СПИСОК ЛИЦ, ИМЕЮЩИХ ПРАВО НА БЕСПЛАТНЫЙ ПРОЕЗД ПО РУССКИМ ЖЕЛЕЗНЫМ ДОРОГАМ 43 страница



– Ну, дай бог вам, – бормотал Лихарев, усаживая Иловайскую в сани. – Не поминайте лихом…

Иловайская молчала. Когда сани тронулись и стали объезжать большой сугроб, она оглянулась на Лихарева с таким выражением, как будто что-то хотела сказать ему. Тот подбежал к ней, но она не сказала ему ни слова, а только взглянула на него сквозь длинные ресницы, на которых висли снежинки…

Сумела ли в самом деле его чуткая душа прочитать этот взгляд или, быть может, его обмануло воображение, но ему вдруг стало казаться, что еще бы два-три хороших, сильных штриха, и эта девушка простила бы ему его неудачи, старость, бездолье и пошла бы за ним, не спрашивая, не рассуждая. Долго стоял он, как вкопанный, и глядел на след, оставленный полозьями. Снежинки жадно садились на его волоса, бороду, плечи… Скоро след от полозьев исчез, и сам он, покрытый снегом, стал походить на белый утес, но глаза его всё еще искали чего-то в облаках снега.

 

Ванька*

 

Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к сапожнику Аляхину, в ночь под Рождество не ложился спать. Дождавшись, когда хозяева и подмастерья ушли к заутрене, он достал из хозяйского шкапа пузырек с чернилами, ручку с заржавленным пером и, разложив перед собой измятый лист бумаги, стал писать. Прежде чем вывести первую букву, он несколько раз пугливо оглянулся на двери и окна, покосился на темный образ, по обе стороны которого тянулись полки с колодками, и прерывисто вздохнул. Бумага лежала на скамье, а сам он стоял перед скамьей на коленях.

 

«Милый дедушка, Константин Макарыч! – писал он. – И пишу тебе письмо. Поздравляю вас с Рождеством и желаю тебе всего от господа бога. Нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался».

 

Ванька перевел глаза на темное окно, в котором мелькало отражение его свечки, и живо вообразил себе своего деда Константина Макарыча, служащего ночным сторожем у господ Живаревых. Это маленький, тощенький, но необыкновенно юркий и подвижной старикашка лет 65-ти, с вечно смеющимся лицом и пьяными глазами. Днем он спит в людской кухне или балагурит с кухарками, ночью же, окутанный в просторный тулуп, ходит вокруг усадьбы и стучит в свою колотушку. За ним, опустив головы, шагают старая Каштанка и кобелек Вьюн, прозванный так за свой черный цвет и тело, длинное, как у ласки. Этот Вьюн необыкновенно почтителен и ласков, одинаково умильно смотрит как на своих, так и на чужих, но кредитом не пользуется. Под его почтительностью и смирением скрывается самое иезуитское ехидство. Никто лучше его не умеет вовремя подкрасться и цапнуть за ногу, забраться в ледник или украсть у мужика курицу. Ему уж не раз отбивали задние ноги, раза два его вешали, каждую неделю пороли до полусмерти, но он всегда оживал.

Теперь, наверно, дед стоит у ворот, щурит глаза на ярко-красные окна деревенской церкви и, притопывая валенками, балагурит с дворней. Колотушка его подвязана к поясу. Он всплескивает руками, пожимается от холода и, старчески хихикая, щиплет то горничную, то кухарку.

– Табачку нешто нам понюхать? – говорит он, подставляя бабам свою табакерку.

Бабы нюхают и чихают. Дед приходит в неописанный восторг, заливается веселым смехом и кричит:

– Отдирай, примерзло!

Дают понюхать табаку и собакам. Каштанка чихает, крутит мордой и, обиженная, отходит в сторону. Вьюн же из почтительности не чихает и вертит хвостом. А погода великолепная. Воздух тих, прозрачен и свеж. Ночь темна, но видно всю деревню с ее белыми крышами и струйками дыма, идущими из труб, деревья, посребренные инеем, сугробы. Всё небо усыпано весело мигающими звездами, и Млечный путь вырисовывается так ясно, как будто его перед праздником помыли и потерли снегом…

Ванька вздохнул, умокнул перо и продолжал писать:

 

«А вчерась мне была выволочка. Хозяин выволок меня за волосья на двор и отчесал шпандырем за то, что я качал ихнего ребятенка в люльке и по нечаянности заснул. А на неделе хозяйка велела мне почистить селедку, а я начал с хвоста, а она взяла селедку и ейной мордой начала меня в харю тыкать. Подмастерья надо мной насмехаются, посылают в кабак за водкой и велят красть у хозяев огурцы, а хозяин бьет чем попадя. А еды нету никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба, а чтоб чаю или щей, то хозяева сами трескают. А спать мне велят в сенях, а когда ребятенок ихний плачет, я вовсе не сплю, а качаю люльку. Милый дедушка, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда домой, на деревню, нету никакой моей возможности… Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно бога молить, увези меня отсюда, а то помру…»

 

Ванька покривил рот, потер своим черным кулаком глаза и всхлипнул.

 

«Я буду тебе табак тереть, – продолжал он, – богу молиться, а если что, то секи меня, как сидорову козу. А ежели думаешь, должности мне нету, то я Христа ради попрошусь к приказчику сапоги чистить, али заместо Федьки в подпаски пойду. Дедушка милый, нету никакой возможности, просто смерть одна. Хотел было пешком на деревню бежать, да сапогов нету, морозу боюсь. А когда вырасту большой, то за это самое буду тебя кормить и в обиду никому не дам, а помрешь, стану за упокой души молить, всё равно как за мамку Пелагею.

А Москва город большой. Дома всё господские и лошадей много, а овец нету и собаки не злые. Со звездой тут ребята не ходят и на клирос петь никого не пущают, а раз я видал в одной лавке на окне крючки продаются прямо с леской и на всякую рыбу, очень стоющие, даже такой есть один крючок, что пудового сома удержит. И видал которые лавки, где ружья всякие на манер бариновых, так что небось рублей сто кажное… А в мясных лавках и тетерева, и рябцы, и зайцы, а в котором месте их стреляют, про то сидельцы не сказывают.

Милый дедушка, а когда у господ будет елка с гостинцами, возьми мне золоченный орех и в зеленый сундучок спрячь. Попроси у барышни Ольги Игнатьевны, скажи, для Ваньки».

 

Ванька судорожно вздохнул и опять уставился на окно. Он вспомнил, что за елкой для господ всегда ходил в лес дед и брал с собою внука. Веселое было время! И дед крякал, и мороз крякал, а глядя на них, и Ванька крякал. Бывало, прежде чем вырубить елку, дед выкуривает трубку, долго нюхает табак, посмеивается над озябшим Ванюшкой… Молодые елки, окутанные инеем, стоят неподвижно и ждут, которой из них помирать? Откуда ни возьмись, по сугробам летит стрелой заяц… Дед не может чтоб не крикнуть:

– Держи, держи… держи! Ах, куцый дьявол!

Срубленную елку дед тащил в господский дом, а там принимались убирать ее… Больше всех хлопотала барышня Ольга Игнатьевна, любимица Ваньки. Когда еще была жива Ванькина мать Пелагея и служила у господ в горничных, Ольга Игнатьевна кормила Ваньку леденцами и от нечего делать выучила его читать, писать, считать до ста и даже танцевать кадриль. Когда же Пелагея умерла, сироту Ваньку спровадили в людскую кухню к деду, а из кухни в Москву к сапожнику Аляхину…

 

«Приезжай, милый дедушка, – продолжал Ванька, – Христом богом тебя молю, возьми меня отседа. Пожалей ты меня сироту несчастную, а то меня все колотят и кушать страсть хочется, а скука такая, что и сказать нельзя, всё плачу. А намедни хозяин колодкой по голове ударил, так что упал и насилу очухался. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой… А еще кланяюсь Алене, кривому Егорке и кучеру, а гармонию мою никому не отдавай. Остаюсь твой внук Иван Жуков, милый дедушка приезжай».

 

Ванька свернул вчетверо исписанный лист и вложил его в конверт, купленный накануне за копейку… Подумав немного, он умокнул перо и написал адрес:

 

На деревню дедушке.

 

Потом почесался, подумал и прибавил: «Константину Макарычу». Довольный тем, что ему не помешали писать, он надел шапку и, не набрасывая на себя шубейки, прямо в рубахе выбежал на улицу…

Сидельцы из мясной лавки, которых он расспрашивал накануне, сказали ему, что письма опускаются в почтовые ящики, а из ящиков развозятся по всей земле на почтовых тройках с пьяными ямщиками и звонкими колокольцами. Ванька добежал до первого почтового ящика и сунул драгоценное письмо в щель…

Убаюканный сладкими надеждами, он час спустя крепко спал… Ему снилась печка. На печи сидит дед, свесив босые ноги, и читает письмо кухаркам… Около печи ходит Вьюн и вертит хвостом…

 

То была она!*

 

– Расскажите нам что-нибудь, Петр Иванович! – сказали девицы.

Полковник покрутил свой седой ус, крякнул и начал:

«Это было в 1843 году, когда наш полк стоял под Ченстоховом. А надо вам заметить, сударыни мои, зима в том году стояла лютая, так что не проходило ни одного дня, чтобы часовые не отмораживали себе носов или вьюга не засыпала бы снегом дорог. Трескучий морозище как стал в конце октября, так и продержался вплоть до самого апреля. В те поры, надо вам заметить, я не выглядел таким старым, прокопченным чубуком, как теперь, а был, можете себе представить, молодец-молодцом, кровь с молоком, красавец-мужчина, одним словом. Франтил я, как павлин, сорил деньгами направо и налево и закручивал свои усы, как ни один прапорщик в свете. Бывало, стоило мне только моргнуть глазом, звякнуть шпорой и крутнуть ус – и самая гордая красавица обращалась в послушного ягненка. Жаден я был до женщин, как паук до мух, и если бы, сударыни мои, я стал сейчас перечислять вам полячек и жидовочек, которые в свое время висли на моей шее, то, смею вас уверить, в математике не хватило бы чисел… Прибавьте ко всему этому, что я состоял полковым адъютантом, отлично танцевал мазурку и был женат на прехорошенькой женщине, упокой господи ее душу. А какой я был сорванец, буйная головушка, вы и представить себе не можете. Если в уезде случалась какая-нибудь амурная кувырколлегия, если кто-нибудь вырывал жиду пейсы или бил по мордасам шляхтича, то так и знали, что это подпоручик Вывертов натворил.

В качестве адъютанта мне много приходилось рыскать по уезду. То я ездил овес или сено покупать, то продавал жидам и панам бракованных лошадей, а чаще всего, сударыни мои, под видом службы, скакал к панночкам на рандеву или к богатым помещикам поиграть в картишки… В ночь под Рождество, как теперь помню, я ехал из Ченстохова в деревню Шевелки, куда послали меня по служебным надобностям. Погода была, я вам доложу, нестерпимая… Мороз трещал и сердился, так что даже лошади крякали, а я и мой возница в какие-нибудь полчаса обратились в две сосульки… С морозом еще можно мириться, куда ни шло, но представьте себе, на полдороге вдруг поднялась метель. Белый саван закружился, завертелся, как чёрт перед заутреней, ветер застонал, точно у него жену отняли, дорога исчезла… Не больше как в десять минут меня, возницу и лошадей облепило снегом.

– Ваше благородие, мы с дороги сбились! – говорит возница.

– Ах, чёрт возьми! Что же ты, болван, глядел? Ну, поезжай прямо, авось, наткнемся на жилье!

Ну-с, ехали мы, ехали, кружились-кружились, и этак к полночи наши кони уперлись в ворота имения, как теперь помню, графа Боядловского, богатого поляка. Поляки и жиды для меня всё равно что хрен после обеда, но, надо правду сказать, шляхта гостеприимный народ и нет горячей женщин, как панночки…

Нас впустили… Сам граф Боядловский жил в ту пору в Париже, и нас принял его управляющий, поляк Казимир Хапцинский. Помню, не прошло и часа, как я уже сидел во флигеле управляющего, миндальничал с его женой, пил и играл в карты. Выиграв пять червонцев и напившись, я попросился спать. За неимением места во флигеле, мне отвели комнату в графских хоромах.

– Вы не боитесь привидений? – спросил управляющий, вводя меня в небольшую комнату, прилегающую к громадной пустой зале, полной холода и потемок.

– А разве тут есть привидения? – спросил я, слушая, как глухое эхо повторяет мои слова и шаги.

– Не знаю, – засмеялся поляк, – но мне кажется, что это место самое подходящее для привидений и нечистых духов.

Я хорошо заложил за галстук и был пьян, как сорок тысяч сапожников*, но, признаться, от таких слов меня обдало холодком. Чёрт побери, лучше сотня черкесов, чем одно привидение! Но делать было нечего, я разделся и лег… Моя свечка освещала стены еле-еле, а на стенах, можете себе представить, портреты предков, один страшнее другого, старинное оружие, охотничьи рога и прочая фантасмагория… Тишина стояла, как в могиле, только в соседней зале шуршали мыши и потрескивала рассохшаяся мебель. А за окном творилось что-то адское… Ветер отпевал кого-то, деревья гнулись с воем и плачем; какая-то чертовщинка, должно быть, ставня, жалобно скрипела и стучала по оконной раме. Прибавьте ко всему этому, что у меня кружилась голова, а с головой и весь мир… Когда я закрывал глаза, мне казалось, что моя кровать носилась по всему пустому дому и играла в чехарду с духами. Чтобы уменьшить свой страх, я первым долгом потушил свечу, так как пустующие комнаты при свете гораздо страшней, чем в потемках…»

Три девицы, слушавшие полковника, придвинулись поближе к рассказчику и уставились на него неподвижными глазами.

«Ну-с, – продолжал полковник, – как я ни старался уснуть, сон бежал от меня. То мне казалось, что воры лезут в окно, то слышался чей-то шёпот, то кто-то касался моего плеча – вообще чудилась чертовщина, какая знакома всякому, кто когда-нибудь находился в нервном напряжении. Но, можете себе представить, среди чертовщины и хаоса звуков я явственно различаю звук, похожий на шлепанье туфель. Прислушиваюсь – и что бы вы думали? – слышу я, кто-то подходит к моей двери, кашляет и отворяет ее…

– Кто здесь? – спрашиваю я, поднимаясь.

– Это я… не бойся! – отвечает женский голос.

Я направился к двери… Прошло несколько секунд, и я почувствовал, как две женские ручки, мягкие, как гагачий пух, легли мне на плечи.

– Я люблю тебя… Ты для меня дороже жизни, – сказал женский мелодический голосок.

Горячее дыхание коснулось моей щеки… Забыв про метель, про духов, про всё на свете, я обхватил рукой талию… и какую талию! Такие талии природа может изготовлять только по особому заказу, раз в десять лет… Тонкая, точно выточенная, горячая, эфемерная, как дыхание младенца! Я не выдержал, крепко сжал ее в объятиях… Уста наши слились в крепкий, продолжительный поцелуй и… клянусь вам всеми женщинами в мире, я до могилы не забуду этого поцелуя».

Полковник умолк, выпил полстакана воды и продолжал, понизив голос:

«Когда на другой день я выглянул в окно, то увидел, что метель стала еще больше… Ехать не было никакой возможности. Пришлось весь день сидеть у управляющего, играть в карты и пить. Вечером я опять был в пустом доме, и ровно в полночь я опять обнимал знакомую талию… Да, барышни, если б не любовь, околел бы я тогда от скуки. Спился бы, пожалуй».

Полковник вздохнул, поднялся и молча заходил по гостиной.

– Но… что же дальше? – спросила одна из барышень, замирая от ожидания.

– Ничего. На следующий день я был уже в дороге.

– Но… кто же была та женщина? – спросили нерешительно барышни.

– Понятно, кто!

– Ничего не понятно…

– Это была моя жена!

Все три барышни вскочили, точно ужаленные.

– То есть… как же так? – спросили они.

– Ах, господи, что же тут непонятного? – сказал полковник с досадой и пожал плечами. – Ведь я, кажется, достаточно ясно выражался! Ехал я в Шевелки с женой… Ночевала она в пустом доме, в соседней комнате… Очень ясно!

– Ммм… – проговорили барышни, разочарованно опуская руки. – Начали хорошо, а кончили бог знает как… Жена… Извините, но это даже не интересно и… нисколько не умно.

– Странно! Значит, вам хотелось бы, чтоб это была не моя законная жена, а какая-нибудь посторонняя женщина! Ах, барышни, барышни! Если вы теперь так рассуждаете, то что же вы будете говорить, когда повыходите замуж?

Барышни сконфузились и замолчали. Они надулись, нахмурились и, совсем разочарованные, стали громко зевать… За ужином они ничего не ели, катали из хлеба шарики и молчали.

– Нет, это даже… бессовестно! – не выдержала одна из них. – Зачем же было рассказывать, если такой конец? Ничего хорошего в этом рассказе нет… Даже дико!

– Начали так заманчиво и… вдруг оборвали… – добавила другая. – Насмешка, и больше ничего.

– Ну, ну, ну… я пошутил… – сказал полковник. – Не сердитесь, барышни, я пошутил. То была не моя жена, а жена управляющего…

– Да?!

Барышни вдруг повеселели, глазки их засверкали… Они придвинулись к полковнику и, подливая ему вина, засыпали его вопросами. Скука исчезла, исчез скоро и ужин, так как барышни стали кушать с большим аппетитом.

 

 

Другие редакции

 

Шуточка*

 

 

Редакция журнала «Сверчок»

 

Ясный, зимний полдень… Мороз так крепок и трескуч, что у Наденьки, которая держит меня под руку, покрываются серебристым инеем кудряшки на висках и едва заметный пушок над верхней губой… Я и Наденька стоим на высокой горе. От наших ног вниз до самой земли тянется покатая льдяная плоскость, в которую кокетка-солнце глядится, как в зеркало. Возле нас стоят маленькие санки, обитые ярко-красным сукном.

– Съедемте вниз, Надежда Петровна! – умоляю я Наденьку. – Один только раз! Уверяю вас, что мы останемся целы и невредимы.

Но Наденька малодушна. Всё пространство, идущее от ее маленьких калош с мерлушковой опушкой до подошвы льдяной горы, кажется ей страшной, неизмеримо глубокой пропастью. У Наденьки замирает дух и прерывается дыхание уже от одного того, что она глядит вниз, если же она рискнет полететь в пропасть на такой утлой ладье, как хрупкие санки, то она, кажется, умрет или по меньшей мере сойдет с ума. Но, милостивые государи, женщины способны на жертвы. В этом я готов поклясться тысячу раз, хотя бы даже на суде или перед автором новой книги «О женщинах»*. Наденька в конце концов с опасностью для жизни уступает моим мольбам. Бледную, дрожащую, я сажаю ее в санки, плотно обхватываю рукой ее талию и вместе с нею низвергаюсь в бездну.

Санки летят как пуля, сломя голову… Рассекаемый воздух бьет в лицо, ревет и свистит в ушах, остервенело хватает за фалды и словно старается сорвать с плеч голову. От напора ветра нет сил дышать… Кажется, что чёрт обхватил нас обоих своими лапами и с ревом тащит в ад… Окружающие предметы сливаются в одну длинную, стремительно бегущую полосу… Вот-вот сковырнемся!

– Я люблю вас, Надя! – говорю я вполголоса, когда рев ветра и жужжанье полозьев достигают своего forte.

Но вот санки начинают бежать всё тише и тише, дыхание перестает замирать, и мы наконец останавливаемся. Наденька ни жива ни мертва… Она бледна и еле дышит… Я помогаю ей подняться…

– Ни за что в другой раз не поеду, – говорит она, глядя на меня широкими, полными ужаса глазами. – Ни за что! Я едва не умерла!

Немного погодя она приходит в себя и начинает вопросительно заглядывать мне в глаза: я ли сказал те четыре слова, или же они только послышались ей в шуме вихря? А я, как ни в чем не бывало, стою возле нее, курю и внимательно рассматриваю пятно на своем рукаве. Затем она берет меня под руку и долго гуляет со мной около горы… Загадка, видимо, не дает ей покою. Были сказаны те слова или нет? Да или нет? Это вопрос самолюбия, чести… с этим шутить нельзя!! Наденька то и дело заглядывает мне в лицо, отвечает невпопад, нетерпеливо сжимает губки… Лицо ее то вспыхивает счастьем, то подергивается унылой тучкой… Скоро я начинаю замечать в ней борьбу, колебание женского духа… Она останавливается, хочет, по-видимому, что-то сказать, о чем-то спросить, но никак не соберется с силами…

– Знаете что? – выговаривает она, не глядя на меня. – Я тово… вот что…


Дата добавления: 2019-02-22; просмотров: 141; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!