Что за ночь с памятью случилось 5 страница
Воображаю грань крутую
и прихотливую яйлы,
и там — таинственную тую,
а у подножия скалы —
сосновый лес… С вершины острой
так ясно виден берег пестрый,
хоть наклонись да подбери!
Там я не раз, весною дальней,
встречал, как счастье, луч начальный
и ветер сладостный зари…
Там, ночью звездной, я порою
о крыльях грезил… Вдалеке,
меж гулким морем и горою,
огни в знакомом городке,
как горсть алмазных ожерелий,
небрежно брошенных, горели
сквозь дымку зыбкую, и шум
далеких волн и шорох бора
мне посылали без разбора
за роем рой нестройных дум!
Любил я странствовать по Крыму…
Бахчисарая тополя
встают навстречу пилигриму,
слегка верхами шевеля;
в кофейне маленькой, туманной,
эстампы английские странно
со стен засаленных глядят.
лет полтораста им — и боле:
бои былые — тучи, поле
и куртки красные солдат.
И посетил я по дороге
чертог увядший. Лунный луч
белел на каменном пороге
В сенях воздушных капал ключ
очарованья, ключ печали,
и сказки вечные журчали
в ночной прозрачной тишине,
и звезды сыпались над садом.
Вдруг Пушкин встал со мною рядом
и ясно улыбнулся мне…
О, греза, где мы ни бродили!
Там дни сменялись, как стихи…
Баюкал ветер, а будили
в цветущих селах петухи.
Я видел мертвый город: ямы
былых темниц, глухие храмы.
безмолвный холм Чуфуткалэ…
Небес я видел блеск блаженный,
кремнистый путь, и скит смиренный,
|
|
и кельи древние в скале.
На перевале отдаленном
приют — старик полуслепой
мне предложил, с поклоном сонным.
Я утомлен был. Над тропой
сгущались душные потемки;
в плечо впивался мне котомки
линючий, узкий ремешок;
к тому ж над лысиною горной
повисла туча, словно черный,
набухший, бархатный мешок.
И тучу, полную жемчужин,
проткнула с хохотом гроза,
и был уютен малый ужин
в татарской хижине: буза,
черешни, пресный сыр овечий…
Темнело. Тающие свечи
на круглом низеньком столе,
покрытом пестрой скатереткой,
мерцали ласково и кротко
в пахучей, теплой полумгле.
И синим утром я обратно
спустился к морю по пятам
своей же тени. Неопрятно
цвели на кручах, тут и там,
деревья тусклые Иуды,
на камнях млели изумруды
дремотных ящериц, тропа
вилась меж садиков веселых;
пел ручеек, на частоколах
белели козьи черепа.
О, заколдованный, о, дальний
воспоминаний уголок!
Внизу, над морем, цвет миндальный,
как нежно-розовый дымок,
и за поляною поляна,
и кедры мощные Ливана,
аллей пленительная мгла
(приют любви моей туманной!),
и кипарис благоуханный,
и восковая мушмула…
Меня те рощи позабыли…
В душе остался мне от них
лишь тонкий слой цветочной пыли…
|
|
К закату листья дум моих
при первом ветре обратятся,
но если Богом мне простятся
мечты ночей, ошибки дня,
и буду я в раю небесном,
он чем-то издавна известным
повеет, верно, на меня!
30 июня 1920
Сон на акрополе
Я эти сны люблю и ненавижу.
Ты знаешь ли их странную игру?
На миг один, как стая птиц роскошных,
в действительность ворвется вдруг былое
и вкруг тебя, сверкая, закружится
и улетит, всю душу взволновав.
Я в первый раз Акрополь посещал…
Убогий грек со стразом на мизинце,
все добросовестно мне объясняя,
вводил меня в разрушенные храмы
своих непостижимых предков. Маки
алели меж камней, и мимолетно
подумал я, что мраморные глыбы,
усеянные маками, похожи
на мертвецов с пурпурными устами…
Мы миновали желтые колонны
и с вышины увидели окрестность.
Взглянул я вниз, и чудо совершилось…
То южное ли солнце подшутило
над северной, тоскующей душой,
иль слишком жадные глаза поэта
мучительно и чудно обманулись,
не ведаю… Но вдруг исчезли горы,
гладь синяя мерцающего моря
в цветущую равнину превратилась:
ромашек золотистые сердца,
и вдовий цвет лиловый и пушистый,
и колокольчики — я различал
в траве густой, лоснящейся на солнце…
|
|
Преобразились белые Афины.
Передо мной — знакомое село:
все — сизые, полуслепые избы,
кабак с зеленой вывеской, часовня,
да мальчики, играющие в бабки,
да жалобно мычащая корова,
да пьяница, и пьяный русский ветер,
вздувающий рубашку на спине…
А там, вдали, меж полем и деревней,
я вижу лес, как молодость, веселый,
березовый, бледно-зеленый лес,
и просветы тропинок своенравных…
Как хочется предаться их извивам,
блуждать, мечтать, срывать кору с берез
и обнимать янтарный, влажный ствол,
льнуть, льнуть к нему и грудью, и губами,
и кровь его медовую впивать!
Все вижу: блеск песчинки на тропе,
и труп крота близ горки чернозема,
и пестрого жука на черной шкурке…
А сам я (о, как сладко-совершенно
мне это чудилось!) — я сам стою
на деревенском кладбище, где дышит
так пряно тень черемухи склоненной,
где меж могил алеет земляника,
где сыплются ольховые сережки
на старые, горбатые кресты…
И нехотя очнулся я, и голос
поскрипывал, прилежно рассуждая
о стройности дорических колонн
и о былых властительных богинях.
Что мне до них? Я видел сон иной.
День увядал. Внизу горели окна.
На запад шли оранжевые тучи.
"Благодарю", — промолвил я поспешно,
|
|
и на ладонь услужливою грека
упало несколько монет дырявых.
Так — за мечту платил я серебром…
25 апреля 1919, Афины
Странствия
Ты много странствовал. Рассказ холодный твой
я ныне слушаю не с завистью живой,
а с чувством сложного, глухого сожаленья.
Мне горько за тебя. Скитался долго ты;
везде вокруг себя единой красоты
разнообразные ты видел проявленья,
и многих городов в записках путевых
тобой приведены бесцветные названья.
Но ты не испытал тоски очарованья!
На желтом мраморе святилищ вековых,
на крыльях пестрых птиц, роскошных насекомых
узор ты примечал, не чуя Божества;
стыдливой музыке наречий незнакомых
с улыбкой ты внимал, а выучил слова
приветствий утренних, вечерних пожеланий;
в пустынях, в городах иль ночью, на поляне,
сияющей в лесу как озеро, о нет,
не содрогался ты, внезапно потрясенный
сознаньем бытия… И через много лет
ты возвращаешься, но смотришь изумленно,
когда я говорю, что сладостно потом
о странствиях мечтать, о прошлом золотом,
и вдруг припоминать, в тревоге, в умиленье
мучительном не то, что знать бы всякий мог,
а мелочь дивную, оттенок, миг, намек, —
звезду под деревом да песню в отдаленье.
14 февраля 1920
* * *
Над землею стоит голубеющий пар.
Почки лип озарили аллею;
и с нелепою песенкой первый комар
мне щекочет настойчиво шею…
И тоску по иной, сочно-черной весне —
вдохновенное воспоминанье —
ах, какую тоску! — пробуждает во мне
комариное это жужжанье…
20 февраля 1920
Football *
Я видел, за тобой шел юноша, похожий
на многих; знал я все: походку, трубку, смех.
Да и таких, как ты, немало ведь, и что же,
люблю по-разному их всех.
Вы проходили там, где дружественно-рьяно
играли мы, кружась под зимней синевой.
Отрадная игра! Широкая поляна,
пестрят рубашки; мяч живой
то мечется в ногах, как молния кривая,
то — выстрела звучней — взвивается, и вот
подпрыгиваю я, с размаху прерывая
его стремительный полет.
Увидя мой удар, уверенно-умелый,
спросила ты, следя вращающийся мяч:
знаком ли он тебе — вон тот, в фуфайке белой,
худой, лохматый, как скрипач.
Твой спутник отвечал, что, кажется, я родом
из дикой той страны, где каплет кровь на снег,
и, трубку пососав, заметил мимоходом,
что я — приятный человек.
И дальше вы пошли. Туманясь, удалился
твой голос солнечный. Я видел, как твой друг
последовал, дымя, потом остановился
и трубкой стукнул о каблук.
А там все прыгал мяч, и ведать не могли вы,
что вот один из тех беспечных игроков
в молчанье, по ночам, творит, неторопливый,
созвучья для иных веков.
26 февраля 1920, Кембридж
* Футбол (англ.).
* * *
Безвозвратная, вечно-родная,
эти слезы, чуть слышно звенящие,
проливал я, тебя вспоминая.
Поглядел я на звезды, горящие,
как высокие скорбные мысли,
и лучи удлинялись колючие,
ослепили меня и повисли
на ресницах жемчужины жгучие.
О, стекайте по тайным морщинам,
слезы яркие, слезы тяжелые!
Над минувшим, над счастьем единым
разгорайтесь, лучи невеселые…
Все ушло, все дороги смешались,
разлюбил я напевы искусные…
Только звезды у сердца остались,
только звезды, большие и грустные…
4 марта 1920
Движенье
Искусственное тел передвиженье —
вот разума древнейшая любовь,
и в этом жадно ищет отраженья
под кожею кружащаяся кровь.
Чу! По мосту над бешеною бездной
чудовище с зарницей на хребте
как бы грозой неистово-железной
проносится в гремящей темноте.
И, чуя, как добычу, берег дальний,
стоокие, по морокам морей
плывут и плещут музыкою бальной
чертоги исполинских кораблей.
Наклон, оправданное вычисленье
да четкий повторяющийся взрыв —
и вот оно, Дедала сновиденье,
взлетает, крылья струнные раскрыв.
1918, Крым
Телеграфные столбы
Столбов однообразных придорожных
фарфоровые бубенцы и шесть
гудящих струн…
Скользит за вестью весть —
шум голосов бесчисленных, тревожных
и жалобных скользит из края в край.
И ты — на бледной полосе дороги,
ты, странник загорелый, босоногий,
замедли шаг и с ветром замирай,
внимая проплывающему пенью.
Гудит, гудит уныние равнин,
и каждый столб ложится длинной тенью,
и путь далек, и ты один…
11 марта 1920
Каштаны
Цветущие каштаны, словно храмы
открытые, сияют вдоль реки.
Их красоту задуют ветерки
задорные, но в этот вечер — самый
весенний из весенних вечеров —
они чудесней всех твоих даров,
незримый Зодчий! Кто-то тихо, чисто
в цветах звенит (кто, ангел или дрозд?),
и тени изумрудные слоистой
листвы и грозди розовые звезд
в воде отражены.
Я здесь, упрямый,
юродивый, у паперти стою
и чуда жду, и видят грусть мою
каштаны, восхитительные храмы…
20 мая 1920, Кембридж
* * *
Люблю в струящейся дремоте
сливаться с вечером, когда
вы смутно в памяти поете,
о, потонувшие года!
Люблю я тайные кочевья…
Целую умерших, во сне.
Колосья, девушки, деревья —
навстречу тянутся ко мне.
Еще не дышит вдохновенье,
а мир обычного затих:
то неподвижное мгновенье —
уже не боль, еще не стих.
И полумысли, полузвуки
вплывают в дымчатый мой сон,
белея в сумерках, как руки
недорисованных Мадонн…
(Отрывок)
Твоих одежд воздушных я коснулся,
и мелкие посыпались цветы
из облака благоуханной ткани.
Стояли мы на белых ступенях,
в полдневный час, у моря, и на юге,
сверкая, колебались корабли.
Спросила ты:
что на земле прекрасней
темно-лиловых лепестков фиалок,
разбросанных по мрамору?
Твои
глаза, твои покорные глаза,
я отвечал.
Потом мы побрели
вдоль берега, ладонями блуждая
по краю бледно-каменной ограды.
Синела даль. Ты слабо улыбалась,
любуясь парусами кораблей,
как будто вырезанными из солнца.
29 мая 1920
* В С.: "Крым, 1918 г."
Романс
И на берег весенний пришли мы назад
сквозь туман исступленных растений.
По сырому песку перед нами скользят
наши узкие черные тени.
Ты о прошлом твердишь, о разбитой волне,
а над морем, над золотоглазым,
кипарисы на склонах струятся к луне,
и внимаю я райским рассказам.
Отражаясь в воде, колокольчики звезд
непонятно звенят, а над морем
повисает горящий, змеящийся мост,
и как дети о прошлом мы спорим.
Вспоминаем порывы разбрызганных дней.
Это больно, и это не нужно…
Мы идем, и следы наших голых ступней
наполняются влагой жемчужной.
8 июня 1920, Кембридж
Ласточки
Инок ласковый, мы реем
над твоим монастырем
да над озером, горящим
синеватым серебром.
Завтра, милый, улетаем —
утром сонным в сентябре.
В Цареграде — на закате,
в Назарете — на заре.
Но на север мы в апреле
возвращаемся, и вот
ты срываешь, инок тонкий,
первый ландыш у ворот;
и, не понимая птичьих
маленьких и звонких слов,
ты нас видишь над крестами
бирюзовых куполов.
10 июня 1920
Тайная вечеря
Час задумчивый строгого ужина,
предсказанья измен и разлуки.
Озаряет ночная жемчужина
олеандровые лепестки.
Наклонился апостол к апостолу.
У Христа — серебристые руки.
Ясно молятся свечи, и по столу
ночные ползут мотыльки.
1918, Крым
E. L.
Она давно ушла, она давно забыла…
Ее задумчивость любил я… Это было
в апреле лет моих, в прелестные лета,
на севере земли… Печаль и чистота
сливались в музыку воздушную, в созвучья
нерукотворные, когда, раздвинув сучья,
отяжелевшие от желтых звезд и пчел,
она меня звала. Я с нею перечел
все сказки юности, туманные, как ивы
над серым озером, на скатах, где, тоскливый,
играл я лютикам на лютне, под луной…
Ее задумчивость любил я. Надо мной
она как облако склонялась золотое,
о чем-то сетуя и в счастие простое
уверовать боясь. Ее полуобняв,
рассказывал я сны. Тогда, глаза подняв
(и лучезарная в них осень улыбалась),
она глядела вдаль, и плавно колебалась
тень ивовой листвы на платье, на плечах
ее девических, а волосы в лучах
горели призрачно… и все так странно было…
Она давно ушла, она давно забыла…
М. Ш.
Я видел, ты витала меж алмазных
стволов и черных листьев, под луной,
воздушно выбегала из бессвязных
узоров сумрака на луг лесной.
Твое круженье было молчаливо,
как ночь, и вдохновенно, как любовь…
Руками всплескивала, и тоскливо
склонялась ты, и улетала вновь.
И волосы твои струились, ноги
стремительно сияли, и луна
в глазах плясала… Любовались боги
лесные, любовалась тишина…
А жизнь, а жизнь, распутывая тени,
к тебе тянулась, бредила, звала,
но пеньем согласованных движений
ты властно заколдована была…
* * *
Кто меня повезет
по ухабам домой,
мимо сизых болот
и струящихся нив?
Кто укажет кнутом,
обернувшись ко мне,
меж берез и рябин
зеленеющий дом?
Кто откроет мне дверь?
Кто заплачет в сенях?
А теперь — вот теперь —
есть ли там кто-нибудь,
кто почуял бы вдруг,
что в далеком краю
я брожу и пою,
под луной, о былом?
8 августа 1920
* В С.: "Берлин, 1921 г."
Павлины
Павы ходили, перья ронили,
а за павами красная Панна,
Панна Марыя перье зберала,
веночек вила.
(Стих пинских калик перехожих)
Видели мы, нищие, как Мария Дева
проходила мимо округлого дворца;
словно отголосок нездешнего напева,
веяло сиянье от тонкого лица.
Облаков полдневных, бесшумно-своенравных
в синеве глубокой дробилось серебро.
Из-под пальмы выплыли три павлина плавных
и роняли перья, и каждое перо, —
то в тени блестящее, то — на солнце сонном
легкое зеленое, с бархатным глазком,
темною лазурью волшебно окаймленным,
падало на мрамор изогнутым цветком.
Видели мы, нищие, как с улыбкой чудной
Дева несравненная перья подняла
и венок мерцающий, синий, изумрудный,
для Христа ребенка в раздумий сплела.
2 августа 1920
В раю
Здравствуй, смерть! — и спутник крылатый,
объясняя, в рай уведет,
но внезапно зеленый, зубчатый,
нежный лес предо мною мелькнет.
И немой, в лучистой одежде,
я рванусь и в чаще найду
прежний дом мой земной, и, как прежде,
дверь заплачет, когда я войду.
Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 243; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!