Один день» зэка и история страны.



И вот, с позиций этого слившегося опыта — интеллигенции и народа, прошедших крестный путь нечеловеческих испытаний ГУЛАГа, Солженицын выносит в советскую печать свою «лагерную» повесть — «Один день Ивана Денисовича». Товарищ Солженицына по Марфинской шарашке, писатель, переводчик и филолог Л.З. Копелев приносит рукопись в «Новыя мир» (1961). После долгих переговоров с властями А.Т. Твардовский получает в октябре 1962 г. разрешение Н.С. Хрущева на публикацию «Одного дня...». В 11-м номере «Нового мира» за 1962 год повесть была опубликована, и автор ее в одночасье становится всемирно известным писателем. Ни одна публикация времен «оттепели», да и много лет спустя продолжившей ее горбачевской «перестройки» не имела подобного резонанса и силы воздействия на ход отечественной истории. Приоткрывшаяся щелка в «совершенно секретный» мир сталинской душегубки не просто раскрыла одну из самых страшных и жгучих тайн XX века. Правда о ГУЛАГе (еще очень маленькая, частная, почти интимная, по сравнению с будущим монолитом «Архипелага»!) показала «всему прогрессивному человечеству» органическое родство всех отвратительных разновидностей тоталитаризма, будь то гитле­ровские «лагеря смерти» (Освенцим, Маиданек, Треблинка), или сталинский Архипелаг ГУЛАГ—те же лагеря смерти, только направленные на истребление собственного народа и осененные коммунистическими лозунгами, лживой пропагандой создания «нового человека» в ходе ожесточенной классовой борьбы и беспощадной «перековки» человека «старого».

По обыкновению всех партийных руководителей Советского Союза Хрущев пытался и Солженицына использовать, вместе с его повестью, в качестве «колесика и винтика» партийного дела. В своей известной речи на встрече с деятелями литературы и искусства 8 марта 1963 г. он представил открытие Солженицына как писателя заслугой партии, результатом мудрого партийного руководства литературой и искусство в годы своего собственного правления.

«В последние годы в своем творчестве деятели литературы и искусства уделяют большое внимание тому периоду в жизни советского общества, который связан с культом личности Сталина. Все это вполне объяснимо и закономерно. Появились произведения, в которых правдиво, с партийных позиций освещается советская действительность тех лет. Можно было бы привести как пример поэму А. Твардовского «За далью — даль», повесть А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича», некоторые стихи Е. Евтушенко, кинофильм Г. Чухрая «Чистое небо» и другие произведения.

Партия поддерживает подлинно правдивые художественные произведения, каких бы отрицательных сторон жизни они ни касались, если они помогают народу в его борьбе за новое общество, сплачивают и укрепляют его силы.

Условие, при котором партия поддерживала произведения, касающиеся «отрицательных сторон жизни», было сформулировано Хрущевым отнюдь не случайно: искусство и литература — «с партийных позиций» — нужны для того, чтобы помогать в «борьбе за новое общество», а не против него, чтобы сплачивать и укреплять силы коммунистов, а не раздроблять их и разоружать перед лицом идеологического противника. Далеко не всем партийным деятелям и писателям, аплодировавшим Хрущеву в 1962—1963 гг., было ясно, что Солженицын и Хрущев преследовали разные цели, утверждали взаимоисключающие идеи. Если Хрущев хотел спасти ком­мунистический режим за счет проведения половинчатых реформ, идеологической либерализации умеренного толка, то Солженицын стремился сокрушить его, взорвать правдой изнутри.

В то время это понимал один Солженицын. Он верил в свою правду, в свое предназначение, в свою победу. И в этом у него не было единомышленников: ни Хрущев, ни Твардовский, ни новомировский критик В.Лакшин, боровшийся за Ивана Денисовича, ни Копелев...

Первые восторженные отзывы о повести «Один день Ивана Денисовича» были наполнены утверждениями о том, что «появление в литературе такого героя, как Иван Денисович,— свидетельство дальнейшей демократизации литературы после XX съезда партии»;

что какие-то черты Шухова «сформировались и укрепились в годы советской власти»; что «любому, кто читает повесть, ясно, что в лагере, за редким исключением, люди оставались людьми именно потому, что были советскими по душе своей, что они никогда не отождествляли зло, причиненное им, с партией, с нашим строем».

Возможно, авторы критических статей делали это для того, чтобы поддержать Солженицына и защитить его детище от нападок враждебной критики сталинистов. Всеми силами те, кто оценил по достоинству «Один день...», пытались доказать, что повесть обличает лишь отдельные нарушения социалистической законности и восстанавливает «ленинские нормы» партийной и государственной жизни (только в этом случае повесть могла увидеть свет в 1963 г., да еще и быть выдвинутой журналом на Ленинскую премию).

Однако путь Солженицына от «Одного дня...» к «Архипелагу ГУЛАГ» неопровержимо доказывает, как уже к тому времени был далек автор от социалистических идеалов, от самой идеи «советскости». «Один день...» — лишь маленькая клеточка огромного организма, который называется ГУЛАГ. В свою очередь ГУЛАГ — зеркальное отражение системы государственного устройства, системы отношений в обществе. Так что жизнь целого показана через одну его клеточку, притом не самую худшую . Разница между «Одним днем...» и «Архипелагом» прежде всего в масштабе, в документальной точности. И «Один день...», и «Архипелаг» — не об «отдельных нарушениях социалистической законности», а о противозаконности, точнее — противоестественности самой системы, созданной не только Сталиным, Ягодой, Ежовым, Берия, но и Лениным, Троцким, Бухариным и другими руководителями партии.

Иван Денисович вроде и не ощущает себя советским человеком, не отождествляет себя с советской властью. Вспомним сцену, где кавторанг Буйновский объясняет Ивану Денисовичу, почему солнце выше всего в час дня стоит, а не в 12 часов (по декрету время было переведено на час вперед). И неподдельное изумление Шухова:

«Неуж и солнце ихним (курсив наш.—Л.Ш., И.К.) декретам подчиняется?» Замечательно это «ихним» в устах Ивана Денисовича: я — это я, и живу по своим законам, а они — это они, у них свои порядки, и между нами отчетливая дистанция.

Шухов, заключенный Щ-854, не просто герой другой литературы, которую представляет данная книга, он герой другой жизни. Нет, он жил как все, точнее, как жило большинство,— трудно; когда началась война, ушел воевать и воевал честно, пока не попал в плен. Но ему присуща та твердая нравственная основа, которую так старательно стремились выкорчевать большевики, провозглашая приоритет государственных, классовых, партийных ценностей над ценностями общечеловеческими. Иван Денисович не поддался процессу расчеловечивания даже в лагере, он остался человеком. Что помогло ему устоять?

Кажется, все в Шухове сосредоточено на одном — только бы выжить: «В контрразведке били Шухова много. И расчет был у Шухова простой: не подпишешь -- бушлат деревянный, подпишешь — хоть. поживешь еще малость. Подписал». Да и сейчас в лагере Шухов рассчитывает каждый свой шаг. Утро начиналось так: «Шухов никогда не просыпал подъема, всегда вставал по нему — до развода было часа полтора времени своего, не казенного, и кто знает лагерную жизнь, всегда может подработать: шить кому-нибудь из старой подкладки чехол на рукавички; богатому бригаднику подать сухие валенки прямо на койку, чтоб ему босиком не топтаться вкруг кучи, не выбирать; или пробежать по каптеркам, где кому надо услужить, подмести или поднести что-нибудь; или идти в столовую собирать миски со столов». В течение дня Шухов старается быть там, где все: «...надо, чтоб никакой надзиратель тебя в одиночку не видел, а в толпе только». Под телогрейкой у него специальный карманчик пришит, куда кладет сэкономленную пайку хлеба, чтоб съесть не наспех, «наспех еда не еда». Во время работы на ТЭЦ Шухов находит ножовку, за нее «могли дать десять суток карцера,

если бы признали ее ножом. Но сапожный ножичек был заработок, был хлеб! Бросать было жалко. И Шухов сунул ее в ватную рукавицу». После работы, минуя столовую (!), Иван Денисович бежит в посылочную занять очередь для Цезаря, чтоб «Цезарь Шухову задолжал». И так — каждый день. Вроде бы живет Шухов одним днем, нет, впрок живет, думает о следующем дне, прикидывает, как его прожить, хотя не уверен, что выпустят в срок, что не «припаяют» еще десятку. Не уверен Шухов, что выйдет на волю, своих увидит, а живет так, будто уверен.

Иван Денисович не задумывается над так называемыми проклятыми вопросами: почему так много народа, хорошего и разного, сидит в лагере? В чем причина возникновения лагерей? Да и за что сам сидит — не знает, вроде бы и не пытается осмыслить, что с ним произошло: «Считается по делу, что Шухов за измену родине сел. И показания он дал, что таки да, он сдался в плен, желая изменить родине, а вернулся из плена потому, что выполнял задание немецкой разведки. Какое ж. задание — ни Шухов сам не мог придумать, ни следователь. Так и оставили просто — задание». Единственный раз на протяжении повести Шухов обращается к этому вопросу. Его ответ звучит слишком общо, чтобы быть результатом глубокого анализа: «А я за что сел? За то, что в сорок первом к войне не приготовились, за это? А я при чем?»

Почему так? Очевидно, потому, что Иван Денисович принадлежит к тем, кого называют природным, естественным человеком. Природ­ный человек, к тому же всегда живший в лишениях и недостатке, ценит прежде всего непосредственную жизнь, существование как процесс, удовлетворение первых простых потребностей — еды, питья, тепла, сна. «Начал он есть. Сперва жижицу одну прямо пил, пил. Как горячее пошло, разлилось по его телу — аж нутро его все трепыхается навстречу баланде. Хор-рошо! Вот он, миг короткий, для которого и живет зэк». «Можно двухсотграммовку доедать, можно вторую папироску курить, можно и спать. Только от хорошего дня развеселился Шухов, даже и спать вроде не хочется». «Пока начальство разберется—приткнись, где потеплей, сядь, сиди, еще наломаешь спину. Хорошо, если около печки,— портянки переобернуть да согреть их малость. Тогда во весь день ноги будут теплые.

А и без печки — все одно хорошо». «Теперь вроде с обувью приналадилось: в октябре получил Шухов ботинки дюжие, твердоносые, с простором на две теплых портянки. С неделю ходил как именинник, все новенькими каблучками постукивал. А в декабре валенки подоспели — житуха, умирать не надо». «Засыпал Шухов вполне удоволенный. На дню у него выдалось сегодня много удач: в карцер не посадили, на Соцгородок бригаду не выгнали, в обед он закосил кашу, с ножовкой на шмоне не попался, подработал вечером у Цезаря и табачку купил. И не заболел, перемогся. Прошел день, ничем не омраченный, почти счастливый».

И в Усть-Ижме прижился Иван Денисович, хоть и работа там была тяжелее, и условия хуже; доходягой был там — и выжил.

Естественный человек далек от такого занятия, как размышление, анализ; в нем не пульсирует вечно напряженная и беспокойная мысль, не возникает страшный вопрос: зачем? почему? Дума Ивана Денисовича «все к тому ж возвращается, все снова ворошат: не нащупают ли пайку в матрасе? В санчасти освободят ли вечером? Посадят капитана или не посадят? И как Цезарь на руки раздобыл своё белье теплое?».

Природный человек живет в согласии с собой, ему чужд дух сомнений; он не рефлексирует, не смотрит на себя со стороны. Этой простой цельностью сознания во многом объясняется жизнестойкость Шухова, его высокая приспособляемость к нечеловеческим условиям.

Природность Шухова, его подчеркнутая чуждость искусственной, интеллектуальной жизни сопряжены, по мысли Солженицына с высокой нравственностью героя.

Шухову доверяют, потому что знают: честен, порядочен, по совести живет. Цезарь со спокойной душой прячет у Шухова продуктовую посылку. Эстонцы дают в долг табаку, уверены — отдаст.

Высокая степень приспособляемости Шухова не имеет ничего общего с приспособленчеством, униженностью, потерей человеческого достоинства. Шухову «крепко запомнились слова его первого бригадира Куземина: «В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать»».

Эти спасительные пути ищут для себя люди нравственно слабые, пытающиеся выжить за счет других, «на чужой крови». Физическая выживаемость сопровождается, таким образом, моральной гибелью. Не то Шухов. Он всегда рад запастись лишней пайкой, раздобыть табаку, но не как Фетюков-шакал, который «в рот засматривает, и глаза горят», и «слюнявит»: «Да-айте разок потянуть!» Шухов раздобудет курево так, чтобы не уронить себя: разглядел Шухов, что «однобригадник его Цезарь курил, и курил не трубку, а сигарету — значит, подстрельнуть можно. Но Шухов не стал прямо просить, .а остановился совсем рядом с Цезарем и вполоборота глядел мимо него». Занимая очередь за посылкой для Цезаря, Шухов не спрашивает: «Ну, получили? — потому, что это был бы намек, что он очередь занимал и теперь имеет право на долю. Он и так знал, что имеет. Но он не был шакал даже после восьми лет общих работ — и чем дальше, тем крепче утверждался». Очень точно заметил один из первых доброжелательных критиков повести В. Лакшин, чтэ «слово «утверждался» не требует тут дополнений — «утверждался» не в чем-то одном, а в общем своем отношении к жизни» .

Отношение это сложилось еще в той, другой жизни, в лагере оно лишь получило проверку, прошло испытание.

Вот читает Шухов письмо из дома. Пишет жена о красилях: «А промысел есть-таки одни новый, веселый — это ковры красить. Привез кто-то с войны трафаретки, и с тех пор пошло, и все больше таких мастаков красилей набирается: нигде не состоят, нище не работают, месяц один помогают колхозу, как раз в сенокос да в уборку, а за то на одиннадцать месяцев колхоз ему справку дает, что колхозник такой-то отпущен по своим делам и недоимок за ним нет. И очень жена надежду таит, что вернется Иван и тоже в колхоз ни ногой, и тоже таким красилем станет. И они тоща подымутся из нищеты, в какой она бьется».

«Видит Шухов, что прямую дорогу людям загородили, но люди не теряются: в обход идут и тем живы. В обход бы и Шухов пробрался. Заработок, видать легкий, огневой. И от своих деревенских отставать вроде обидно... Но, по душе, не хотел бы Иван Денисович за те ковры браться. Для них развязность нужна, нахальство, милиции на лапу совать. Шухов же сорок лет землю топчет, уж зубов нет половины и на голове плешь, никому никогда не давал и не брал ни с кого, и в лагере не научился.

Легкие деньги — они и не весят ничего, и чутья такого нет, что вот, мол, ты заработал».

Нет, не легкое, точнее, не легковесное отношение к жизни у Шухова. Его принцип: заработал — получай, а «на чужое добро брюха не распяливай». И Шухов работает на «объекте» так же добросовестно, как и на воле. И дело не только в том, что работает в бригаде, а «в лагере бригада—это такое устройство, чтоб не начальство зэков понукало, а зэки друг друга. Тут так: или всем

дополнительное^ или все подыхайте».

Для Шухова в этой работе нечто большее — радость мастера, свободно владеющего своим делом, ощущающего вдохновение, прилив энергии.

С какой трогательной заботой припрятывает Шухов свой мастерок. «Мастерок—большое дело для каменщика, если он по руке и легок. Однако на каждом объекте такой порядок: весь инструмент утром получили, вечером сдали. И какой завтра инструмент захватишь — это от удачи. Но однажды Шухов обсчитал инструментальщика и лучший мастерок зажилил. И теперь каждый вечер он его перепрятывает, а утро каждое, если кладка будет, берет». И в этом чувствуется практичная крестьянская бережливость.

Обо всем забывает Шухов во время работы — так увлечен делом» «И как вымело все" мысли из головы. Ни о чем Шухов сейчас не вспоминал и не заботился, а только думал — как ему колена трубные составить и вывести, чтоб не дымило».

«И не видел больше Шухов ни озора дальнего, где солнце блеснило по снегу, ни как по зоне разбредались из обогревалок работяги Шухов видел только стену свою — от развязки слева, ще кладка поднималась и направо до угла А думка его, и глаза его выучивали из-подо льда саму стену. Стену в этом месте прежде клал неизвестный ему каменщик, не разумея или халтуря, а теперь Шухов обвыкал со стеной, как со своей». (.Шухову даже жаль, что пора работу кончать,) «Что, гадство, день рабочий такой короткий? Только до работы припадешь — уж и съем!» Хоть и шутка это, а есть в ней доля правды для Ивана Денисовича.

 Все побегут к вахте. «Кажется, и бригадир велел — раствору не жалеть, за стенку его — и побегли. Но так устроен Шухов по-дурацкому, и никак его отучить не могут: всякую вещь и труд всякий - жалеет он, чтоб зря не гинули». В этом — весь Иван Денисович

Оттого и недоумевает совестливый Шухов, читая письмо жены, как же можно в своей деревне не работать: «А с сенокосом как же?» Беспокоится крестьянская душа Шухова, хоть и далеко он от дома» от своих и «жизни их не поймешь».

Труд—это жизнь для Шухова. Не развратила его советская власть, не смогла заставить халтурить, отлынивать. Тот уклад жизни, те нормы и неписаные законы, которыми от века жил крестьянин, оказались сильнее. Они — вечные, укорененные в самой природе, которая мстит за бездумное, халтурное к ней отношение. А все остальное — наносное, временное, преходящее. Вот почему Шухов из другой жизни, прошлой, патриархальной)

Здравый смысл... Это им руководствуется Шухов в любой жизненной ситуации. Здравый смысл оказывается сильнее страха даже перед загробной жизнью. «Я ж не против Бога, понимаешь,— объясняет Шухов Алешке-баптисту.— В Бога я охотно верю. Только вот не верю я в рай и в ад. Зачем вы нас за дурачков считаете, рай и ад нам сулите?» И тут же, отвечая на вопрос Алешки, почему Богу не молится, Шухов говорит: «Потому, Алешка, что молитвы те, как заявления, или не доходят, или в жалобе отказать».

Трезвый взгляд на жизнь упрямо замечает все несообразности во взаимоотношениях между прихожанами и церковью, точнее, священнослужителями, на которых лежит посредническая миссия. Вот поп в Поломенской церкви (ближайшей к шуховской деревушке): «...богаче попа нет человека. И архиерей областной у него на крючке, лапу жирную наш поп архиерею дает. II всех других попов, сколько их присылали, выживает, ни с кем делиться не хочет...» А что адом пугать? Вот он, аж — Особлаг, в котором ни за что ни про что сидит Шухов и миллионы ему подобных. Как же Бог это допустил? Так что живет Иван Денисович по старому мужицкому правилу: на Бога надейся, а сам не плошай!

В одном раду с Шуховым такие, ка:. Сенька Клевшин, латыш Кильдигс, кавторанг Буановский, помощник бригадира Павло и, конечно, сам бригадир Тюрин. Это те, кто, как писал Солженицын, «принимают на себя удар». Им в высшей степени присуще то умение жить, не роняя себя и «слов зря никогда не роняя», которое отличает Ивана Денисовича. Не случайно, видимо, это в большинстве своем люди деревенские, «практические».

Особенно колоритен образ бригадира Тюрина. Он для всех — «отец». 0т того, как наряд («процентовку») закрыл, зависит жизнь всей бригады. «"Хорошо закрыл" — значит, теперь пять дней пайки хорошие будут». «Который бригадир умный — тот не так на работу, как на процентовку налегает. С ей кормимся. Чего не сделано — докажи, что сделано; за что дешево платят — оберни так, чтоб дороже. Но это большой ум у бригадира нужен. И блат с нормировщиком». В лагере, как и в жизни, надо уметь жить. А Тюрин не только за свею жизнь в ответе. Так что он и сам жить умеет, и за других думает.

Сидит Тюрин, как сын раскулаченного. Скрывался, «год писем домой не писал, чтоб следа не нашли. И живы ли там, ничего не знал, ни дома» про него ничего не знали. Возможно, видел в раскулачивании акт справедливости, возможно, выжить хотел (Тюрин служил в это время в армии, был отличником боевой и политической подготовка). Однако раскрыли. Попал в лагерь («десятку дали»), и в лагере уже точно понял, что к чему Когда встретил на пересылке своего комвзвода и узнал, что и комполка, и комиссар (что дали «лютую справочку на руки: "Уволен из рядов... как сын кулака") «обая расстреляны в тридцать седьмом», перекрестился и сказал:

«Все ж Ты есть. Создатель, на небе. Долго терпишь, да больно бьешь». Понял Тюрин, что «жара от костра классовой борьбы» (как говорил Сафронов в «Котловане»), недостаточно, «огонь должен быть», вот почему недавние палачи становятся жертвами. Тридцатый год аукнулся тридцать седьмым.

Кавторанг Буйновский тоже из тех, «кто принимает на себя удар», но, как кажется Шухову, часто с бессмысленным риском. Вот, например, утром на шмоне надзиратели «телогрейки велят распустить (где каждый тепло барачное спрятал), рубахи расстегнуть — и лезут перещупывать, не поддето ли чего в обход устава».

«Буйновский — в горло, на миноносцах своих привык, а в лагере трех месяцев нет:

— Вы права не имеете людей на морозе раздевать! Вы девятую статью уголовного кодекса не знаете!..

Имеют. Знают. Это ты, брат, еще не знаешь». И что в результате? Получил Буйновский «десять суток строгого». Реакция на происшед­шее битого-перебитого Сеньки Клевшина однозначна: «Залупаться не надо было! Обошлось бы все». И Шухов его поддерживает: «Это верно, кряхти да гнись. А упрешься — переломишься».

Бессмыслен и бесцелен протест кавторанга. Надеется Шухов только на одно: «Придет пора, и капитан жать научится, а пока еще не умеет». Ведь что такое «десять суток строгого»: «Десять суток здешнего карцера, если отсидеть их строго и до конца,— это значит на всю жизнь здоровья лишиться. Туберкулез, и из больничек уже не вылезешь».

Вечером пришел надзиратель в барак, ищет Буйновского, спрашивает бригадира, а тот темнит, «тянет бригадир, хочет Буйновского хоть на ночь спасти, до проверки дотянуть». Тогда надзиратель выкрикнул: «Буйновский — есть?» «А? Я! — отозвался кавторанг. Так вот быстрая вошка всегда первая на гребешок попадет»,— заключает Шухов неодобрительно.

Нет, не умеет жить кавторанг. На его фоне еще более выпукло, зримо ощущается практичность, несуетность Ивана Денисовича. И Шухову, с его здравым смыслом, и Буйновскому, с его непрактичностью, противопоставлены те, кто не «принимает на себя удар», «кто от него уклоняется» . Прежде всего, это кинорежиссер Цезарь Маркович.

Вот уж устроился так устроился: у всех шапки заношенные, старые, а у него меховая новая шапка, присланная с воли («Кому-то Цезарь подмазал, и разрешили ему носить чистую новую городскую шапку. А с других даже обтрепанные фронтовые посдирали и дали лагерные, свинячьего меха»); все на морозе работают, а Цезарь в тепле в конторе сидит. Шухов не осуждает Цезаря: каждый хочет выжить. Но вот то, что Цезарь как само собой разумеющееся принимает услуги Ивана Денисовича, его не украшает.

Принес ему Шухов обед в контору, «откашлялся стесняясь прервать образованный разговор. Ну и тоже стоять ему тут было ни к чему. Цезарь оборотился, руку протянул за кашей, на Шухова и не посмотрел, будто каша сама приехала по воздуху».

Образованные разговоры» — вот одна из отличительных черт жизни Цезаря. Он образованный человек, интеллектуал. Кино, которым занимается Цезарь,— игра, то есть выдуманная, ненастоя­щая жизнь (тем более с точки зрения зэка). Игрой ума, попыткой отстраниться от лагерной жизни занят и сам Цезарь. Даже в том, как он курит, «чтобы возбудить в себе сильную мысль и дать ей найти что-то», сквозит изящный эстетизм, далекий от грубой реальности.

Примечателен разговор Цезаря с каторжанином Х-123. Жилистым стариком, о фильме Эйзенштейна «Иван Грозный»: «объективность требует признать, что Эйзенштейн гениален. «Иоанн Грозный» - разве это не гениально? Пляска опричников с личиной! Сцена в соборе!» — говорит Цезарь. «Кривлянье! Так много искусства, что уже и не искусство. Перец и мак вместо хлеба насущного!» — отвечает старик.

Но Цезаря прежде всего интересует «не что, а как», его больше всего занимает, как это сделано, его увлекает новый прием, неожиданный монтаж, оригинальный стык кадров. Цель искусства при этом — дело второстепенное; «гнуснейшая политическая идея — оправдание единоличной тирании» (так характеризует фильм Х-123) оказывается вовсе не такой важной для Цезаря. Он пропускает мимо ушей и реплику своего оппонента по поводу этой «идеи»: «Глумление над памятью трех поколений русской интеллигенции». Пытаясь оправдать Эйзенштейна, а скорее всего себя, Цезарь говорит, что только такую трактовку пропустили бы. «Ах, пропустили бы? — взрывается старик.— Так не говорите, что гений! Скажите, что подхалим, заказ собачий выполнял. Гении не подгоняют трактовку под вкус тиранов!»

Вот и получается, что «игра ума», произведение, в котором слишком «много искусства»,— безнравственно. С одной стороны, это искусство служит «вкусу тиранов», оправдывая таким образом то, что и жилистый старик, и Шухов, и сам Цезарь сидят в лагере; с другой—пресловутое «как» (посылаемое стариком «к чертовой матери») не пробудит, по мысли автора, «добрых чувств», а потому не только не нужно, но и вредно.

Для Шухова—безмолвного свидетеля диалога — все это «образованный разговор». Но насчет «добрых чувств» Шухов хорошо понимает,— идет ли речь о том, что бригадир «в доброй душе», или о том, как он сам «подработал» у Цезаря. «Добрые чувства» — это реальные свойства живых людей, а профессионализмы Цезаря — это, как, будет писать позднее сам Солженицын,— «образованщина»

Цезарь и с кавторангом пытается говорить на свои излюбленные темы: монтаж, крупный план, ракурс. Но и Буйновский «ловит» его на игре, на нежелании соотнести выдуманное и реальное. Они обсуждают другой фильм того же режиссера — «Броненосец "Потемкин"»; «Но морская жизнь там кукольная»,— говорит кавторанг. Кино (сталинское, советское кино) и жизнь! Цезарь не может не вызывать уважения влюбленностью в свое дело, увлеченностью своей профессией; нельзя отделаться от мысли, что желание поговорить об Эйзенштейне во многом связано с тем, что сидел Цезарь целый день в тепле, трубочку покуривал, даже в столовую не ходил («не унижался ни здесь, ни в лагере», замечает автор). Он живет вдалеке от реальной лагерной жизни.

Вот не спеша подошел Цезарь к своей бригаде, что у ворот собралась, ждет, когда после работы в зону можно будет идти: «— Ну как, капитан, дела?

Гретому мерзлого не понять. Пустой вопрос — дела как? — Да как? — поводит капитан плечами.— Наработался вот, еле спину распрямил». Цезарь в бригаде «одного кавторанга и придерживается, больше ему не с кем душу отвесть». Да вот Бундовский смотрит на сцены из «Броненосца...» совсем другими глазами: «... черви по мясу прямо как дождевые ползают. Неужели уж такие были? Думаю, это б мясо к нам в лагерь сейчас привезли вместо нашей рыбки говенной, да не моя, не скребя, в котел бы ухнули, так мы бы...»

Реальность остается скрытой от Цезаря. Он расходует свой интеллектуальный потенциал очень избирательно. Его, как и Шухова, вроде бы не занимают «неудобные» вопросы. Но если Шухов всем своим существом и не предназначен не только для решения, но и для постановки подобных проблем, то Цезарь, видимо, сознательно уходит от них. То, что оправданно для Шухова, оборачивается для кинорежиссера если не прямо виной, то бедой. Шухов иной раз даже жалеет Цезаря: «Небось, много он об себе думает, Цезарь, а не понимает в жизни ничуть».

По Солженицыну, в жизни понимает - больше других, сотоварищей, включая не только Цезаря (невольного, а подчас и добровольного пособника сталинского «цесаризма»), но и кавторанга, и бригадира, и Алешку-баптиста,— всех действующих лиц повести,— сам Иван Денисович со своим немудрящим мужицким умом, крестьянской сметкой, ясным практическим взглядом на мир. Солженицын, конечно, отдает себе отчет в том, что от Шухова не нужно ждать и требовать осмысления исторических событий, интеллектуальных обобщений на уровне его собственного исследования Архипелага ГУЛАГ. У Ивана Денисовича другая философия жизни, но это тоже философия, впитавшая и обобщившая долгий лагерный опыт, тяжкий исторический опыт советской истории. В лице тихого и терпеливого Ивана Денисовича Солженицын воссоздал почти символический в своей обобщенности образ русского народа, способного перенести невиданные страдания, лишения, издевательства коммунистического режима, ярмо советской власти и блатной беспредел Архипелага и, несмотря ни на что, — выжить в этом «десятом круге» ада. И сохранить при этом доброту к людям, человечность, снисходительность к человеческим слабостям и непримиримость к нравственным порокам.

Один день героя Солженицына, пробежавший перед взором потрясенного читателя, разрастается до пределов целой человеческой жизни, до масштабов народной судьбы, до символа целой эпохи в истории России. «Прошел день, ничем не омраченный, почти счастливый.

Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три.

Из-за високосных годов — три дня лишних набавлялось...»

Солженицын уже тогда — если не знал, то предчувствовал: срок, накрученный стране партией большевиков, подходит к концу. И ради приближения этого часа стоило бороться, не считаясь ни с какими личными жертвами.

А началось все с публикации «Одного дня...» Ивана Денисовича»... С изложения простого мужицкого взгляда на ГУЛАГ. Может быть, если бы Солженицын начал с печатания своего интеллигентского взгляда на лагерный опыт (например, в духе его раннего романа «В круге первом»), ничего бы у него не получилось. Правда о ГУЛАГе еще долго бы не увидела света на родине; зарубежные публикации, вероятно, предшествовали бы отечественным (если бы те оказались вообще возможными), а «Архипелаг ГУЛАГ», может, и вообще бы не был написан: поток писем и доверительных рассказов, легших в основу исследования Солженицына, начался именно после публикации «Одного дня» в «Новом мире»... Вся история нашей страны, наверно, сложилась бы по-другому, если бы в ноябрьской книжке журнала Твардовского за 1962 год не появился бы «Иван Денисович»!

По этому поводу Солженицын позже писал в своих «очерках литературной жизни» «Бодался теленок с дубом»: «Не скажу, что такой точный план, но верная догадка-предчувствие у меня в том и была: к этому мужику Ивану Денисовичу не могут остаться равнодушны верхний мужик Александр Твардовский и верховой мужик Никита Хрущев. Так и сбылось: даже не поэзия и даже не политика решили судьбу моего рассказа, а вот это его доконная мужицкая суть, столько у нас осмеянная, потоптанная и охаянная с Великого Перелома, да и поранее».

 

Глава 3 Владимирская страница Солженицына

 

2.1 «Не стоит село без праведника»

 

Наверное, четвертое августа 1956 года было самым обычным будничным днем в жизни заведующего тогдашним Курловским районо. В текучке скороспешных дел ему и в голову не могло прийти, что подписанный им приказ № 64 о назначении в Мезиновскую среднюю школу нового учителя математики отныне прочно и навсегда войдет в историю русской и мировой литературы. Да и как, собственно говоря, могла возникнуть такая мысль? Во внешности нового учителя не было ничего необычного -высокий, крепкого сложения молодой мужчина с ясным открытым лицом русского интеллигента. Правда, за плечами его были долгие годы тюрем и лагерей, но в пятьдесят шестом это никого не удивляло. Странной могла показаться лишь его просьба подыскать школу где-нибудь подальше от городов и железной дороги, ну да мало ли чудаков на святой Руси. Имя-отчество самые обыкновенные — Александр Исаевич. И фамилия никому не известная — Солженицын.

Теперь же, тридцать с лишним лет спустя, задним числом обретя прозорливость и мудрость, в ином свете видим мы этот августовский день и новым глубоким смыслом наполняется каждая деталь, связанная с пребыванием на владимирской земле Александра Исасвича Солженицына.

...«Летом 1953 года из пыльной горячей пустыни я возвращался наугад — просто в Россию» («Матренин двор»). Кто теперь не знает этих строк, открывающих ставший уже классикой рассказ Солженицына «Матренин двор», удивительный сплав документа и высокой художествен­ной прозы. В рукописи, правда, указывался 1956 год, но, по совету Твардовского, Солженицын сменил дату — цензура не пропустила бы в печать рассказ, связывающий тяжелую изнурительную жизнь русской деревни со временем правления Хрущева. Это была единственная уступка писателя власти.

В Рязанском облоно, куда обращался Александр Исаевич с просьбой о месте сельского учителя, ему отказали, и только во Владимире, после беседы с областным школьным руководством, затеплилась в душе измученного лагерным адом бывшего политзэка надежда на работу и тихий уединенный уголок, когда, наконец, можно будет «...ночами слушать, как ветви шуршат по крыше — когда ниоткуда не слышно радио и все в мире молчит». Поиски этого отрадного уголка затянулись, начало учебного года торопило с решением, и перст судьбы ткнул в итоге на маленькую железнодорожную станцию с тоскливым нетургеневским названием «Торфопродукт».

Здесь необходимо отметить одну очень важную деталь, которая поможет будущим литературоведам и биографам Солженицына полнее понять сокровенную идею рассказа «Матренин двор». В действи­тельности на квартиру к Матрене Васильевне Захаровой нового учителя отвел завхоз Мезиновской школы Семен Михайлович Бурунов. В рассказе же это делает незнакомая женщина, с которой герой встречается на маленьком станционном «базарце», и это, конечно же, не случайно: исстрадавшийся герой ищет успокоения у крестьянской России-матери, и привести его в деревню Тальново (в действительности — Мильцево) может только женщина. Женская кротость и доброта, долготерпение, сила и святость — глубочайшие, сокровенные основы самой русской духовности. Кстати будет вспомнить и об особом почитании на Руси образа — Богородицы.

К счастью, о жизни Солженицына в недолгий мезиновский период мы можем узнать не только по рассказу «Матренин двор». Александр Исаевич увлекался фотографией, и некоторые его снимки, сохранившиеся в архиве первой жены писателя, Натальи Алексеевны Решетовской, помогают точнее представить себе реалии быта и убедиться, насколько точно, до мельчайших деталей, каждое описание в рассказе.

Скрупулезнейшим образом воспроизведен писателем дом Матрены Васильевны «...с четырьмя оконцами в ряд на холодную некрасную сторону, крытый щепою, на два ската и с украшенным под теремок чердачным окошком. Дом не низкий — восемнадцать венцов. (Желающие могут перечесть венцы и убедиться — их ровно восемнадцать.) Однако изгнивала щепа, посерели от старости бревна сруба и ворота, когда-то могучие, и проредилась их обвсршка».

И еще один уникальный снимок — уголок интерьера в доме. Тот самый уголок, что отведен был новому постояльцу, «...я свою раскладушку развернул у окна и, оттесня от света любимые Матренины фикусы, еще у одного окна поставил стол». «„.Не преминул поставить себе разведку — так Матрена называла розетку. Мой приемничек уже не был для меня бич, потому что я своей рукой мог его выключить в любую минуту».

И даже то тусклое зеркало, «...в которое совсем нельзя смотреться...», вот оно, здесь, в простенке между окон...

Некоторые детали в рассказе, конечно, опущены. На приемнике стоит в белом картонном паспарту портрет Льва Толстого. Для будущих литературоведов деталь эта обретает особый смысл, ведь полгола жизни в доме Матрены Васильевны были периодом интенсивного труда. Что писалось за этим столом? Переносились на бумагу сочиненные еще в лагерях пьесы «Пир победителей», «Республика труда», «Декабристы»? Продолжалась работа над начатым еще в юности романом «Люби революцию», радикально переделанным и впоследствии разросшимся в цикл «Красное колесо»? А может быть, уже писались первые главы романа «Шарашка» (ныне широко известном — «В круге первом»)? Бывшие ученики Александра Исаевича до сих пор вспоминают увлекательные и очень необычные уроки математики. Нередко занятия проводились не в классе, а где-нибудь в лесу, в поле. Однажды приехавшая с проверкой инспектор облоно Мария Федоровна Мануйлова застала весь седьмой класс во главе с учителем Солженицыным на школьном дворе, где ученики по очереди шагали с закрытыми глазами по снежной целине, выписывая замысловатые кривые,— так изучалась тема о причинах кружения путников в лесу. Можно представить, как весело и продуктивно проходили эти уроки. При изучении такой сухой темы, как прямоугольные треугольники, Александр Исаевич мог увлечь ребят рассказом о значении теоремы Пифагора в становлении земной цивилизации, о том, что прямоугольный треугольник может стать важным символом при поиске общего языка с разумными инопланетянами — и как же будоражили учеников эти рассказы, как привлекали к новому учителю, к его предмету. Не случайно четверо из семиклассников стали впоследствии учителями, причем трое из них - математиками.

Это был прирожденный педагог-новатор. Завуч школы Борис Сергеевич Пруцеров рассказал об огромной полуметровой тетради Солженицына, от корки до корки исписанной различными задачами, -своеобразной рукописной энциклопедии. Многие учителя района и области, приезжавшие на открытые уроки Александра Исаевича, обращались к этой уникальной книге, никому не было отказа. Что уж говорить об устных консультациях. В памяти коллег Солженицын остался как необычайно доброжелательный, всесторонне и глубоко образованный человек.

Но мало кто мог оценить истинный уровень его эрудиции. И сегодня еще немногим известно, что Александр Исаевич был гордостью физико-математического факультета Ростовского государственного университета. Блестяще одаренный юноша одним из первых получил учрежденную в 1940 году Сталинскую стипендию, и его портрет был вывешен в здании вуза. Перейдя на четвертый курс, Солженицын параллельно поступил на заочное отделение МИФЛИ (Московского института философии, литературы и истории) и успешно продолжал учебу там до рокового двадцать второго июня 1941 года. Да, кроме того, учился еще и на курсах английского языка. И уже серьезно писал.

Никто и никогда не видел Солженицына бездельничающим. Даже стоя на остановке в ожидании трамвая, он перебирал карточки, повторяя иностранные слова, историю. «Он и свидания мне назначал после десяти вечера,— вспоминает с улыбкой Наталья Алексеевна.— Дело в том, что университетская библиотека работала как раз до десяти!» Еще в 1939 году Александр Исаевич — а тогда просто Саня

— писал ей из похода: «Самое драгоценное в нашей жизни — это время».

Обо всем этом мезиновские коллеги Солженицына знать не могли. Вне школы он был необщителен и замкнут. После уроков, если не было математического кружка, уходил домой, в Мильцево, и пообедав «картонным» супом, так называла Матрена картофельную похлебку, спешил к столу, за работу. В редкие минуты отдыха любил прогуляться с фотоаппаратом.                                       

Много раз пытался Александр Исаевич заснять Матрену непринужденной, улыбающейся, но ничего не получалось. «Увидев на себе холодный взгляд объектива, Матрена принимала выражение или натянутое, или повышенно-суровое. Раз только запечатлел я, как она улыбается чему-то, глядя в окошко на улицу».

Фотография эта сохранилась. Глядя на нее, испытываешь какое-то тревожное чувство узнавания. И вдруг с волнением понимаешь, что все на этом снимке тебе давно уже знакомо! И эти нелепые пестрые обои — те самые, что были когда-то наклеены на стенах избы в несколько слоев, а потом отстали от бревен, образовав удобные и безопасные лазейки к великой радости мышей и бессильному негодованию трехногой матрениной кошки. И старенький темный клетчатый платок — тот самый. И само это простое, доброе, русское лицо, знакомое, кажется, до последней черточки. Именно такой и могла быть Матрена из рассказа, с неловкой, словно неумелой, улыбкой, мудрыми, спокойными глазами, с какой-то удивительной естественностью, подлинностью, что озаряется на лице — или лике?

— светом, идущим откуда-то из глубины, из души. «У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей». Лучше Солженицына не скажешь. И в этом, наверное, есть главная загадка ее лица — в нем Совесть. Увидеть в простой деревенской старушке великую душу, увидеть праведницу мог только Солженицын. И дело не столько в его высокой образованности, тонкой интеллигентной прорицательности, сколько в его духовном родстве с Матреной. «Его не сломали лагеря,— рассказывала Наталья Алексеевна.— Когда я впервые увидела его после шестилетней разлуки, меня больше всего поразило как раз то, что он не изменился, остался прежним Саней... Он не ожесточился. Наоборот, стал как-то еще добрее относиться к людям».

Гибель Матрены Васильевны Захаровой описана Солженицыным с документальной точностью. Люди старшего поколения из Мильцево и Мезиновки хорошо помнят о страшной катастрофе н железнодорожном переезде в феврале пятьдесят седьмого. Ушла из жизни праведница, хлопоча о других людях, как и во всю жизнь свою. Хоронили ее в бедном, плохо оструганном, некрашеном гробу. «Чистой простыней было покрыто ее отсутствующее изуродованное тело, и голова охвачена белым платком,— а лицо осталось целехонькое, спокойное, больше живое, чем мертвое». Упокоилась Матрена Васильевна на кладбище в Палищах, а через несколько месяцев, закончив учебный год, оставил Мезиновскую школу и Александр Исаевич...  

«Не стоит село без праведника»

К изучению рассказа А. Солженицына «Матренин двор»

Знакомство с Солженицыным-писателем надо начинать с его рассказов, где в предельно сжатой форме, с потрясающей художественной силой автор размышляет над вечными вопросами.

В нашем литературоведении принято было вести «деревенскую» линию от первых произведений В. Овечкина, Ф. Абрамова, В. Тендрякова. Тем неожиданнее показалась мысль В. Астафьева, знающего эту тему как никто другой, «изнутри», о том, что наша «деревенская проза» вышла из «Матрениного двора». Несколько позже эта мысль получила развитие и в литературной критике. «То, что Солженицын принес в литературу,— не узкая правда, не правда сообщения. ...Солженицын не просто сказал правду, он создал язык, в котором нуждалось время — и произошла переориентация всей литературы, воспользовавшейся этим языком».

В чем же новаторство языка Солженицына — языка в широком понимании этого слова, как совокупности художественных средств для изображения действительности и выражения авторских мыслей?

В. Астафьев назвал «Матренин двор» «вершиной русской новеллистики». Сам Солженицын однажды заметил, что к жанру рассказа он обращался нечасто, «для художественного удовольствия»: «В малой форме можно очень много поместить, и это для художника большое наслаждение — работать над малой формой. Потому что в маленькой форме можно оттачивать грани с большим наслаждением для себя». В рассказе «Матренин двор» все грани отточены с блеском, и встреча с рассказом становится, в свою очередь, большим наслаждением.

В основе рассказа обычно — случай, раскрывающий характер главного героя. По этому традиционном принципу строит свой рассказ и Солженицын. Через трагическое событие — гибель Матрены — автор приходит к глубокому пониманию ее личности. Лишь после смерти «выплыл передо мною образ Матрены, какой я не понимал ее, даже живя с нею бок о бок».

 Лишь одна портретная деталь постоянно подчеркивается автором — «лучезарная», «добрая», «извиняющаяся» улыбка Матрены. Уже в самой тональности фразы, подборе «красок» чувствуется авторское отношение к Матрене: «От красного морозного солнца чуть розовым залилось замороженное окошко сеней, теперь укороченных,— и грел этот отсвет лицо Матрены». И далее — уже прямая авторская характеристика: «У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей» Запоминается плавная, певучая, исконно русская речь Матрены, начинающаяся «каким-то низким теплым мурчанием, как у бабушек в сказках».

Весь окружающий мир Матрены в ее темноватой избе с большой русской печью — это как бы продолжение ее самой, частичка ее жизни. Все здесь органично и естественно: и шуршащие за перегородкой тараканы, шорох которых напоминал «далекий шум океана», и колченогая, подобранная из жалости Матреной кошка, и мыши, которые в трагическую ночь гибели Матрены так метались за обоями, как. будто сама Матрена невидимо металась и прощалась тут, с избой своей».

Обращают на себя внимание художественные детали, важные для понимания главной героини. При внимательном чтении открывается их немало. Одна из них, неоднократно обыгрываемая рассказчиком,— любимые Матренины фикусы, что «заполонили одиночество хозяйки безмолвной, но живой толпой». Те самые фикусы, что спасала однажды Матрена при пожаре, не думая о скудном нажитом добре. «Испуганной толпой» замерли фикусы в ту страшную ночь, а потом навсегда были вынесены из избы... О многом может поведать одна лишь художественная деталь.

Историю «копотной житенки» Матрены автор-рассказчик разворачивает не сразу. По крупицам, обращаясь к разбросанным по всему рассказу авторским отступлениям и комментариям, к скупым признаниям самой Матрены, собирают ученики полный рассказ о нелегком жизненном пути героини. Много горя и несправедливости пришлось ей хлебнуть на своем веку: разбитая любовь, смерть шестерых детей, потеря мужа на войне, адский, не всякому мужику посильный труд в деревне, тяжелая немочь-болезнь, горькая обида на колхоз, который выжал из нее все силы, а затем списал за ненадобностью, оставив без пенсии и поддержки. В судьбе одной Матрены сконцентрирована трагедия деревенской русской женщины — наиболее выразительная, вопиющая.

Но — удивительное дело! — не обозлилась на этот мир Матрена, сохранила доброе расположение духа, чувство радости и жалости к другим, по-прежнему лучезарная улыбка просветляет ее лицо. Обращает на себя внимание одна из главных авторских оценок — «у нее было верное средство вернуть себе доброе расположение духа— работа». За четверть века в колхозе наломала спину себе она изрядно: копала, сажала, таскала огромные мешки и бревна, была из тех, кто, по Некрасову, «коня на ходу остановит». И все это «не за деньги — за палочки. За палочки трудодней в замусоленной книжке учетчика». Тем не менее пенсии ей не полагалось, потому что, как пишет с горькой иронией Солженицын, работала она не на заводе — в колхозе... И на старости лет не знала Матрена отдыха: то хваталась за лопату, то уходила с мешками на болото накосить травы для своей грязно-белой козы, то отправлялась с другими бабами воровать тайком от колхоза торф для зимней растопки. Сам председатель колхоза, недавно присланный из города, тоже запасся. «А зимы не ожидалось»,— на той же ироничной ноте заканчивает писатель.

«Сердилась Матрена на кого-то невидимого», но зла на колхоз не держала. Более того — по первому же указу шла помогать колхозу, не получая, как и прежде, ничего за работу. Да и любой дальней родственнице или соседке не отказывала в помощи, «без тени зависти» рассказывая потом постояльцу о богатом соседском урожае картошки. Никогда не была ей работа в тягость, «ни труда, ни добра своего не жалела Матрена никогда». И бессовестно пользовались все окружающие Матрениным бескорыстием.

Какой предстает Матрена в системе других образов рассказа, каково отношение к ней окружающих. Сестры, золовка, приемная дочь Кира, единственная в деревне подруга, Фаддей — вот те, кто был наиболее близок Матрене, кто должен был понять и по достоинству оценить этого человека. И что же? Жила она бедно, убого, одиноко — «потерянная старуха», измотанная трудом и болезнью. Родные почти не появлялись в ее доме, опасаясь, по-видимому, что Матрена будет просить у них помощи. Все хором осуждали Матрену, что смешная она и глупая, на других бесплатно работающая, вечно в мужичьи дела лезущая (ведь и под поезд попала, потому что хотела подсобить мужикам, протащить с ними сани через переезд). Правда, после смерти Матрены тут же слетелись сестры, «захватили избу, козу и печь, заперли сундук ее на замок, из подкладки пальто выпотрошили двести похоронных рублей». Да и полувековая подруга -«единственная, кто искренне любил Матрену в этой деревне»,— в слезах прибежавшая с трагическим известием, тем не менее, уходя, не забыла забрать с собой вязаную кофточку Матрены, чтоб сестрам она не досталась. Золовка, признававшая за Матреной простоту и сердечность, говорила об этом «с презрительным сожалением». Нещадно пользовались вес Матрениной добротой и простодушием —и дружно осуждали ее за это. К горькому выводу приходишь в своих размышлениях. Неуютно и холодно Матрене в родном государстве. Она одинока внутри большого общества и. что самое страшное,— внутри малого — своей деревни, родных, друзей. Значит, неладно то общество, система которого подавляет лучших.

Матрена близка герою другого рассказа Солженицына — «Один день Ивана Денисовича». Оба они — личности соборные, то есть несущие в себе народные начала, подсознательно чувствующие личностную ответственность перед народом. «Знают они о том или даже не подозревают, осознанно они поступают или подсознательно, но они отвечают на вызов нечеловеческой системы власти. Система поставила их за чертой милосердия, обрекла на уничтожение. Уже не конкретно Ивана Денисовича лишь или одну Матрену, а весь народ... они готовы идти претерпевать неимоверно многое, в том числе и личные унижения — не унижаясьдушой при этом».                                                               

Таким образом, мерой всех вещей у Солженицына выступает все-таки не социальное, а духовное.

«Не результат важен... а дух! Не что сделано — а как. Не что достигнуто — а какой ценой»,— не устает повторять он, и это ставит писателя в оппозицию не столько к той или иной политической системе, сколько к ложным нравственным основаниям общества». Вот об этом — о ложных нравственных основаниях общества — бьет он тревогу и в рассказе|

"Матрен и н двор». — Что можно сказать о жизненных устоях деревни, об отношениях между ее жителями? Анализируя образ Матрены, я частично уже получил ответ на этот вопрос. Да, далеко не радостное впечатление оставляет нарисованная автором картина.

Судьба забросила героя-рассказчика на станцию со странным для русских мест названием Торфопродукт. Уже в самом названии произошло дикое нарушение, искажение исконных русских традиций. Здесь «стояли прежде и перестояли революцию дремучие, непрохожие леса». Но потом их вырубили, свели под корень, на чем председатель соседнего колхоза свой колхоз возвысил, a себе получил Героя Социалистического Труда.

Из отдельных деталей, складывается целостный облик русской деревни. Постепенно произошла тут подмена интересов живого, конкретного человека интересами государственными, казенными. Уже не пекли хлеба, не торговали ничем съестным — стол стал скуден и беден. Колхозники «до самых белых мух все в колхоз, все в колхоз», а сено для своих коров приходилось набирать уже из-под снега. Новый председатель начал с того, что обрезал всем инвалидам огороды, и огромные площади земли пустовали за заборами. Долгие годы жила Матрена без рубля, а когда надоумили ее добиваться пенсии, она уже и не рада была: гоняли ее с бумагами по канцеляриям несколько месяцев — «то за точкой, то за запятой». А более опытные в жизни соседки подвели итог се пенсионным мытарствам: «Государство — оно минутное. Сегодня, вишь, дало, а завтра отымет».

Все это привело к тому, что произошло искажение, смещение самого главного в жизни — нравственных устоев и понятий. Как получилось, горько размышляет автор, «что добром нашим, народным или моим, странно называет язык имущество наше. И его-то терять считается перед людьми постыдно и глупо». Жадность, зависть друг к другу и озлобленность движут людьми. Когда разбирали Матренину горницу, «все работали, как безумные, в том ожесточении, какое бывает у людей, когда пахнет большими деньгами или ждут большого угощения. Кричали друг на друга, спорили».

По ходу анализа задаюсь вопросом, почему редактор «Нового мира» А. Твардовский настоял заменить год действия в рассказе — 1956-й на 1953-й. Скорее всего, это был редакторский ход в надежде пробить к публикации новое произведение Солженицына: события в рассказе переносились во времена до хрущевской оттепели. Уж слишком тягостное впечатление оставляет изображенная картина, взгляд писателя далеко не оптимистичен. «Облетали листья, падал снег — и потом таял. Снова пахали, снова сеяли, снова жали. И опять облетали листья, и опять падал снег. И одна революция. И другая революция. И весь свет перевернулся». Как много сказано в этой маленькой фразе — и к а к сказано!

«И шли года, как плыла вода...» Вот и не стало Матрены. «Убит родной человек»,— не скрывает своего горя герой-рассказчик. Скрытая авторская оценка сменяется прямой авторской характеристикой героини. Обращает на себя внимание то, что значительное место в рассказе писатель отводит сцене похорон Матрены. И это не случайно. В доме Матрены в последний раз собрались все родные и знакомые, в чьем окружении прожила она свою жизнь. И оказалось, что уходит Матрена из жизни, так никем и не понятая, никем по-человечески не оплаканная. Даже из народных обрядов прощания с человеком ушло настоящее чувство, человеческое начало. Плач превратился в своего рода политику, обрядные нормы неприятно поражают своей «холодно-продуманной» упорядоченностью. На поминальном ужине много пили, громко говорили, «совсем уже не о Матрене». По обычаю пропели «Вечную память», но «голоса были хриплы, розны, лица пьяны, и никто в эту вечную память уже не вкладывал чувства».

Конечно, самая страшная фигура в рассказе — Фаддей, этот «ненасытный старик», потерявший элементарную человеческую жалость, обуреваемый единственной жаждой наживы. Даже на горницу «легло проклятие с тех пор, как руки Фаддея ухватились ее ломать».

Правда, Фаддей в юности был совершенно другой — не случайно же его любила Матрена. И в том, что к старости он изменился неузнаваемо, есть некая доля вины и самой Матрены. И она это чувствовала, многое ему прощала. Ведь не дождалась она Фаддея с фронта, похоронила в мыслях прежде времени — и обозлился Фаддей на весь мир, сгоняя всю свою обиду и злость на жене, найденной им второй Матрене. А дальше — больше... На похоронах Матрены и сына он был мрачен одной тяжкой думой — спасти горницу от огня и от Матрениных сестер.

 «Перебрав тальновских,— пишет автор,— я понял, что Фаддей был в деревне такой не один».

А вот Матрена — такая — была совершенно одна.

И возникает вопрос:

— Есть ли в гибели Матрены некая закономерность, или это стечение случайных обстоятельств, достоверное воспроизведение автором реального факта? (Известно, что у Матрены Солженицына был прототип — Матрена Васильевна Захарова, жизнь и смерть которой легли в основу рассказа.)

Смерть Матрены неизбежна и закономерна.«Говорят, смерть всегда выбирает лучших. И если не придерживаться точного реального факта, то в этом виден какой-то символ: уходит из жизни именно Матрена-праведница. Такие всегда виноваты, такие всегда расплачиваются даже и не за свои грехи». «Разорвалась тоненькая ниточка, еще соединявшая Матрену с другими жителями деревни. Умерла Матрена, а вместе с нею ее Бог, которому она никогда не молилась, но который жил у нес в душе и, наверное, помогал ей в жизни».

Да, смерть героини — это некий рубеж, это обрыв еще державшихся при Матрене нравственных связей. Возможно, это начало распада, гибели нравственных устоев, которые крепила своей жизнью Матрена.

В связи с этим выводом следует признать, что взгляд Солженицына на деревню тех лет (рассказ написан в 1959 году) отличается суровой и жестокой правдой. Если учесть, что 50—60-е годы «деревенская проза» в целом еще видела в деревне хранительницу духовных и нравственных ценностей народной жизни, то отличие солженицынской позиции очевидно.

Первоначальное (авторское) название рассказа — «Не стоит село без праведника» — несло в себе основную идейную нагрузку. А Твардовский предложил ради публикации более нейтральное название

— «Матренин двор». Но я увидел в этом названии глубокий смысл. Если оттолкнуться от широких понятий «колхозный двор», «крестьянский двор», то в этом же ряду будет и «Матренин двор» как символ особого устройства жизни, особого мира. Матрена, единственная в Деревне, живет в своем мире: она устраивает свою жизнь трудом, честностью, добротой и терпением, сохранив свою душу и внутреннюю свободу. По-народному мудрая, рассудительная, умеющая ценить добро и красоту, улыбчивая и общительная по нраву, Матрена сумела противостоять злу и насилию, сохранив свой «двор».

Так логически выстраивается ассоциативная цепочка: Матренин двор — Матренин мир — особый мир праведника. Мир духовности, добра, милосердия, о котором писали еще Ф. М. Достоевский и Л, Н. Толстой. Но гибнет Матрена — и рушится этот мир: растаскивают по бревнышку ее дом с жадностью делят ее скромные пожитки. И некому защитить Матренин двор, никто даже не задумывается, что с уходом Матрены уходит из жизни что-то очень ценное и важное, не поддающееся дележу и примитивной житейской оценке.

«Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша». Да, горек финал рассказа. Означает ли это, что автор не оставляет никакой надежды? Какова вооще позиция автора, если брать шире, в контексте всего его творчества?

Так в процессе анализа выходим к самому главному вопросу — образу автора в рассказе, его позиции в решении поставленных им вопросов.

Рассказ во многом автобиографичен. После освобождения из лагеря Солженицын едет в среднюю Pоссию работать учителем, где и встречается с Матреной. Судьба его нелегка. Об этом свидетельствуют художественные детали (например, упоминание о том, что «ел я дважды в сутки, как на фронте», о лагерной телогрейке, о неприятных воспоминаниях, «когда ночью приходят к тебе громко и в шинелях», и др.). Я уже отмечал, что автор по-разному выражает свое отношение к Матрене и происходящим событиям: здесь и Укрытая авторская характеристика, проявляющаяся в подборе художественных деталей, в тональности и «красках» повествования, в системе образов; в то же время писатель нередко прибегает к прямым оценкам и комментариям. Все это придает рассказу особую доверительность и художественную проникновенность. Автор признает, что и он, породнившийся с Матреной, никаких корыстных интересов не преследующий, тем не менее так до конца ее и не понял, И лишь смерть раскрыла перед ним величественный и трагический образ Матрены. И рассказ — это своего рода авторское покаяние, горькое раскаяние за нравственную слепоту всех окружающих, включая и его самого. Он преклоняет голову перед человеком бескорыстной души, но абсолютно безответным, беззащитным, придавленным всей господствующей системой. Солженицын находит предельно точное слово — «беспритульная» Мйгрена. И в такой позиции я сумел увидеть близость великой идее смирения, идущей опять же от Достоевского и Толстого. 'Гак ли это? Сторонники этой точки зрения обращают внимание на сравнение Матрены с праведницей. В прошлом веке это понятие было в чести, так называли человека, поведение которого соответствовало религиозным заповедям. Но, к глубокому сожалению, в наше время это слове попало в число устаревших. Больше того, оно приобрело явно иронический оттенок. Читаем «Словарь русского языка» С. И. Ожегова (1987 г.): «Праведник — человек, ни в чем не погрешающий против правил нравственности» (точная характеристика Матрены!). И все бы нормально, если бы рядом с этим определением не стояла в словаре помета — «ирон.». Действительно, отношение окружающих к Матрене вполне соответствует такому толкованию. Да я вынужден признать, что если и встречаются еще такие люди в жизни (а это, по их убеждению, случается крайне редко), то, как правило, они вызывают у окружающих непонимание, насмешку, а порой и раздражение. Вспомним еще раз, что Солженицын становится «в оппозицию не столько к той или иной политической системе, сколько к ложным нравственным основаниям общества». Он стремится вернуть вечным нравственным понятиям их глубинное, исконное значение.                           

Если исходить из подобных рассуждений, то несомненно, что Солженицын продолжает одну из центральных гуманистических линий русской классической литературы — идею нравственного идеала, внутренней свободы и независимости даже при внешнем притеснении, идею нравственного совершенствования каждого. В этом он видит национальное спасение, так же как связывает свои надежды с идеей покаяния. Эту же мысль он проводит и в своей, казалось бы, самой «политической» обличительной книге «Архипелаг ГУЛАГ»: «..-линия, разделяющая добро и зло, проходит не между государствами, не между классами, не между партиями,— она проходит через каждое человеческое сердце — и через все человеческие сердца...».

В процессе анализа, я старался чаще обращаться к тексту рассказа, цитировать, чтобы еще раз почувствовать силу и красоту исконно русского языка который Солженицын возвращает нам во все более скудеющую речь нашу. Говоря о мастерстве писателя, об особенностях его языка и стиля, я вновь обращаюсь к выразительному чтению отдельных эпизодов, авторских размышлений. Я восхищен глубинным чувством языка, верностью Солженицына народной правде. Хочу добавить ко всему сказанному, что рассказ в целом, несмотря на трагизм событий, выдержан на какой-то очень теплой, светлой, пронзительной ноте, настраивает на добрые чувства и серьезные размышления. Пожалуй, в наше время это особенно важно.

 

 


Раковый корпус

Это – повесть: «И повестью-то назвал сперва для одного того, чтоб не путали с конфискованным романом… Лишь потом прояснилось, что и по сути ей приличнее называться повестью».

«Повесть задумана весной 1955-го в Ташкенте в день выписки из ракового корпуса».

«Однако замысел лежал без всякого движения до января 1963-го, когда повесть начата, но и тут оттеснена началом работы над «Красным колесом». В 1964-м автором предпринята поездка в Ташкентский онкодиспансер для встречи со своими бывшими лечащими врачами и для уточнения некоторых медицинских обстоятельств. С осени 1965-го, после ареста авторского архива, когда материалы «Архипелага» дорабатывались в Укрывище, в местах открытой жизни только и можно было продолжать эту повесть. Весной 1966-го закончена 1-я часть, предложена «Новому миру», отвергнута им — и пущена автором в «Самиздат». В течение 1966-го закончена и 2-я часть, с такой же судьбой. Осенью того года состоялось обсуждение 1-й части в секции прозы московского отделения Союза писателей, и это был верхний предел достигнутой легальности. Осенью 1967-го «Новый мир» легализовал принятие повести к печатанию, но дальше сделать ничего не мог». Первые издания повести вышли в 1968 году в Париже и Франкфурте.

В «Раковом корпусе» сталкиваются и расходятся два главных действующих лица. Один, прообразом которого отчасти служит сам автор, — Олег Филимонович Костоглотов, бывший фронтовой сержант, а ныне административно-ссыльный, приехавший в онкодиспансер умирать и почти «случайно» спасенный. Он навсегда ранен увиденным на войне и каторге, так что, даже прочтя в зоопарке на клетке барсука; «Барсук живет в глубоких и сложных норах», тотчас соображает: «Вот это по-нашему! Молодец, барсук, а что остается? И морда у него матрасно-полосатая, чистый каторжник».

Другой — Павел Николаевич Русанов, весь свой век прослуживший «по анкетному хозяйству» да по «кадрам» и кое на кого столь успешно «сигнализировавший», что они отправились на один с Костоглотовым Архипелаг. Фамилия у него подчеркнуто русская, и вся семья вышла из народа, а потом доросла вот до такого мировоззрения: «Русановы любили народ — свой великий народ, и служили этому народу, и готовы были жизнь отдать за народ. Но с годами они все больше терпеть не могли — населения. Этого строптивого, вечно уклоняющегося, упирающегося да еще чего-то требующего себе населения".

Все их споры и борьба за выживание перед лицом личной, а не коллективной смерти происходят в самую краеугольную пору, когда только начинается слом сталинской машины, т. е., так сказать, во время «протоперестройки», для одного означающей проблеск света, а для другого — крушение кропотливо созданного мира.

Не последнюю роль в осмыслении происходящего играет литература. Костоглотов и сам задумывается над отечественной словесностью; а к Русанову же приезжает дочь — журналистка и начинающая поэтесса, только что наведавшаяся в Москву: «Я там сейчас насмотрелась! Я побывала в писательской среде, и немало,— ты думаешь, писателям легко перестраиваться, вот за эти два года? Оч-чень сложно! Но какой это опытный, какой тактичный народ, как многому у них научишься!

О том же, но с точки зрения обратной, говорит и старая больничная сиделка из ссыльнопоселенцев, отказывающаяся читать что-либо, кроме французских романов: «Близко я не знаю книг, какие бы не раздражали. В одних — читателя за дурачка считают. В других — лжи нет, и авторы потому очень собой гордятся. Они глубокомысленно исследуют, какой проселочной дорогой проехал великий поэт в тысяча восемьсот таком-то году, о какой даме упоминает на странице такой-то. Да, может, это им и нелегко было выяснить, но как безопасно! Они выбрали участь благую! И только до живых, до страдающих сегодня — дела им нет... Где мне о нас прочесть, о нас? Только через сто лет?»

Между двумя главными героями помещается еще «промежуточный» третий — проповедник «нравственного социализма» Шулубин, не имеющий, согласно автору, точного «частного прототипа». Кое-кто из первых читателей счел был, что он-то и выражает мечты самого писателя, однако теория эта измышлена как раз в годы тихого предательства и именно ему служит оправданием. Умирая, он от нее отрекается, моля хотя бы «осколочком» зацепиться за бессмертный Мировой Дух. Впоследствии Солженицын сказал о нем прямо: «Шулубин, который всю жизнь отступал и гнул спину... совершенно противоположен автору и не выражает ни с какой стороны автора».

Куда ближе писателю чета старичков — Николай Иванович и Елена Александровна Кадмины, своего рода Филимон и Бавкида, или скорее ста­росветские помещики Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, но только прошедшие через лагерь и обретшие там для своей любви «запредельный» опыт и глубину, неведомую прообразам иных эпох.

В конце Костоглотов, лишенный возможности завести семью (его кололи гормональными лекарствами), выходит исцеленный телесно из тринадцатого ракового корпуса; родные увозят на машине ложно надеющегося на выздоровление Русанова. Сам же автор, излечившийся тогда на­чисто, выковал свою собственную теорию о раке — ее он кратко выразил позднее в «Теленке». Узнав о скоротечной смерти именно от этой болезни своего доброго новомировского «ангела» Твардовского после того, как его заставили покинуть любимый журнал, Солженицын записывает: «Рак — это рок всех отдающихся жгучему, желчному, обиженному, подавленному настроению. В тесноте люди живут, а в обиде гибнут. Так погибли многие уже у нас: после общественного разгрома, смотришь — и умер. Есть такая точка зрения у онкологов: раковые клетки всю жизнь сидят в каждом из нас, а в рост идут как только пошатнется...— скажем, дух».

Замечательно выразительна финальная сцена: перед отъездом назад в ссылку Костоглотов заходит по просьбе тяжелобольного соседа-мальчишки в зоопарк, в коем пережитые страдания заставляют его видеть прообраз окружающего замордованного общества. Вокруг, правда, уже слышатся первые признаки «потепления», но и в них он прозревает новую, еще большую опасность: «Самое запутанное в заключении зверей было то, что, приняв их сторону и, допустим, силы бы имея, Олег не мог бы приступить взламывать клетки и освобождать их. Потому что потеряна была ими вместе с родиной и идея разумной свободы. И от внезапного их освобождения могло стать только страшней».

Это одна из главных, проходных тем писателя, которая найдет наиболее полное воплощение в «Красном колесе».


Солженицын и Я

 

Один из персонажей романа Солженицына «В круге первом» – дочь прокурора Клара – твердо усвоила еще в школе, какая это скучная вещь – литература: «…ограниченный в своих дворянских идеалах Тургенев; связанный с нарождающимся русским капитализмом Гончаров; Лев Толстой с его переходом на позиции патриархального крестьянства…» Кларе, как и ее подругам, непонятно, «за что вообще этим людям такое внимание; они не были самыми умными, и они часто ошибались, путались в противоречиях, где и школьнику было ясно, попадали под чуждые влияния – и все – таки именно о них надо было писать сочинения…

Пришла пора писать дипломное сочинение о Солженицыне и мне.

Публицисты и критики, которые «умнее» писателей, поскольку вооружены правильным мировоззрением, уже принялись мне объяснять, где Солженицын ошибается, путается в противоречиях, но, несмотря на это, его произведения объективно отражают, отображают, способствуют… Предвидя толковательный бум этого рода, скажу: художник, мыслитель, моралист в каждом большом писателе слитны.

 Ни Толстой, ни Достоевский ничего не отражали механически, словно зеркала, потому они и великие художники, что сказали именно то, что хотели. Проходит время – выясняется, что их «противоречия» и «ошибки» оплодотворили философскую мысль 20 века, задали загадки, которые мы разгадываем сегодня куда успешнее, чем безупречная логика их критиков.

Солженицын – художник и Солженицын – мыслитель неразрывны, и малоперспективное занятие возвышать одного за счет принижения другого.

Растерянность перед феноменом Солженицына с неприятием круга его идей рождает и другую концепцию: не только как мыслитель, но и как художник Солженицын, мол не силен. Отчего же – миллион читателей, и мощное воздействие на умы, и всемирная слава? А все это, на мой взгляд, результат личного мужества писателя, противоборств с режимом, которое, впрочем, в далеком прошлом. В эмиграции эта идея высказывается уже довольно давно противниками Солженицына. То один литератор заметит, что при восхищении Солженицыным – человеком «невысоко ставит Солженицына – художника», что вера Солженицына «в безусловную силу правды» уничтожает «мистическую сущность искусства» (А, Лаврин. – «Литературная газета», 1989, 2 авг.), то другой скажет, что вовсе не творчество Солженицына, а травля писателя привела к тому, что его фигура «разрослась до гигантских размеров», создав почву для возникновения «культа Солженицына, который ничуть не лучше всякого другого. (Б, Сарнов. – «Огонь», 1989, №23)

О правде, которой сильно искусство, способное покорять, подчинять даже сопротивляющиеся сердца, Солженицын действительно говорит неоднократно. Но очевидно, что писатель вкладывает в это слово куда более широкий объем понятий, чем критики, противопоставляющие правду и «мистическую сущность искусства».

Свидетели триумфального вхождения Солженицына в литературу: и те, кто способствовал публикации рассказа никому неизвестно автора под названием «Щ – 854», и те, кто вырвал из рук одиннадцатый номер «Нового мира» за 1962 год с повестью «Один день Ивана Денисовича», читая ночами, потрясенный, обсуждая прочитанное, -- восприняли его как писателя, голосом которого договорила мирная страна. Сказать правду о сталинщине – в этом видели его миссию.

Но что же многим другим мешало сказать правду? Что, они не подозревали об Архипелаге и потребовался Солженицын со своим специфическим жизненным опытом, чтобы открыть неизвестные острова и неизвестную нацию зэков?

В «Круге первом» блестящий дипломат Иннокентий Володин узнает неизвестную ему, непарадную Россию, сев на подмосковный паровичок и сойдя на первой попавшейся станции. Убогие дома с покосившимися дверями – трудно поверить, что за ними человеческие жизни; заторможенные, напуганные, подозрительные люди; полуразрушенная церковь – тяжелой вонью разит на подступах к ней; нищета, разор, печать запустения на всем.

Неужели авторы романов, воспевающих бескрайние колхозные поля, буйно колосящиеся хлеба и сытую колхозную жизнь, не видели этих нищих деревень, разрушенных церквей, терпеливых старух, покорно сносящих новое крепостное состояние? Видели, конечно. Все – видели. Может, именно поэтому рассказ Солженицына «Не стоит село без праведника» («Матренин двор») и вызвал шок.

Открытия Солженицына, на мой взгляд, не только географические, не только Колумбом, приотворившим путь к неведомым островам неизвестного архипелага, являлся он, но и Фрейдом, вскрывшим подсознание общества, изнемогавшего под тяжестью невысказанных страхов и сновидений.

То, что Солженицын принес в литературу, - не узкая правда, не правда сообщения. Тюремные и лагерные сюжеты, нищета деревни, бесправие народа – повторю еще раз – были обычной темой разговоров, переписки, своего рода частных жанров. Эти жанры не пересекались с письменной литературой не только из –за недостатка гражданского мужества. Солженицын не просто сказал правду, он создал язык, в котором нуждалось время и произносила переориентация всей литературы, воспользовавшейся этим языком.

Творчество Солженицына и есть тот мост, который связывает нас с культурной традицией 19 века, пропущенной через опыт Архипелага.

Задача осмысления Солженицына как целостного осмысления явления стоит перед нашей критикой. Судьба «Нового мира» была тесно связана с судьбой Солженицына.

 В книге «Бодался теленок с дубом» Солженицын – рассказал историю отвержения. Писавшаяся по горячим следам событий, она хранит ощущения боя и мгновенных оценок, которые, однако, всегда – если не вполне справедливы – корректируются.

Еще в 1974 году, вскоре после изгнания Солженицына из СССР, вышел сборник «Из – под глыб», подготовленный в Москве, в котором кроме Солженицына участвовали М. С. Агурский, В.М. Борисов, Ф. Корсаков, И. Р. Шафаревич.

Солженицын выступает за пробуждение национального самосознания, а отнюдь не за имперские притязания.

Что касается Солженицына, то через всю его прозу и публицистику проходила мысль, что без права собственности нет свободного человека.

Я думал, почему дал Солженицын своей повести название «Щ – 854» и почему это название показалось совершенно неприемлемым с точки зрения цензурных условий. Наверное, Твардовский был прав, с названием «Щ –854» повесть никогда не смогла быть напечатана.

Герои Солженицына, на мой взгляд, любимые им, - безусловно личности. И цель Ивана Денисовича, Матрены – не выжить любой ценой «для пользы дела»., но сохранить свою душу, не оскверняя ее насилием, предательством и прочими мерзостями.

Мне симпатичны герои Солженицына своей человечностью, высокой нравственностью, - на них земля держится. Мечты могут и не сбыться, успех – не прийти, но человек, уже родившийся, должен пройти свой путь, каким бы он ни был, сохраняя в себе и мужество, и человечность, и благородство, не убить то высокое, что заложено в нем самой природой.


Заключение

Цель и смысл Солженицына – писательство: «Моя жизнь, - говорил он, - проходит сутра до позднего вечера в работе. Нет никаких исключений, отвлечений, отдыхов, поездок, - в этом смысле я действительно делаю то, для чего я был рожден» (Публикация, т,3, С. 144) Каждый год появляются новые его вещи.

Не будет преувеличением сказать, что предметом изображения в эпосе Солженицына стал русский 20 век во всех его трагических изломах – от Августа Четырнадцатого до сего дня. Но будучи в первую очередь художником, он пытается понять, как эти события отразились на русском национальном характере.

Обращаясь к народному характеру в рассказах, опубликованных в первой половине 60 – х годов, Солженицын предлагает литературе новую концепцию личности. Его черты, такие, как Матрена, Иван Денисович )к ним тяготеет и образ дворника Спиридона из романа «В круге первом»), - люди не рефлексирующие, живущие некими природными, как бы данными извне, заранее и не ими выработанными представлениями. И следуя этим представлениям, важно выжить физически в условиях, вовсе не способствующих физическому выживанию, но не ценой потери собственного человеческого достоинства. Потерять его – значит погибнуть, то есть, выжив физически, перестать быть человеком, утратить уважение не только других, но и уважение к самому себе, что равносильно смерти.

С образом Ивана Денисовича в литературу как бы пришла новая этика, выкованная в лагерях, через которые прошла очень немалая часть общества. (Исследования этой этики посвящены многие страницы «Архипелага ГУЛага») Шухов, не желая потерять человеческие достоинства, вовсе не склонен принимать на себя все удары лагерной жизни – иначе просто не выжить. «Это верно, кряхти да гнись, - замечает он. – А упрямие переломиться».

Чисто народная, мужицкая практичность Ивана Денисовича помогает ему выжить и сохранить себя человеком.

В рассказе «Один день Ивана Денисовича» перед Солженицыным встает творческая задача совместить две точки зрения – автора и героя,. Точки зрения не противоположные, а схожие идеологически, не различающиеся уровнем обобщения и широтой материала. Эта задача решается почти исключительно стилевыми средствами, когда между речью автора и персонажа существует чуть заметный зазор, то увеличивающийся, то почти исчезающий.

Солженицын обращается к сказовой манере повествования, дающей Ивану Денисовичу возможность речевой самореализации, но это не такой сказ, воспроизводящий речь героя, а вводящий образ повествования, позиция которого близка позиции героя. Такая повествовательная форма позволяла в какие – то моменты дистанцировать автора и героя, совершить прямой вывод из «авторской шуховской» в «авторскую солженицынскую» речь… сдвинув границы шуховского жизнеизучения, автор получил право увидеть и то, чего не мог увидеть его герой, то, что находится вне шуховской компетенции, при этом соотношение авторского плана с планом героя может быть сдвинуто и в обратном направлении – их точки зрения и их стилевые маски тотчас же совпадут. Таким образом, «синтаксико – стилистический строй повести сложился в результате своеобразного использования смежных возможностей сказа, сдвигов от несобственно – «прямой к несобственно – авторской речи», в равной степени ориентированных на разговорные особенности русского языка.

И герою, и повествователю (здесь очевидное основание их единства, выраженного в речевой стихии произведения) доступен то специфически русский взгляд на действительность, который принято называть народным. Именно опыт чисто «мужицкого» восприятия лагеря как одной из сторон русской жизни 20 века и проложил путь повести к читателю всей страны.. солженицына интересовал сам народный характер и его существование «в самой нутряной России – если такая где – то была, жила, в той самой России, которую ищет повествователь в рассказе «Матренин двор». Но он находит не нетронутый смутой 20 века островок естественной русской жизни, а народный характер, сумевший в этой смуте себя сохранить. «Есть такие прирождения ангела, 0 писал в статье «Раскаяние и самоограничение» писатель, как бы характеризуя и Матрену, - они как будто невесомы, они скользят как бы поверх этой жизни, нисколько в ней не утопая, даже касаясь ли стопами ее поверхности? Каждый из нас встречал таких, их не десятеро и не сто на Россию, это – праведники, мы их видели, удивлялись («чудаки»), пользовались их добром, в хорошие минуты отвечали им тем же, они располагают, -- и тут же «погружались опять на нашу обреченную глубину» (Публицистика, т. 1, с. 61). Так в чем суть праведность Матрены? В жизни не по лжи, скажу теперь словами самого Солженицына, произнесенными значительно позже. Она вне сферы героического или исключительного, реализует себя в самой что ни на есть обыденной, бытовой ситуации, испытывает на себе все «прелести» советской сельской жизни 50 – х годов: проработав всю жизнь, она вынуждена хлопотать пенсию не за себя, а за мужа, пропавшего с начала войны, отмеривая пешком километры и кланяясь конторским столам. Не имея возможности купить торф, который добивается везде вокруг, но не продается колхозникам, она, как и все ее подруги, вынуждена брать его тайком. Создавая этот характер, Солженицын ставит его в самые обыденные обстоятельства сельской колхозной жизни 50 – х годов с ее бесправием и надменным пренебрежением обычным, несановным человеком.

Праведность Матрены, на мой взгляд, состоит в ее способности сохранить свое человеческое и в столь недоступных для этого условиях.

Но кому противостоит Матрена, иными словами, в столкновении с какими силами проявляется ее сущность?

В столкновении с Фадеем, черним стариком, представшим перед рассказчиком, школьным учителем и Матрениным жильцом, на пороге ее губы, когда пришел с униженной просьбой за внука? Этот порог он переступил и сорок лет назад и сорок лет назад, с яростью в сердце и с топором в руках – не дождалась его невеста с войны, вышла замуж за брата.

«Стал на пороге», -- рассказывает Матрена. – Я как закричу. В колена б ему бросилась!.. Нельзя… Ну, говорит, если б то не брат мой родной – я бы вас порубал обоих!»

Многие последователи полагают, что рассказ «Матренин двор» скрыто мистичен.

Уже в самом конце рассказа, после смерти Матрены, Солженицын перечисляет негромкие ее достоинства:

«Не понятая и брошенная даже мужем своим, схоронившая шесть детей, но не нрав свой общительный, чужая сестрам, золовкам, смешная, по – глупому работающая на других бесплатно, - она не скопила имущества к смерти…»

И остродраматический финал рассказа «Матрена погибает под поездом, помогая перевозить Фадеего бревна ее же собственной избы) придает концовке совершенно особый, символический смысл: ее ведь больше нет стало быть, не стоит село без нее? И город? И вся земля наша?

Нет Матрены. Убит родной человек… Тот, кто в своих действиях руководствовался принципами справедливости, честности, не нарушал правил нравственности.

«Не гналась за обзаводом… Не выбивалась, чтобы купить вещи и потом беречь их больше своей жизни.

Не гналась за нарядами. За одеждой, приукрашивающей уродов и злодеев.»

как бы тяжела и неотвратима ни была судьба, она только ярче проявляет мир человеческого в каждом из людей. Содержание рассказа убеждает, что идейно – художественные искания Солженицына находятся в сфере христианско – православного мировоззрения. Разные стороны жизни русской деревни 50 – х годов отражены им в рассказе, но нравственно – духовное содержание является в нем доминирующим. Героиня Солженицына неистово набожна, хотя рассказчик подмечает, что никогда даже не видел, чтобы она молилась. Матрена как бы освящена особой святостью, не всегда понятой окружающим.

А какого отношение к героине самого автора? Дело в том, что в рассказе, кроме образа автора, писатель создает и образ рассказчика, который дает ярко выраженную оценку происходящему. Например, оказавшись в поисках жилья в доме Матрены, он вдруг понял, что уже никуда отсюда не уйдет. И я понимаю, что «пришелец» внутренне, интуитивно уже расположен к Матрене. И далее он оценивает хозяйку дома прямо, не скрывая своего отношения к ней в подтексте, как это чаще всего бывает в художественном произведении. Рассказчик подмечает деликатность Матрены: она рано утром готовит завтрак и почти бесшумно двигается, чтобы не потревожить своего постояльца. Убедительно звучат его слова о безгрешности героини. Матрена интересна постояльцу, и он отмечает в ней каждую симпатичную ему черточку натуры, например, особенность отвечать на любое доброе слово светлой улыбкой, быстро забывать в работе все свои несчастья.

Образ рассказчика тесно связан с образом автора, родственен ему. Особенность «Матренина двора», на мой взгляд, состоит в том, что главная героиня раскрывается не только через восприятие постояльца и не только через его личные отношения с ней. Я узнаю Матрену и через ее участие в происходящих событиях, в описании которых слышался голос автора, но еще явственнее он звучит в обрисовке того, что происходит на глазах рассказчика. И здесь оба они становятся почти не различимыми. Именно автор позволяет увидеть чернь в экстремальных условиях, когда активно действующим лицом становится и сам рассказчик.

Невозможно не заметить, с какой самоотверженностью Матрена накатывает на сани тяжелые бревна. Автор до мельчайших подробностей описывает хлопоты этой жизни. В тот момент и лицо ее, подмечает он, грел теплый свет морозного солнца: «У тех людей всегда лица хороши, -- кто в ладах с совестью своей». Именно здесь я впервые вижу не ту Матрену, которая несправедливо обделена судьбой, обижена людьми и властно, -- вызывающую жалость, а ту, которая, вопреки всему, сохранила способность любить и делать добро, -- сильную и счастливую.

«Не похожая на других», «незаурядная», «особенная» – такие определения выбирают для оценки героинь, подобных Матрене. Но лучше и точнее сказал о ней сам писатель: «Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город!

Ни вся земля наша».


Список литературы:

1. Август Четырнадцатого. Красное Колесо: Повествование в отмеренных сроках в четырех узлах: В 10 Т. М., 1993. Т. 1,2.

2. Архипелаг ГУЛаг. 1918 – 1956. Опыт художественного исследования. А. И. Солженицын. Соб. Соч.: В 8 Т. М., 1990. Т 5 – 7.

3. Бакланов. Чтоб это никогда не повторялось. Литературная газета. – 1964. 12 мая.

4. Барабаш Ю. «Руководители», «руководимые» и хозяева жизни. Литературная газета. – 1964. – 12 мая.

5. Бахтин М. М. Формы времени и хронотопа в романе: Очерки по исторической поэтике. М. М. Бахтин. Вопросы литературы и эстетики. М, 1975.

6. Библия. Книга Бытия: гл. 4. Стр. 9.

7. Бодался теленок с дубом. Очерки литературной жизни. М., 1996.

8. Боков В. Из тех лет. Дружба народов. – 1989. - №4.- С. 134.

9. Бондаренко В. Стержневая словесность. Наш современник. – 1989. - №12. – С. 174.

10.  Винокур Т. Г. С новым годом, шестьдесят вторым. Вопросы литературы, 1991.

11. В круге первом. Роман А. И. Солженицына. Собр. соч.: В 8 Т. М., 1990. Т. 1,2.

12. Волков Ю. Г., Поликарпов В. С. Человек: Энциклопедический словарь. – М.: Гардарики 2000.

13. Гемиест Р. Геометрия Ада: поэтика пространства и времени в повести «Один день Ивана Денисовича». Звезда, 1998. №12, С. 128.

14. Голубков М. М. Александр Солженицын. М., 1999.

15. Гуральник Е. М. Воплощение авторского замысла в рассказе А. И. Солженицына «Захар – Калита».литература в школе. 1997. №4. С. 124.

16. Два рассказа: Эго; На краях. Новый мир. 1995. №5.

17.  Дьяков Б. Повесть о пережитом. – М., 1966 – С. 203 – 204.

18. Евангелия от Иоанна: гл. 12. Стр. 24.

19. Журнал «Соловецкие острова». 1992. №1. С. 3

20. Залыгин С. Год Солженицына. Новый мир. – 1990. - №1. – С. 235.

21. Знамя. – 1989. - №7.

22. Известия. 15 января. – С. 4.

23. Карякин Ю. Эпизод из современной борьбы идей. Новый мир. – 1964. - №9. – С. 234.

24. Кожевников В. Товарищи в борьбе. Литературная газета. – 1963. – 2 марта.

25. Козлов А. Метакоррупция. Уголовный генезис партии большевиков. Тимофеев Л. Зачем приходил Горбачев М., 1992.

26. Комсомольская правда. – 25 октября. – 1989.

27. Кондратович А. Новомирский дневник: 1967 – 1970: М., 1991.

28. Кублановский Ю Спасение через слово. А Солженицын. Публицистика. Т. 1. Статьи и речи. Новый мир. 1996. №5. С. 227.

29. Лакшин В. Пути журнальные: Из литературной полемики 60 – х. М., 1990. С. 45.

30. Лакшин В. открытая дверь: Воспоминания и портреты. М., 1989. С. 208.

31. Лакшин В. «Новый мир» во времена Хрущева. Дневники и попутное (1953 – 1954). – М., 1991.

32. Латынина А. За открытым шлагбаумом. М.: Советский писатель, 1991.

33. Лейдерман Н. О романе Солженицына. Звезда, 2001, №8.

34. Литература в школе. – 1989. - №5.

35. Литература в школе. – 1994. - №3.

36. Литературная Россия, 1964. – 1 января.

37. Лотман Ю. М. Происхождение сюжета в типологическом освещении. Ю. М. Лотман. Статьи по типологии культуры. Тарту, 1973.

38. Мандельштам Н. Я. Вторая книга: Воспоминания. М., 1990. С. 495.

39. Маршак с. Правда. 1964. 30 января.

40. Митин Г. Реквием по гению. Новые рассказы А. Солженицына. Литература в школе, 1996, №1. С. 42.

41. Нива Ж. Солженицын. М., 1992.

42. Новый мир. – 1991. - №6. – с. 13.

43. Новый мир. – 1964. - №1. – с. 227.

44. Один день Ивана Денисовича; Матренин двор; Правая кисть; Случай на станции Кочетовка. Рассказы. А. И. Солженицын. Собр. соч.: В 8 Т. М., 1990. Т. 3.

45. Октябрь. – 1963. №4.

46. Орловская – Бальзамо Е. человек в истории. Новый мир. 1996. №7 с. 195.

47. Паллон В. здравствуйте, кавторанг. Известия. – 1964. – 15 января. – с. 4.

48. Полторацкий В. Матренин двор и его окрестности. Известия. 1963. 29 марта.

49. Разрыв. Воспитания Кузнецовой Т. – адвоката А. Солженицына. Родина, 1990, №11, С. 49.

50. Раковый корпус. Повесть. А. И. Солженицын. Собр. соч.: В 8 Т. М., 1990, Т. 4.

51. Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни; Письмо вождям Советского Союза; Жить не по лжи! Речь в Гарварде; Темплтоновская лекция; Русский вопрос к концу 20 века А. И. Солженицын. Публицистика: В 3 Т. Ярославль, 1995. Т. 1.

52. Решетовская Н. А. А. Солженицын и читающая Россия. – М.: Сов. Россия, 1990.

53. Решетовская Н. А. Восхождение Культ. – просвет. Работы. – 1989. - №9, - С. 46.

54. Рус. Литература 19 – 20 в.: В 2 Т. Т. 2: Рус. Литература 20 века. Литературоведческий словарь. Учебное пособие для поступающих в МГУ им. Ломоносова. Сост и научн ред Б. С. Бугров, М. М. Голубков. 2 – е изд. Дополненное и переработанное. – М.: Аспект Пресс, 2000.

55. Сахаров А. Д. Тревога и надежда. М.; 1990. С. 63, 72.

56. Семицветов И. Угадать духовение истины. Вокруг новой книги А. Солженицына «Россия в обвале». Огонек. 1998, №24, стр. 52.

57. Сергованцев Н. Несгибаемые духом: О документальной повести Б. Дьякова «Пережитое». Октябрь. – 1963. - №4. – С. 212 – 215.

58. Сергованцев Н. Трагедия одиночества и «сплошной быт». Октябрь. – 1963. - №4. – С. 198 – 207.

59. Симонов Конст. О прошлом во имя будущего. Известия. – 1962. – 18 ноября. – С. 5.

60. Слово пробивает себе дорогу. Сборник статей и документов об А. И. Солженицыне, 1998.

61. Словарь русского языка. Т. 3 Изд. второе, исправленное и дополненное, - М.: Издательство «Рус. Яз.», 1983.

62. Солженицын А. И. Нобелевская лекция. Новый мир. – 1989. - №7. – С. 144

63. Солженицын А. И. Рассказ «Захар – калита». Литература в школе. 1997, №4, с. 124.

64. Солженицын А. И. Чем нам оставлено дышать? А и Ф – 1999888, №22. С. 3.

65. Солженицын А. И. Сквозь год: (Очерки литературной жизни). – Париж: ИМКА – Пресс, 1979.

66. Солженицын А. И. Интервью для парижской газеты «Либерасьон». Звезда, 1996, №1, С. 72.

67. Солженицын А. И. Речь в Гарварде 1978. Родина, 1991, №9 – 10, С. 101.

68. Солженицын А. И. Матренин двор. Шумерля. Рекламное издательное агенство «Присурье", 1992.

69. Солженицын А. И. О своих книгах и о себе. За рубежом. – 1989. - №31. – С. 23.

70. Солженицын А. И. Собрание соч. – Вермонт: Париж: ИМКА – Пресс, 1983.

71. Солженицын А. И. Малое собрание соч. – М.: ИНКОМНВ, 1991.

72. Солженицын А. И. Избранные произведения. Пермь: книжное издательство, 1991.

73. Солженицын А. И. Американские речи. – Париж: ИМКА – Пресс, 1975.

74. Солженицын А. И. Как нам обустроить Россию: Посильные соображения. – Л.: Советский писатель. Лен.отд., 1990.

75. Солженицын А. И. Ленин в Цюрихе: Главы. – Париж: ИМКА – Пресс, 1975.

76. Солженицын А. И. Не стоит село без праведника: Рассказы, (повесть). – М.: Книжная палата,1990.

77. Солженицын А. И. Публицистия: ВЗТ. – Ярославль: Верх. – Волжское книжное издательство, 1995.

78. Солженицын А. И. Пьесы и киносценарии. – Париж: ИМКА – Пресс, 1981.

79. Солженицын А. И. Двучастные рассказы: «Молодняк», «Настенька», «Абриеосовоек варенье». Новый мир. 1995, №10.

80. Солженицын А. И. Желябугские выселки. Новый мир, 1999, №3.

81. Спиваковский П. Е. история, душа и «Эго». Литературное обозрение, 1996, №1.

82. Спиваковский П. Е. феномен А. И. Солженицын: Новый мир, М., 1998.

83. Струве Н. А. О Солженицыне. Н. Струве. Православие и культура. М., 1992.

84. Тульская М. Я похоронила любовь Солженицына. А и Ф 2000, №37, С. 8.

85. Уходило зернышко промеж двух жерновов. Очерки изгнания. Часть первая (1974 – 1975). Новый мир, 1998, №9, 11; 1999, №3.

86. Умнов В. Солженицын снова в «Шарашке». Огонек, 1997, №3, С. 20.

87. Фоменко Л. большие ожидания: Заметки о художественной прозе 1962 года. Литературная Россия. – 1963. – 11 января, с. 6 –7.

88. Холизев В. е. теория литературы, 1999.

89. Христианство. Энциклопедический словарь, Т. 2. – М.: Научное издательство «Большая Российская Энциклопедия», 1995.

90. Хрущев Н. С. высокая идейность и художественное мастерство – великая сила советской литературы и искусства. М., 1963, с. 15.

91. Хузангай А. П. Свидетель и страдатель жестокого века. Сов. Чув., 1999. – 3 февр. – с. 3.

92. Чалмаев В. а. А. Солженицын. Жизнь и творчество. – М.: Просвящение,1994.

93. Чичеров И. Во имя будущего. Московская правда. – 1962. – 8 декабря. – с. 3

94. Чуковская Л. «Мастерская человеческих воскрешений». Референдум: Журнал независимых мнений. 1987 – 1990. Издательство и ред. Л. Тимофеев. Вильнюс, м., 1992. – С. 198.

95. Шаламов В. из литературного наследия. Публикация и примечания И. Сиротинской. Знамя. – 1990. - №7. – с. 67 – 68.

96. Шнейберг Л. я. От Горького до Солженицына. – М.: Высшая школа, 1997.

97. Штурман Д. После катастрофы. (Интеллигенция, революция в России. О Солженицыне). Новый мир. – 1995. - №2, с. 128.

98. Шумилин Д. А. Тема страдания и возрождения личности в Архипелаге ГУЛАГ. Литература в школе. - №8, 1998.

 

 

 


Дата добавления: 2019-07-17; просмотров: 130; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!