыку.

Занятие шло, и Сара стала предъявлять (словесно и музыкально) свои требования. Она хотела, чтобы мы просто копировали ее и только. Я была готова к компромиссу, но если не соглашалась с Сарой, то музыкальными средствами явно выражала протест. Энн действия Сары показались столь назойливыми, что она попыталась «уйти в себя», тихо наигрывая мелодию, которую она играла в начале занятия. Временами Сара начинала агрессивно тыкать своей палочкой в сторону маминого лица, на что Энн предпочитала никак не реагировать. Я возвращала девочку к инструментам, с помощью которых она могла выразить свои переживания, вызванные нашей размолвкой.

Заключительная часть занятия, полностью посвященная импровизациям, включала совместное музицирование и обмен инструментами, если нам того хотелось. В партии Сары все чаще и яснее проступали музыкальные «взрывы», с неистовым ритмом и резкой динамикой. Я пододвинула барабаны ближе к Энн, с тем чтобы она, играя на них, могла сильнее влиять на импровизации. Думаю, Сара осознала, что мы не всегда готовы удовлетворять ее требования, поэтому придумала другую уловку: словами указывала нам, когда останавливаться и начинать снова. Мы с Энн молча согласились подчиниться. Далее последовали энергичные, размашистые, ритмичные фразы. Завершилась эта импровизация громкой совместной кульминацией и затем короткой паузой.

Я запела: «Расставаться нам пора». Сара прервала меня, пропев: «Это песенка прощальная», выместив свое раздражение на бубне и тамбурине, лежавших по обе стороны от нее на полу. Я пропела: «До свидания, Энн». Сара вступила с громким «Пока, бум!», снова делая вид, что сейчас стукнет маму палочкой. Я продолжала. Сара взглянула на меня и объявила, что я должна повторить за ней. Я спела: «Зачем?». «Потому что я так хочу», – пропела она в ответ. Этот речитатив продолжился моим настоятельным предложением попрощаться. Занятие нужно было заканчивать. Сара отплатила тем, что спела и сыграла мотив: «Привет всем!» на глокеншпиле. Энн тихонько аккомпанировала ей на ксилофоне. На двойное «пока» Сара ответила «приветами». Когда я предложила девочке спеть «До свидания» своей маме, она выбила яростную дробь на тамбурине и бубне. Я настаивала, и Сара быстро повернулась к матери, спела: «Пока, бум!» и ударила ее по щеке...

Она испугалась внезапных маминых слез и торопливо извинилась. Я тихо поинтересовалась, почему она так поступила. Девочка сказала, что и сама не знает, и лицо ее исказилось усмешкой, за которой скрывался страх. Это была неискренняя улыбка: рот растянут, верхняя губа сильно прижата к зубам. Она придвинулась к матери, провела рукой по ее волосам, убирая их со лба, и спросила, не расстроена ли она. Я подсказала Саре, чтобы она обняла маму. Девочка послушалась, зачарованная мамиными слезами, и спросила: «Почему ты так грустишь?» Энн объяснила ей, что она расстроилась не из-за того, что Сара ее ударила, а потому что хотела ударить. Тут я подошла к матери с дочкой со спины и обняла их обеих. Сара предложила обсудить это на завтрашнем занятии холдинг-терапии.

Энн и Сара разговаривали и успокаивались, и было очевидно, что девочка не вполне осознает последствия своих действий. Энн разъяснила, как много раз делала я, что инструменты предназначены для того, чтобы по ним ударяли и выражали свои чувства в игре, людей же бить нельзя. Сара повернулась ко мне и поинтересовалась, сержусь ли я на нее. На Сару я не сердилась, но была возмущена ее поступком. Я повторила, что инструменты здесь для того, чтобы они с мамой могли выразить свои чувства. Если мы сердимся на нее, мы можем показать это с помощью музыки, а не рукоприкладства. Занятие мы закончили, тихо попрощавшись друг с другом.

После этого занятия мне пришлось разбираться уже в своих чувствах. Я чувствовала себя виноватой в том, что не предотвратила такую ситуацию. Возможно, мне следовало быть жестче. Анализ происшедшего и видеозапись занятия наводят на мысль, что, вероятно, это произошло бы в любом случае. Саре нужно было осознать, что мы здесь не для того, чтобы потакать ее желаниям всякий раз, когда она о них объявит. Она не могла все время эгоцентрично нас контролировать. Казалось, единственным способом как-то управляться с происходящим были для Сары ее разрушительные непредсказуемые вспышки физической агрессии. Если она впадала в ярость, ей нужно было дать время, чтобы справиться с собой.

Персонал Центра тоже сталкивался с таким ее поведением. Девочка отчаянно протестовала против окончания занятия, что не редкость в практике музыкальной терапии. Мне пришлось вновь проанализировать проблему, касающуюся степени эмоциональной вовлеченности терапевта в общение с пациентами. Терапевт может понять пациента, лишь будучи готовым разделить (в определенной мере) его раздражение и боль, но вместе с тем отрешаясь от них. Поскольку музыкальный терапевт активно участвует в музицировании вместе с пациентом, он неминуемо разделяет с ним эмоции, однако при этом он должен уметь отстраняться и анализировать перемены во взаимоотношениях (с сочувствием, но без сентиментальности).

На следующем занятии я предложила, чтобы Энн тоже выразила в музыке свое отношение ко мне и Саре. Она пришла в замешательство и испугалась возможности потерять над собой контроль. Энн нуждалась в сильной поддержке. Постепенно она все же стала увереннее вести свою партию, играя вместе с дочерью, принимала ее вызовы, не отставала ни по темпу, ни по динамике. Такой вспышки агрессии, какая случилась на пятом занятии, больше не повторялось.

Тем не менее мы решили провести два дополнительных занятия в конце второго блока наших встреч, чтобы Энн снова поучаствовала в нашей игре. При необходимости я была готова встретиться с Энн индивидуально после первого дополнительного занятия. Однако этого не понадобилось.

Я решила в начале двадцать первого занятия вести себя строже. Здороваясь сначала с Энн, затем с Сарой, я пела: «Привет!», аккомпанируя себе на бубне и предлагая матери и дочери тоже поиграть на нем, однако сама не выпускала инструмент из рук. Это вызвало смех, особенно когда я быстро «закруглилась» с приветствиями, ускорив темп. Поскольку и мать и дочь были людьми восприимчивыми, такое начало задало настроение на все занятие. В основном мы импровизировали, перемещаясь вокруг инструментов, как кому захочется. Иногда получалось, что двое играли на одном инструменте. Эти передвижения принесли более ощутимые результаты, чем на предыдущих встречах.

Случалось, Сара пыталась прервать нас, заговаривая со мной или с матерью. Обычно мы игнорировали это и продолжали играть. В какой-то момент Сара пожаловалась матери, что терпеть не может мечтать. Энн предложила Саре выразить это в звуках.

Наши отношения стали более равноправными, чем раньше. Сара, которая с великой охотой делала набеги на наши инструменты, не возражала, когда мы посягали на ее инструменты. Однако было и исключение, ближе к концу импровизации, когда Энн с Сарой играли на глокеншпиле, а я начала бить в бубен, лежавший на коленях у девочки. За предыдущие два года мы научились доверять друг другу настолько, что я не боялась вызывать ее на ответную реакцию. Сара взорвалась раздражением и уже готова была меня ударить, но передумала, услышав наш с Энн вопль: «Нет!». После она смирилась с тем, что мы играем на ее инструментах, и даже начала находить удовольствие в том, что раньше так ее тревожило. Закончили мы все вместе серией быстрых ударов, причем мама с дочкой били в бубен, все еще лежавший у Сары на коленях. Ей было нужно, чтобы последний удар остался за ней, и мы дали ей сделать это.

Я предложила завершить встречу пением хором, если все согласны. Сара пошла за песенником, который привлек ее обложкой. Когда мы его просматривали, девочка узнала песенку «Puff, the Magic Dragon». Мы решили спеть ее под гитару. Девочка пела с нами неохотно, и мы предложили ей спеть соло, если она хочет. Она засомневалась и вступила каким-то странным, словно не своим голосом. Но мы, в конце концов, уговорили ее, и Сара запела естественно, хотя и негромко. Потом я познакомила их с «эхо»: я пою, они вторят мне. Получилось очень удачно, повторяя строки стиха, мать с дочкой все чаще переглядывались. Они улыбались друг другу, а во второй части последнего стиха девочка повернулась к маме, положила руки ей на колени и нежно поцеловала ее.

Настало время прощаться. Я сопровождала свои «До свидания» треньканьем на открытых струнах гитары. Затем передала гитару Саре, чтобы та сыграла и спела перед тем, как передать инструмент Энн. Наконец, я пропела: «Всем пока», на что мать с дочкой ответили в один голос.

Это занятие показало, насколько позитивно разрешаются конфликты Сары, если она готова воспринимать окружающее. Энн воодушевляла возможность делать что-то вместе с дочерью, если та позволяла вовлечь себя в общение и, в какой-то степени, избавлялась от тревоги, правящей ее жизнью и мешающей пускаться на поиск чего-то нового. Поэтому, когда проект закончился, Энн и Сара продлили наши домашние занятия еще на год у себя дома.

В течение этого года я познакомила их с синтезатором, так как девочка предпочитала мелодические инструменты. Она заинтересовалась музыкой как таковой, и объем внимания у нее увеличивался по мере того, как она изучала аккорды и звуки разнообразных тембров. Мы не вмешивались в ее поиски. Я и не пыталась учить Сару, хотя она не единожды выказывала желание познакомиться с фортепьяно. Но ее настроение было слишком непредсказуемо, а объем внимания слишком мал, чтобы девочка могла выдержать более традиционные методы обучения. Она осваивала гораздо больше, играя импровизации, когда приходилось полагаться на свой тонкий слух. Иногда мы с Энн по очереди играли с ней дуэтом, используя синтезатор или задавая ритм. По-прежнему мы то воодушевлялись, то впадали в уныние, однако отношения, нас связывающие, только укреплялись.

Начало следующего учебного года изменило жизнь Сары: она пошла в соседнюю общеобразовательную школу,[47]где Центр имел свою базу. Домашние занятия пришлось прекратить, но я продолжала встречаться с Сарой индивидуально. Я могла заниматься в одном из классов специального музыкального корпуса, расположенного неподалеку от школы. Здесь стояло фортепьяно, что позволяло расширить границы терапии, поскольку Сара любила этот инструмент, и, учитывая его огромные экспрессивные возможности, мы многого могли достичь в понимании разнообразных чувств. Благодаря музыке, холдинг-терапии, подходу, который исповедовали сотрудники Центра, Сара начала осознавать свои чувства, однако они приводили ее в замешательство и пугали. Девочка часто нуждалась в том, чтобы обговаривать это с нами.

Музыкальные занятия продолжались, обретая новое измерение. Обычно мы играли дуэтом на фортепьяно: я упорядочиваю музыку и поддерживаю басами, а Сара импровизирует, играя отдельные ноты и аккорды. Она рассказывает о том, что ее волнует во время нашей игры. Как правило, это касается страхов; стороннему наблюдателю эти страхи покажутся банальными, но в сознании девочки они реальны и огромны. Поскольку я поддерживала Энн и Сару и на холдинг-терапии, наши взаимоотношения вышли за границы сугубо музыкальных. Сара часто говорила о том, что было на холдинг-терапии. Из-за того, что ей трудно осваивать абстрактные понятия, включая понятие об эмоции, девочка редко говорит о своих переживаниях, не считая тех случаев, когда она испытывает раздражение. Она лучше предложит тему для импровизации, например: какой-нибудь танец, человек, который засыпает или плачет, гром и молния.

Сара взрослеет. Семье и тем, кто работает с девочкой, стало трудно отличать аутистические черты ее характера от того, что обычно называют свойствами переходного возраста. Энн нередко впадает в отчаянье. Марк занят своим бизнесом и Луизой, младшей дочерью, у которой есть своя школьная жизнь и свои друзья. Энн и Сара предоставлены в основном сами себе, и Сара начала заявлять права собственности на мать. Порой поведение девочки переходит всякие границы, и тогда, чтобы помочь, ей уделяется много индивидуального внимания. Мы не знаем, что ждет Сару в будущем, но мы должны быть оптимистами. Как музыкальный терапевт Сары, я знаю, что музыка навсегда останется чем-то важным и значимым в ее жизни.

 

 

ИССЛЕДОВАНИЕ: СЛУЧАЙ ВТОРОЙ

 

Хелен и Мэтью

 

Ранние годы

 

Хелен и Саймон поженились в 1980 году. Оба окончили университет, биологи. Они решили не откладывать надолго рождение ребенка, и в октябре 1982 года у них родился Мэтью. Хелен перестала работать, будучи на пятом месяце беременности. На работе она больше шести лет имела дело с пестицидами, но в то время о последствиях не задумывалась. Мать не знает, повлияли ли пестициды на Мэтью. В любом случае, сама Хелен была здорова, а беременность прошла нормально. Роды длились долго, и женщине поставили капельницу с гормональным препаратом, а также дали две дозы обезболивающего петидина. Младенец весил почти четыре килограмма. Мать описывала его как «жизнерадостного малыша» с завидным здоровьем. Не было и намека на какие-то проблемы (позднее Хелен смогла просмотреть историю болезни), да и роды, хоть и долгие, стрессом для малыша не явились.

Сильно уставая, Хелен первые три недели в основном лежала. К счастью, Мэтью оказался спокойным мальчиком: ел хорошо (грудное молоко), быстро перешел на кормление раз в четыре часа и в промежутках между кормлениями почти все время спал. Садиться мальчик научился в пять месяцев. Он улыбался и вел себя спокойно, хотя мог и заплакать, прося еды. Вместе с тем он мало «разговаривал» и удовлетворялся тем, что сидел в коляске или кресле и наблюдал за родителями.

Первые тревожные признаки появились в возрасте пяти месяцев. Поскольку Мэтью был крупным малышом, Хелен начала кормить его твердой пищей с четырех месяцев, например рисовыми хлопьями для маленьких детей с разбавленным коровьим молоком. По совету патронажной сестры мальчик пил компот и ел прочую довольно пресную пищу. Один из пакетиков детской смеси, куда входили помидоры и яйца, в тот же день вызвал у Мэтью сильные колики. Они пошли к врачу, и тот сказал им, что у мальчика инфекция и прописал антибиотики. На несколько недель наступило облегчение, но после шести с половиной месяцев и до десяти Мэтью плохо ел. При любом беспокойстве желудка, будь то голод, еда, езда по тряской дороге или прогулка в коляске, мальчик начинал хныкать, хныканье переходило в визг, бьющие по барабанным перепонкам вскрики, длившиеся от двух до трех минут. Затем мальчик как-то обмякал, тихо сидел, пока не засыпал.

К десяти месяцам он, случалось, дергался, с посеревшим лицом и устремив неподвижный взгляд куда-то вбок, и оставался таким минуту или больше. При этом, казалось, что он не терял сознание. Тогда-то Хелен сказали, что у него малые припадки.[48]Когда Мэтью стал худеть, ей посоветовали пойти в детскую клинику при главной местной больнице. Было высказано предположение, что у него пищевая аллергия и что нужна трехмесячная безмолочная диета, после чего следует крайне постепенно снова вводить в рацион молоко. В течение первых двух недель диеты колики заметно обострились. Затем внезапно прекратились. Мэтью начал есть, обращать внимание на происходящее, дольше не спал и начал прибавлять в весе. По выражению Хелен, между Мэтью и едой завязался «любовный роман».

Он стал ползать в тринадцать месяцев и пошел в шестнадцать. Молоко уже больше не вызывало болезненных симптомов, однако аллергия на яйца сохранялась до двух лет. Физически мальчик развивался быстро, так что мама даже называла сына «ураганчик»: он карабкался куда попало и выделывал опасные трюки с неустойчивым равновесием.

Хелен радовалась, что сын здоров, казалось, что под ногами вновь твердая почва. Однако, когда Мэтью исполнилось восемнадцать месяцев, медицинский осмотр, проведенный патронажной сестрой, выявил проблемы. Мэтью протестовал, когда ему пытались проверить слух. Хелен была уверена, что со слухом у сына все в порядке, хотя она заметила, что слышит он избирательно. Мэтью слышал, как готовят пищу, звенит посуда, ездят автомобили, словом все, что ему нравилось. В аудиологической клинике, куда его направили, врачам с большим трудом удавалось заставить его сконцентрироваться, но благодаря терпению персонала мальчик продемонстрировал реакцию на множество разных звуков. Врачи пришли к выводу, что со слухом у Мэтью все в порядке, однако отказ от взаимодействия с его стороны мешал сделать точное заключение. Примерно в это же время у него стали возникать вспышки неконтролируемой ярости. Также Мэтью тащил в рот странные вещи, которые другие дети его возраста уже оставили в покое, – особенно ему нравились мокрицы. Он любил разного рода движение: кататься на качелях, ехать в своей прогулочной коляске, кататься на машине или в тачке.

В возрасте от восемнадцати до двадцати четырех месяцев Мэтью даже не пытался разговаривать. Педиатр, наблюдающий за ним, насторожился. Он чувствовал, что мальчик развивается с задержкой и что за ним надо понаблюдать. Родителей попросили прийти через три месяца, а затем через шесть. Мэтью определили в игровую группу для малышей, но последствия оказались ужасны: каждый раз у мальчика возникали вспышки ярости. В гостях у сочувствующих друзей семьи он вел себя лучше, но ненавидел физические контакты. Мэтью уже не был прежним милым ребенком.

Хелен и Саймон проконсультировались с психиатром, своим знакомым, который согласился (хотя и не специализировался по нарушениям психического развития), что мальчик отстает в развитии, и посоветовал, если до трех лет улучшений не будет, обратиться за помощью. В этот период в семье родился еще один сын, Ричард. К новому члену семьи Мэтью привыкал очень долго.

Мальчика направили в центр развития детей. Наконец-то семье предложили практическую помощь. Встретить людей со сходными проблемами было для родителей утешением. К семье был прикреплен педагог-консультант, связанный по работе с центром. Хелен почувствовала себя увереннее, поняв, что в каких-то случаях интуитивно она поступала правильно. Педагог-консультант предположил, что у Мэтью могут быть нарушения умственного развития, и предложил семье поддержку в этот мучительный для нее период шока и переживания утраты. Хелен чувствовала себя так, словно она потеряла ребенка, и с благодарностью приняла помощь от человека, сочетавшего в себе прямоту и сочувствие и не избегавшего говорить о проблемах. Они обсудили возможность специального обучения для Мэтью.

Мэтью было два с половиной года, когда ему поставили диагноз – тенденция к аутизму. Слово было найдено, и это принесло Хелен облегчение. Но для нее и Саймона наступило трудное время. По словам Хелен, «тебе требуется несколько месяцев, чтобы привыкнуть к мысли, что твой ребенок будет странным всю жизнь, а не только несколько лет. Не в первый раз со мной случается нечто, что заставляет на мгновенье остановиться и воскликнуть: „Почему я?!“, но это бесполезный вопрос, бессмысленный, бес-гшодный».

К этому моменту было проведено полное педагогическое обследование Мэтью. Документы были готовы к отправке в отдел образования уже в июле, но из-за летнего перерыва официальное уведомление об их получении пришло лишь в сентябре. Предполагалась длительная и изматывающая процедура. Хелен и Саймон остались без какой бы то ни было помощи. В августе семья переехала. Крики сына доводили мать до отчаяния. Она поняла, что уже не в силах даже смотреть на него во время припадков, и закрывала Мэтью в его комнате. И снова я цитирую Хелен: «Я помню три ужасных случая, когда я пинала его, – достаточно сильно, чтобы он пролетел через всю комнату... „Сейчас, – крутилось у меня в голове, – ты начинаешь избивать этого ребенка“. И как кошмарно видеть ребенка, который, даже превращенный в дрожащую кашу, не прекращает орать. Я просто ударила его изо всей силы, а на нем ни синяка. Что, черт побери, делают люди, которые колошматят своих отпрысков так, что те покрываются с головы до ног черными и синими пятнами... Это было ужасно, поскольку я думала: насколько далеко я могу зайти?»

Когда Хелен поделилась своими переживаниями с педагогом-консультантом, он посоветовал безотлагательно и настойчиво обратиться в отдел образования. Хелен умела хорошо излагать свои мысли, и ее доводы подействовали. Через неделю из отдела образования пришел ответ, а через три Мэтью пошел в детский сад при местной специальной школе. Это был черный период для семейной жизни Хелен и Саймона. Саймон видел, что делает с женой круглосуточное общение с Мэтью, и сильно негодовал на сына. Он был готов переодевать, мыть и кормить сына, если бы ему пришлось это делать, но даже не пытался наладить с ним общение. У него самого было трудное детство, поэтому нормальная семья и собственный дом значили для Саймона всё. Благодаря школе родители получили передышку и поддержку, в которой мучительно нуждались в то время.

Спустя немного времени клинический психолог, наблюдавший за Мэтью, узнал о нашем исследовании, связанном с музыкальной терапией, и предложил включить в число участников себя и Хелен, так как это могло быть очень полезным для них обоих. Хелен с радостью согласилась. Музыка играла важную роль в жизни семьи, став естественной ее частью. Хелен умела играть на фортепьяно и любила петь. Мэтью с самого детства слышал пение, так как мама поняла, что оно успокаивает сына и помогает расслабиться.

 

 

Музыкальная терапия

 

Мэтью, симпатичный, темноволосый и темноглазый малыш, начал ходить на занятия музыкальной терапией в сентябре 1986 года, в возрасте трех лет и одиннадцати месяцев. Первый блок из десяти занятий мы с ним провели один на один. Я надеялась, что на первых занятиях нам удастся наладить взаимодействие через музыку, что помогло бы укрепить доверие между нами и взаимно наслаждаться общением. Благодаря такому общению в безопасной обстановке мальчик понял бы, как здорово делать что-нибудь вместе – что-то получать, но и что-то отдавать другому.

На первой встрече Мэтью получил в полное распоряжение дудочку. Я ему подыгрывала. Мы занимались в детской спальне, достаточно просторной, чтобы расположиться там со всем своим снаряжением. Чтобы физически быть с ним на одном уровне, я выбрала в качестве «рабочего места» пол (такой подход мы исповедуем и по сей день). Начала я с того, что открыла футляр с гитарой и провела ладонью по открытым струнам, приглашая Мэтью подойти и посмотреть. Потом пропела его имя, а затем: «Привет, Мэтью!» Мальчик смотрел на меня не двигаясь. Я вынула гитару из футляра и несколько раз сыграла, подпевая: «Привет, Мэтью!», делая паузу между фразами, таким образом давая ему возможность при желании ответить. Мэтью решил подойти ближе и провел пальцами по струнам, сперва мягко, а потом усиливая нажим. Тут я спела: «Бе-е-е, бе-е-е, черная овца» под его треньканье. Когда я положила гитару обратно в футляр, Мэтью следил за моими движениями, приблизив лицо к инструменту.

Я взяла барабаны бонгос и положила их на пол. Мэтью перевернул их и стал крутить гайку, имевшуюся внутри бонгоса. Я вернула инструмент в правильное положение и пальцами легонько побарабанила по нему, а Мэтью убежал и спрятался за шкаф. Я простучала и спела: «Мэтью, где ты?» Мальчик выглянул. Я подняла с пола бубенчики и маракас. Мэтью вышел из своего укрытия и взял бубенчики у меня из рук. Я сымпровизировала: «А у Мэтью бубенчики», аккомпанируя ему на бонгосе. Следующую мою фразу «Мэтью может позвенеть» прервали первые вокальные ответы мальчика: «А йа», чередовавшиеся с «Ой ей». Я сымитировала эти возгласы, превратив их в чуть более длинные музыкальные фразы.

Не выпуская из рук бубенчиков, Мэтью прыгнул на свою кровать. Я продолжала петь, тряся маракасом в такт его прыжкам, и импровизировала, на ходу меняя маракасы на барабан: «Мэтью скачет на кровати». Ответа не последовало. Я подобрала бубенчики, которые он бросил, и потрясла ими высоко над его головой. Мэтью в этот момент лежал. Он потянулся за ними, случайно их задел, и они зазвенели. Я снова вступила аккомпанементом (голосом и барабаном) к прыжкам и этому перезвону. Когда я предложила мальчику маракас, он взял его, однако играть раздумал. Лучше было попрыгать.

Мэтью снова заскакал, а я запела под гитару: «Тебя зовут Мэтью. Мэтью в голубом». Временами мальчик останавливался глянуть, что я делаю. Я протянула гитару ему потренькать, он ответил коротким и резким голосовым звуком. На мое пение не отреагировал. Вытянул ноги, положив их на гитару, там, где струны. Затем спрятал голову под одеяло. Я запела: «Пора заканчивать». Он поднял бубенчики и уронил их на пол. Я повторила, что пора расставаться и спеть: «До свидания». Мэтью издал короткий плачущий звук. Я спела несколько раз: «До свидания» и – «Пока, гитара», убирая инструмент в футляр. Пока я пела, я перебирала открытые струны гитары, как делала в начале занятия. Потом взяла Мэтью за руку и подвела к футляру, прежде чем закрыть его. Мальчик, как и раньше, приблизив лицо к гитаре, наблюдал, как мягко опускается крышка.

На этом занятии я отчетливо увидела некоторые определяющие моменты. Например, отдельные положительные реакции, пусть и на крайне инфантильном уровне. Мэтью мог отвлечься на музыкальные звуки, однако его внимание скоро рассеивалось. Стремление вызвать и направить эти реакции в русло музыкального взаимодействия сулило мне настоящее испытание. Для этого нужно было долго удерживать внимание мальчика, чтобы мотивировать его и развить способность сосредоточиваться.

Мэтью оказался из тех детей, кто сильно зависит от своего внутреннего мира. Он едва участвовал в жизни семьи и почти не интересовался окружающим, за исключением жизненно необходимых вещей.

На следующих занятиях Мэтью стал чаще подходить и чаще пользоваться голосом. Что у него хороший слух, выяснилось, когда он стал озвучивать свои реакции в той же тональности, в какой я играла на гитаре или же на глокеншпиле-сопрано. Перед заключительным занятием этого блока, когда мы с Мэтью встречались наедине, Хелен заметила, что эта неделя не удалась. Без видимых причин Мэтью перешел все границы, и мать заключила, что белая полоса (длительностью три месяца) сменилась черной.

Во время десятого занятия мальчик был неугомонным. Часто хихикал, что, скорее, мешало коммуникации, чем улучшало ее. Больше всего его привлекал глокеншпиль. Он постоянно подходил ко мне – посмотреть и послушать, как я играю. Один раз он даже взял две небольшие палочки и положил их поперек пластин глокеншпиля. К концу музыкальной фразы мы с ним смогли установить зрительный контакт, и это был огромный шаг вперед. Мальчик частенько прыгал на своей кровати, но не подолгу, лихорадочно переходя к другим занятиям. Особенно сильно Мэтью отреагировал в конце занятия, когда мы готовились расстаться, и во время самого прощания. Я играла на бонгосах, стоящих на подставке, аккомпанируя фразе «Пора говорить: „До свидания!"» Тут Мэтью, который стоял и слушал, подошел к тарелке, коснулся ее, затем вскарабкался на низкий столик, где в ящике лежали небольшие инструменты. Снова слез вниз и крикнул. Подпрыгнул и потянулся, чтобы схватить микрофон, который я успела спасти.

Мэтью был возбужден, подбежал к окну и вскарабкался на подоконник. Я приблизилась к нему, играя на глокеншпиле.

Мальчик затих и быстро взглянул на меня. Снова закричал, я опустила его на пол и перенесла к гитаре, лежавшей в открытом футляре. Тронула струны. Мэтью противился, чтобы его держали, и был отпущен. Постепенно он успокаивался, как бывало, когда он слушал, решая, присоединиться ко мне или нет. Один раз вздохнул; затем я услышала несколько смешков. Я предложила закрыть футляр вместе. Еще один вскрик. Мальчик сел напротив меня, пока я закрывала замки. Вдруг забеспокоился, потянул футляр к себе и стал двигать его, толкая, по полу. Ему не понравилось, что я снимаю тарелку с подставки, и он настоял, чтобы я поместила ее обратно на подставку, пытаясь сделать это сам. Я пропела несколько раз прощальные слова, но мне пришлось проявить твердость, объясняя, что занятие закончилось.

Примерно в этот период Хелен сообщила нам, что беременна и что срок родов подойдет в июле 1987 года. Второй блок занятий, подразумевающих участие и матери, начался в январе. Когда, после рождественских праздников мы встретились вновь, Мэтью принял нас как нечто само собой разумеющееся. Он пребывал в миролюбивом настроении.

Я предложила Хелен присоединиться к нам, если она почувствует себя достаточно комфортно, чтобы это сделать, или же по моей просьбе. Мои методы работы с Мэтью остались прежними, то есть, по возможности, мне не следовало быть навязчивой и авторитарной.

Я начала занятие, как обычно: открыла футляр с гитарой, стала перебирать струны и петь имя мальчика, а Хелен молча сидела на полу возле меня. Мэтью тут же отвлекся на тарелку, стоявшую на подставке, но, поскольку я продолжала петь и играть, делая паузы, чтобы он мог отреагировать, если захочет, он вернулся к гитаре и принялся наблюдать. Затем ушел к своей кровати. Я последовала за ним с гитарой и предложила сказать вместе маме: «Привет!» Мэтью перебирал струны, а я поприветствовала Хелен, после чего мальчик стал прыгать на постели. Хелен пропела свой ответ и потянулась к сыну. Мэтью и ухом не повел, продолжая скакать спиной к нам, восторженно визжа. Тут Хелен по своей инициативе спела его имя. В ее голосе слышалась грусть. Хелен снова потянулась, чтобы заставить мальчика повернуться к нам лицом, но он развернулся быстрее, чем мать его коснулась. И опять Мэтью затренькал на гитаре, я же предложила дать поиграть маме. Она заиграла, и Мэтью остановился, чтобы посмотреть и послушать. Потом он собрался было сбежать, но мать не останавливала игру, и он подошел ближе так, что она смогла обнять его одной рукой и усадить к себе на колени. Мальчик не сопротивлялся, и на какое-то время образовался союз: они играли на гитаре по очереди, а я ее держала.

Еще одна ниточка общения ненадолго связала их, когда Мэтью сидел на низком столике, а Хелен играла на глокеншпиле. Мальчик соскользнул на пол, наклоняясь в сторону звуков. Мать прекратила играть, Мэтью коротко вздохнул и приблизил свое лицо к маминому, да так, что они почти соприкасались. Хелен посадила его к себе на колени. Мальчик не выказал неудовольствия, когда мать вложила ему в руку палочку, крепко держа его за кисть и показывая, как играть на глокеншпиле. Сыграв так стремительное глиссандо на всех пластинах инструмента, она отпустила сына, и он закончил краткой музыкальной фразой, после чего сбежал, крепко зажав в кулаке палочку.

Вскоре после этого я сыграла «Rock-a-bye ВаЬу».[49]Мэтью пошел было к окну, но после первой фразы остановился, слушая, вернулся и сел на пол около меня. Я остановилась, а Хелен продолжала петь. Она напомнила сыну, что, когда он был совсем маленьким, эта песенка сопровождала его сон. Затем она сыграла первую строчку на глокеншпиле, и мы с ней промурлыкали песенку до конца. Несколько минут спустя Мэтью спел нечто очень похожее на первую строчку. Хотя объем его внимания был невелик, музыку он осознавал.

Прошло еще какое-то время, и Хелен показала Мэтью, держа его руку и касаясь палочкой тарелки, как на ней играть. Как и в случае с глокеншпилем, мальчик смог благодаря направляющему усилию маминой руки отбить более длинную серию ударов. Когда подошло время прощаться, мама с сыном вместе играли на гитаре, хотя здесь Хелен, вероятно, была слишком навязчива. Мальчик уже не нуждался в помощи. Он ясно дал это понять, захотев встать и уйти, похлопав при этом рукой по тарелке, как уже бывало раньше.

Мои размышления по поводу этого первого занятия в составе «трио» касались согласования разных подходов – терапевта и матери: терапевт объективнее оценивает происходящее, а мать, с ее четырехлетним опытом эмоциональных переживаний, пытается справиться с трудным ребенком. Хелен вела себя более директивно, чем это требовалось. Иногда это шло на пользу, однако указания должны чередоваться с передышками, когда Мэтью мог бы отойти и быть свободным, если чувствовал такую потребность. Я работала с ним достаточно долго, чтобы понять, что у него есть потребность в музыкальном общении, он вернется к музыке, была бы мотивация. Но мне также пришлось взглянуть на проблему и с точки зрения Хелен. Она ждала еще одного малыша и, хотя младший брат Мэтью (Ричард) был здоров и смышлен, тревожилась за своего будущего ребенка. Я чувствовала, что эта тревога проецировались на Мэтью, обнаруживаясь в желании, чтобы он на музыкальных занятиях делал успехи, и в больших надеждах на его развитие. Хелен также выражала неуверенность при импровизациях в спонтанной и свободной манере, особенно на мелодических инструментах. Хелен легче справлялась с инструментами, задающими ритм, например барабанами, тарелкой, бубном. Она начала понимать, насколько сковывающим и формальным было ее музыкальное образование.

В процессе занятий становилось очевидно, что моя цель—вовлечь Мэтью в совместное музицирование—долгосрочная. Огорчение, посещавщее как меня, так и Хелен, было вызвано теми прекрасными и ускользающими моментами, когда мальчик показывал, на что он способен, однако нам следовало идти с его скоростью. Мэтью привык манипулировать людьми. Ему нравилось, чтобы мы шли за ним и возвращали его в игровое пространство, когда он вдруг решал уйти в другой конец комнаты. Это давало ему возможность еще больше сопротивляться нам. Если же мы игнорировали его и импровизировали вдвоем, он возвращался. Постепенно Хелен набиралась уверенности и смелости придумывать свои собственные мотивы на мелодических инструментах, а не выбирать из уже известных ей детских песенок.

Структура занятий была всегда одна и та же, несмотря на то, что спектр импровизаций и набор инструментов менялся в зависимости от настроения Мэтью и от его готовности к соучастию.

Звуки, которые он издавал, уже приобрели более определенную высоту и гармонию. В импровизациях он всегда позитивнее откликался на минорный лад, особенно на ре-минор. И общаться с ним было легче голосом, чем при посредничестве инструментов. Возможно, голос как средство коммуникации не выглядел столь угрожающим, как игра на инструментах, являвшихся не частью самого Мэтью, а частью внешнего мира, взаимодействовать с которым было куда как труднее.

Срок беременности Хелен увеличивался, а взаимоотношения сына и матери менялись. Мальчик стал активнее физически, любил лазать по маме и лежать поперек нее. В то же самое время, для того чтобы Хелен сильно не напрягалась, стремясь держать его или направлять его действия, я предписала ей избегать зрительного контакта с сыном и не удерживать его, если только он сам не подойдет. Эмоционально маме было трудно так поступать. Она тревожилась и быстрее уставала физически. Я начала вмешиваться, чаще затевая с ним возню. Мэтью нравилось, чтобы ему пели, кружили его и подбрасывали одновременно. Он позволил мне возиться с ним, но ему пришлось осознать, что я не шучу, если прошу передышку и перехожу к более спокойным занятиям.

Ближе к концу одного из заключительных занятий проекта Мэтью подвел мать к двери, желая, чтобы его кружили и танцевали с ним. Я недолго аккомпанировала им, потом присоединилась и взяла мальчика за руку. Он отреагировал так: отпустил мамину руку и ухватился за мою свободную. Я соединила их ладони, и наша троица запела и пустилась в пляс по кругу, сначала в одну сторону, потом в другую. Все мы наслаждались танцем. После Хелен выразила удивление тем, что Мэтью согласился. Обычно он всегда держал обе руки человека, с которым танцевал или ходил, а здесь впервые мальчик встал звеном в круг.

Проект-исследование завершился в июне. И Хелен, и Саймон хотели, чтобы терапевтические занятия с Мэтью продолжались в сентябре, после каникул. В июле родился еще один малыш, Эдвард. Он во многом походил на Мэтью. У них с Мэтью было много сходных черт характера, которых не было у Ричарда, среднего сына. Меня заинтересовал комментарий Хелен, высказанный в сентябре, когда мы продолжили нашу работу. Хелен сказала, что, наблюдая за развитием Эдварда, она чувствует, что Мэтью уже родился с аутизмом. Она не верила, что аутизм Мэтью связан с болезнью. С рождением Эдварда ее тревоги рассеялись. Хелен уже спокойнее и свободнее общалась с Мэтью, и на занятиях мы много импровизировали (на инструментах и голосом). Хелен осознала, что временами вела себя слишком авторитарно и что, если Мэтью переставал воспринимать происходящее, мы могли предоставить его самому себе, продолжая петь и играть дуэтом до тех пор, пока он не надумает присоединиться. Она уже увереннее позволяла сыну распоряжаться временем и пространством, а это один из главных принципов терапии. Мэтью то издавал голосовые звуки, то (даже если находился далеко от нас) вслушивался. Он действительно использовал данное ему время и пространство.

Вскоре после этого мы переехали из спальни Мэтью в гостиную, где стояло фортепьяно. Хелен часто играла для сына. Он особенно любил композиторов эпохи барокко и классического периода—Баха, Генделя, Гайдна и Моцарта, хотя позднее, переживая один из самых тревожных периодов, охотнее откликался на Мендельсона и Шумана. Я использовала фортепьяно главным образом в качестве поддержки, но, случалось, Мэтью выказывал гнев и отчаянье с помощью упорядоченных, взятых мощными аккордами порций нот. Бывало также, что мы втроем общались, играя на фортепьяно по очереди. А один раз при его посредничестве Хелен очень эмоционально выразила свои чувства.

Во время одного из занятий Мэтью потянул маму к фортепьяно, явно показывая, что хочет послушать ее игру. Она посмотрела на меня, ожидая указаний. Я согласилась. Хелен сыграла первую прелюдию из первой части сборника сорока восьми прелюдий и фуг Баха. Мэтью стоял рядом с ней молча примерно до половины прелюдии, затем вскрикнул и пустился в пляс. Хелен отреагировала совершенно спонтанно: прекратила играть, повернулась взглянуть на сына и взяла громкий и мощный диссонан-сный аккорд. Мальчик замер. В изумлении посмотрел на мать. Этот музыкальный выпад, выразивший возмущение тем, что он пренебрег ее игрой, подействовал гораздо эффективнее, чем любое увещевание.

Мы работаем вместе и сейчас, уже в течение почти четырех лет, и за этот период развитие Мэтью как общее, так и эмоциональное проходило разные стадии (и подъема, и упадка). Если огля-нуться далеко назад, можно сказать, что мальчик стал контактнее, чем раньше, успешнее учится в школе. На терапевтических занятиях музыкальное взаимодействие между Хелен и Мэтью, особенно когда в дело идут цитра, свисток, барабан или кабаса, может длиться скорее несколько минут, а не секунд. Оба радуются общению и нередко хохочут. Мэтью все еще нуждается в определенных предписаниях, но они более эффективны, если заданы самой музыкой, а не высказаны нами устно. Как правило, на занятиях Хелен выступает в роли терапевта, я же просто помогаю ей.

В будущем у Хелен с Мэтью найдется много такого, чем они смогут поделиться друг с другом с помощью музыки. Я могу реже посещать их. Это одна из семей, с которыми меня связывают крепкие узы доверия и любви. Такие взаимоотношения уникальны и многого стоят. Мы делим и черные, и светлые дни, делим удачи и неудачи. Заключительное слово я предоставляю Хелен:

 

«После этих лет музыкальной терапии Мэтью начал ясно осознавать других людей, окружающее, и ему удалось наладить очень близкие, нежные отношения со мной. Мы давно знали, что Мэтью охотно откликается на музыку. Музыка может проникнуть в его душу, повлиять на его настроение и поведение, ничему другому такое не подвластно. Зная это, я очень хотела участвовать в занятиях музыкальной терапии вместе с ним. Эти занятия давали возможность, и упускать ее было нельзя, принять участие в раскрытии личности Мэтью и установить с ним уникальные взаимоотношения. Для Мэтью это единственная возможность за целую неделю побыть час со мной наедине, делая вместе что-то очень важное для нас обоих. Нехорошо то, что терапевту, который и так уже обязан быть очень терпеливым, приходится нести на себе дополнительное бремя – справляться с неоправданными надеждами (например, ожидание классических музыкальных уроков), комплексами и непониманием родителя. Я поняла, что мое собственное музыкальное образование, каким бы плохим оно ни было, является настоящим препятствием на ранних стадиях. Я чувствую, что когда ребенок с аутизмом учится принимать и давать любовь, вместе смеяться шутке, веселиться в семейном кругу – это огромное достижение».

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

 

У такой работы не может быть завершения. Завершение подразумевает однозначный ответ и окончание проводимой работы, работы которая привела нас к границе, когда ребенок вступает в подростковый возраст. Однако мы можем сделать уверенную оценку того, что было достигнуто; той роли, которую музыка сыграла в воспитании и терапии некоторых детей с аутизмом, возможно, и не ведущей, но в некоторых случаях ставшей жизненно важным компонентом сложной работы, направленной на развитие ребенка.

Музыкальная терапия основана на всестороннем использовании музыки. Эта терапия начинается с применения простой вибрации, которая проникает в мир ребенка, вызывает резонанс и приводит к ответной реакции. Для этого могут быть использованы любые приемы, дающие эффект резонанса, учитывая то, как они воздействуют и что с их помощью можно сделать для развития ребенка, если применять их с умением и пониманием.

Реакции аутичных детей на музыку очень разнообразны, поэтому существуют весьма сложные техники, ведущие к осознанию такими детьми того удовольствия, которое приносит музыка.

В книге говорится о том, как мы можем оценивать и направлять музыкальное развитие ребенка на разных этапах на протяжении нескольких лет. Но мы не можем прийти к какому-то завершению, поскольку мы имеем дело с процессом развития, которое может идти по нарастающей, по мере того как ребенок становится взрослым.

Довольно трудно оценить, что же музыка дала ребенку, но еще более трудно оценить, что сам ребенок привнес в музыку, здесь мы можем использовать только относительные суждения. Тем не менее длительная музыкальная терапия ведет к положительным изменениям в поведении такого ребенка, развивает его сознательность, дает ему средство самовыражения и творчества в переломные моменты его жизни.

 

 

БИБЛИОГРАФИЯ И УКАЗАТЕЛИ

 


Дата добавления: 2019-09-13; просмотров: 99; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!