История моего «нервного желудка»



 

Глава третья

Бурчание в животе

 

Тревожность – это нелегко. У больного словно какой-то шип сидит внутри, что-то колет его, вызывая мучительную тошноту.

Гиппократ. О болезнях (IV в. до н. э.)

 

Мой повторяющийся ночной кошмар: мне становится дурно во время свадьбы и я выбегаю из церкви, бросив жениха у алтаря.

Эмма Пеллинг, цитата, приведенная в статье «Отложить свадьбу из-за страха невесты перед тошнотой» («Bride's Vomit Fear Delays Wedding» // United Press International , 5 июня 2008 г.)

 

В число одолевающих меня тревог входит и эметофобия, патологический страх тошноты, притом что с последнего приступа рвоты времени прошло уже порядочно. Даже более чем порядочно. Тридцать пять лет, два месяца, четыре дня, 22 часа и 49 минут на момент написания этой фразы, если совсем точно. Это значит, что 83 % моего пребывания на этом свете обходится без приступов рвоты, последний из которых случился 17 марта 1977‑го. Меня не рвало в 1980‑х. Меня не рвало в 1990‑х. И в новом тысячелетии тоже. И, надо надеяться, не будет рвать и впредь, до конца моей жизни. (Само собой, даже этот абзац, особенно последнее предложение, я печатаю через силу, опасаясь сглазить или навлечь на себя небесные кары, стучу по дереву и молюсь всем богам и высшим силам.)

Тем не менее, по самым грубым подсчетам, по крайней мере 60 % своей сознательной жизни я беспокоюсь о явлении, которое последние три с лишним десятилетия не дает о себе знать. Это иррационально.

«Почему иррационально? – протестует внутренний голос. – Может, на самом деле беспокойство о рвоте и ее отсутствие закономерно связаны? Может, именно эта неусыпная бдительность и защищает меня (магическим образом, невротическим укреплением иммунной системы или просто благодаря навязчивому избеганию микробов) от пищевых отравлений и желудочного гриппа?»

Этот же вопрос я неоднократно задавал и череде психотерапевтов. «Даже если предположить, что насчет закономерности вы правы, поведение ваше все равно иррационально, – отвечают они. – Представьте, сколько времени вы тратите впустую, как портите себе жизнь, беспокоясь о малоприятном, но все же редком для вас явлении, не особенно вредящем здоровью». Даже если, ослабив бдительность, я и подхвачу кишечный вирус или отравлюсь чем-нибудь несвежим раз-другой, спрашивают терапевты, разве это слишком большая цена за возвращение (хотя бы отчасти) к полноценной жизни?

Наверное, рациональный, не знающий фобий человек ответил бы «нет». И был бы прав. Но для меня ответом остается уверенное «да».

Значительное место в моей жизни занимают старания избежать рвоты и «подстилание соломки» на случай, если беда все же приключится. В том числе стандартная практика гермофоба – избегать больниц и общественных туалетов, обходить за километр больных, излишне часто мыть руки, обращать пристальное внимание на дату и условия изготовления всех потребляемых в пищу продуктов.

Но в моем поведении есть несомненные крайности, особенно если принять во внимание статистическую маловероятность приступа рвоты в тот или иной конкретный момент. Я пачками прихватываю бумажные пакеты из самолета и рассовываю по дому, по рабочему кабинету и салону машины на случай, если меня внезапно затошнит. Я не выхожу за порог без пепто-бисмола, драмамина и других препаратов от укачивания. Словно генерал, наблюдающий за наступлением противника, я держу в памяти подробную карту зафиксированных случаев норовируса (самого распространенного из вызывающих желудочно-кишечные заболевания) и других форм гастроэнтерита, по Интернету отслеживая вспышки эпидемий в США и за рубежом. Так уж устроена моя фобия: я в любой момент могу точно сказать, в каком новозеландском доме престарелых, на каком круизном лайнере в Средиземном море и в какой начальной школе штата Вирджиния сейчас борются с вирусом. Как-то раз, когда я жаловался отцу на отсутствие единого информационного портала по очагам норовируса (как по очагам гриппа), вмешалась жена: «Как это нет, когда есть». Мы посмотрели на нее вопросительно. «Это ты», – пояснила она. Да, действительно.

Эметофобия правит моей жизнью с тираническим непостоянством вот уже 35 лет. Ни тысячи психотерапевтических сеансов, ни десятки лекарств, ни гипноз, которому я подвергался в 18-летнем возрасте, ни желудочно-кишечные заболевания, которые я переносил без рвоты, так ее и не истребили.

Несколько лет я проходил сеансы у молодого психотерапевта доктора М., работавшей в Центре изучения тревожности и сопутствующих расстройств при Бостонском университете. Изначально я обратился к ней по поводу боязни публичных выступлений, но несколько месяцев спустя доктор М. предложила попробовать экспозиционную терапию и для лечения моей эметофобии.

Вот так некоторое время назад я оказался героем нелепейшей мизансцены.

Я выступаю с докладом об основании Корпуса мира, что само по себе несколько нелепо, поскольку дело происходит в маленькой переговорной Центра изучения тревожности. Вся моя аудитория – доктор М. и трое аспирантов, отловленных в коридорах. В углу переговорной на большом экране крутится ролик, демонстрирующий разных людей в приступе рвоты.

– Изначально президент Кеннеди планировал разместить Корпус мира в Агентстве по международному развитию, – сообщаю я под доносящиеся с экрана рвотные спазмы. – Но зять Кеннеди Сарджент Шрайвер убедил Линдона Джонсона, что включение Корпуса мира в существующую правительственную систему будет тормозить всю его деятельность и в конечном итоге просто ее застопорит.

На экране женщину рвет фонтаном. Приборчик на моем пальце отслеживает пульс и уровень кислорода в крови. Каждые несколько минут доктор М. прерывает меня просьбой дать оценку своей тревожности по шкале от 1 до 10 (1 – полное спокойствие, 10 – неподдельный ужас).

– Около шести, – честно отвечаю я. Мне не столько тревожно, сколько неловко и мерзко.

– Продолжайте, – велит доктор, и я вещаю дальше под рвотную какофонию с экрана. Мельком взглянув на слушателей, вижу, что аспиранты – две девушки и молодой человек – внимают моим словам через силу, оглушенные фоновой вакханалией. Молодой человек заметно зеленеет и, дергая кадыком, явно сдерживает рвотные позывы.

Мне действительно немного тревожно, но в первую очередь я ощущаю себя полным дураком. Как имитация доклада перед искусственной аудиторией под лавиной тошнотворных кадров излечит меня от фобии публичных выступлений или рвоты?

При всей внешней нелепости в основе этой сцены лежит зарекомендовавшая себя психотерапевтическая методика. Экспозиционная терапия – намеренное столкновение с источником патологического страха, будь то крысы, змеи, самолеты, высота или рвота, – уже не первое десятилетие применяется в качестве стандартного метода лечения фобий и входит в когнитивно-поведенческую терапию. Логика этого подхода, подкрепляемого последними исследованиями в области нейробиологии, такова: продолжительное пребывание рядом с источником страха (под наблюдением психотерапевта) уменьшает страх. Боящемуся высоты предлагается в сопровождении психолога подбираться все ближе и ближе к краю балкона на все большей высоте. Страдающий сидеродромофобией (боязнью путешествий на поезде) должен проехать по железной дороге сперва чуть-чуть, потом подальше, потом еще дальше, пока страх не уменьшится, а потом не исчезнет полностью. Существует и более суровая форма экспозиционной терапии, так называемое погружение, предполагающее более интенсивное воздействие. При лечении, например, страха перед полетами стандартным экспозиционным методом пациент начинает с визитов в аэропорт и наблюдает за взлетом и посадкой самолетов, пока уровень тревожности не снизится. Затем он будет подниматься на борт и привыкать к нахождению в салоне, позволяя вспыхнуть и успокоиться физиологическим реакциям и ощущениям испуга, и только после этого дело дойдет до короткого перелета в сопровождении терапевта. В конечном итоге больной сможет летать самостоятельно на дальние расстояния. Методом погружения аэрофобия лечится иначе: пациента сажают в крошечный двухмоторный самолет и, поднявшись в небо, проделывают головокружительные кульбиты. По данной теории тревожность поначалу зашкалит, но потом она утихнет, поскольку пассажир быстро усвоит, что способен пережить как сам полет, так и тревожность. Некоторые психотерапевты специально завязывают контакты с пилотами, чтобы практиковать этот метод. (Мне доктор М. тоже предлагала, я отказался.)

Дэвид Барлоу, бывший руководитель Центра изучения тревожности и сопутствующих расстройств, утверждает, что цель экспозиционной терапии – «напугать пациента до потери пульса»[111] и тем самым доказать, что со страхом можно справиться. Какими бы жестокими и непривычными ни казались экспозиционные методы Барлоу, процент излеченных от фобии составляет, по его словам (подтверждаемым значительным числом научных работ)[112], 85 % (причем излеченных, как правило, всего за неделю или даже быстрее)[113].

Заставляя меня испытать одновременно страх публичного выступления и рвоты, доктор М. стремилась взвинтить мою тревожность до предела, «подвергнуть» меня моим главным страхам, чтобы запустить процесс их искоренения. Однако стимулы оказались слишком неестественными и не вызвали требуемой степени тревожности. Выступая перед тройкой аспирантов в кабинете доктора М., я нервничал и чувствовал неловкость, но этим ощущениям было далеко до всепоглощающего ужаса, который возникает во время настоящих публичных выступлений (тем более я знал, что мои слушатели тоже специализируются на тревожных расстройствах). У меня, вопреки обыкновению, не было нужды скрывать тревогу: сознавая, что коллегам доктора М. изначально известно о моей ущербности, я не беспокоился о том, чтобы ее замаскировать. И хотя на работе у меня по-прежнему вызывали приступы паники даже короткие летучки, не говоря уже о полновесных выступлениях, переживания насчет которых начинались за долгие месяцы до самого события, разыгрываемая на еженедельных сеансах у доктора М. ситуация была лишь бледной копией настоящих. Неловкость и неприятные ощущения эти игры вызывали, да, но никак не тот уровень тревоги, который требуется для настоящей экспозиционной терапии.

Точно так же и показ роликов о рвоте, при всей их тошнотворности, не вызывал ничего похожего на ужас, сотрясающий тело и душу при рвотном позыве. Я знал, что видеоролики не заразны, что всегда можно отвернуться или выключить ролик, если тревога станет невыносимой. Самое главное – и самое пагубное для экспозиционной терапии – у меня всегда оставалась возможность сбежать[114].

Выяснив, как выясняли до и после доктора М. остальные мои психотерапевты, что именно в боязни рвоты коренятся остальные мои страхи (например, я боюсь летать на самолете из-за страха, что будет тошнить), доктор М. предложила с этой фобии и начать.

– Резонно, – согласился я.

– Способ лечения только этот, – сказала доктор. – Нужно встретиться со своим страхом в открытую, испытать то, что вас больше всего пугает.

Охо-хо.

– Нужно вызвать у вас рвоту.

Нет. Только не это. Ни за что.

Доктор М. рассказала, что ее коллеге недавно удалось излечить пациентку от эметофобии с помощью рвотного средства – сиропа ипекакуаны. Занимающая ответственную должность пациентка, специально прилетев на лечение из Нью-Йорка, неделю ходила на сеансы в Центр изучения тревожности. Каждый день она принимала выдаваемое медсестрой рвотное, ее рвало, затем она прорабатывала свои ощущения с психотерапевтом – в когнитивно-поведенческой терапии это называется «декатастрофизация». Через неделю она улетела обратно в Нью-Йорк, полностью избавившись, по словам доктора М., от фобии.

Меня это не убедило. Тогда доктор М. показала мне статью в научном журнале, где описывался случай излечения клинической эметофобии таким же методом вызывания рвоты.

– Это единичный случай, – заметил я. – 1979 года[115].

– Были и другие. – Доктор еще раз напомнила мне про пациентку своей коллеги.

– Нет, я не могу.

– Если не хотите, то не надо, – сказала доктор М. – Я не буду вас ни к чему принуждать. Но единственный способ справиться с этой фобией – встретиться с источником страха. А единственный способ с ним встретиться – вызвать рвоту.

Этот диалог повторялся в разных вариациях на протяжении нескольких месяцев. Несмотря на бессмысленность придуманных доктором М. методов воздействия, я ей доверял (она была добрая, милая и умная). Поэтому в один прекрасный осенний день я удивил ее заявлением, что готов рассмотреть этот вариант. Она мягко и обнадеживающе объяснила, как все будет проходить. Для меня зарезервируют лабораторный кабинет наверху, где рядом со мной постоянно будет сама доктор М. и штатная медсестра. Я что-нибудь съем, приму рвотное, вытошню съеденное (и останусь в живых, обещала доктор). А потом мы займемся «когнитивным переструктурированием» моего отношения к рвоте. Я усвою, что бояться тут нечего, и избавлюсь от фобии.

Доктор М. повела меня наверх знакомиться с медсестрой. Сестра Р. показала мне кабинет и объяснила, что принятие рвотного – стандартная процедура при экспозиционной терапии, она лично участвовала не в одном сеансе для бывших (излечившихся!) эметофобов.

– Буквально на прошлой неделе у нас тут был один парень, – припомнила она. – Очень нервничал, но все прошло прекрасно.

Мы вернулись в кабинет доктора М.

– Хорошо, – сказал я. – Давайте. Наверное…

Следующие несколько недель мы раз за разом назначали сеанс экспозиции, я являлся в назначенный день – и давал задний ход, признаваясь, что не могу. Каково же было изумление доктора М., когда в теплый не по сезону декабрьский четверг я вдруг, придя на обычный сеанс, сказал: «Все. Я готов».

Нам не повезло с самого начала. У сестры Р. кончилось рвотное, поэтому ей пришлось бежать в аптеку, а мне – сидеть лишний час в кабинете доктора М. Потом выяснилось, что верхняя лаборатория занята, поэтому придется проводить процедуру в маленьком общем туалете в подвале. Я на каждом шагу хотел отказаться от сеанса, но не отказывался – наверное, только потому, что никто не отнимал у меня эту возможность.

Дальнейшее повествование представляет собой подредактированный фрагмент как можно более бесстрастного отчета, который я по рекомендации доктора М. писал после процедуры. (Записывать свои впечатления в эмоционально нейтральном ключе – стандартный в таких случаях рецепт предотвращения посттравматического стресса после травмирующего переживания.) Если вы тоже страдаете эметофобией (или просто брезгливы), лучше этот кусок пропустить.

 

Мы встретились с сестрой Р. в подвальном туалете. После непродолжительного обмена репликами я принял рвотное.

Пройдя точку невозврата, я почувствовал резкое нарастание тревоги. Меня начала бить легкая дрожь. Но я надеялся, что тошнота наступит сразу, меня быстро вырвет и я осознаю, что всю жизнь зря боялся.

Доктор М. прицепила мне на палец датчик пульса и уровня кислорода в крови. Пока мы дожидались приступа тошноты, доктор попросила меня оценить тревожность по шкале от 1 до 10. «Около девяти», – ответил я.

К тому времени меня уже слегка мутило. Ощутив внезапный позыв, я отвернулся к унитазу. Горло сжалось дважды, но рвотные массы не пошли. Я ждал, стоя на полу на коленях, все еще надеясь на скорое завершение. Датчик на пальце мешал, поэтому я его отцепил.

Какое-то время спустя я почувствовал следующий позыв и спазм диафрагмы. Сестра Р. объяснила, что сначала идут «сухие» позывы. Теперь мне отчаянно хотелось, чтобы все уже было позади.

Тошнота накатывала волнами, скручивая, потом отпуская. Каждый раз казалось, что теперь-то уж меня вырвет, я громко рыгал, но ничего не выходило. Несколько раз я чувствовал, как сжимается желудок, выворачивался наизнанку – и опять безрезультатно.

Дальше ощущение времени несколько размывается. При каждом позыве меня бросает в пот, и, когда волна проходит, пот льет с меня ручьями. В какой-то момент я начинаю отключаться и боюсь, рухнув в обморок, захлебнуться рвотой и умереть. На мое заявление, что у меня звенит в голове, сестра Р. говорит, что цвет лица у меня нормальный. Но, по-моему, они с доктором М. слегка встревожены. От этого растет и моя тревога: если они волнуются, то мне уж точно пора впадать в панику. (В то же время где-то в глубине души очень хочется отключиться, пусть даже со смертельным исходом.)

Минут через 40, после всех этих безрезультатных позывов, доктор М. и сестра Р. предлагают принять еще рвотного. Но я побоялся, что вторая доза заставит меня мучиться тошнотой еще дольше: вдруг эти «сухие» позывы растянутся на несколько часов или дней. В какой-то момент надежда на скорую рвоту и быстрое прекращение пытки сменилась мыслями о том, что, пожалуй, правильнее будет воспротивиться действию рвотного и просто подождать, пока тошнота пройдет. Я был обессилен, измучен тошнотой и совершенно жалок. Между позывами я валялся на полу, дрожа всем телом.

Прошло порядочно времени. Сестра Р. и доктор М. убеждали меня принять еще рвотное, но теперь я хотел обойтись без рвоты. Позывов долго не было, и неожиданно сильная волна тошноты застала меня врасплох. Почувствовав, как выворачивается наизнанку желудок, я подумал, что уж теперь-то наверняка. Какое там… Я подавился несколькими вторичными волнами, а потом тошнота заметно ослабла. Тут у меня пробудилась надежда, что пытка все же кончится без рвоты.

Сестра Р. начала сердиться: «Надо же, какой непрошибаемый». (В какой-то момент она спросила с досадой, не потому ли я сопротивляюсь, что хочу растянуть лечение у доктора М. Доктор М. возразила: разумеется, нет, ведь рвотное-то я принял.) В конце концов, через несколько часов после принятия рвотного, сестра Р. ушла, сказав, что впервые видит, чтобы сироп ипекакуаны не подействовал[116].

Еще какое-то время спустя, после тщетных уговоров доктора М. попытаться «довести сеанс подвергания до конца», мы решили «прекратить попытки». Меня по-прежнему мутило, но уже меньше. Мы побеседовали в кабинете, и я ушел.

По дороге домой я очень боялся, что меня начнет рвать за рулем и я устрою аварию. На светофорах я обмирал от ужаса.

Добравшись до дома, я улегся в постель и проспал несколько часов. Когда проснулся, стало лучше, тошнота прошла. Однако ночью мне снились кошмары о том, как меня рвет в подвальном туалете.

На следующее утро я сумел доехать до работы, чтобы присутствовать на собрании, но там меня охватила паника, и пришлось возвращаться домой. Следующие несколько дней я опасался выходить из дома.

 

Доктор М. позвонила на следующий день: узнать, все ли со мной в порядке. Ей явно было совестно за учиненную надо мной экзекуцию. И хотя это происшествие сильно меня травмировало, доктора мне стало жаль, так ощутимо она переживала. В последних абзацах своего отчета, который до тех пор велся с объективной точностью, я слегка смягчил свои истинные чувства (сеанс провалился с треском, а сестра Р. – дура набитая). «Учитывая мой анамнез, я молодец, что решился принять рвотное. Жаль, что не получилось быстро добиться рвоты. Но процедура в целом меня травмировала, и теперь общий уровень моей тревожности, особенности страх рвоты, стал сильнее, чем до сеанса. Однако испытав, каково это – сопротивляться воздействию рвотного, – я понимаю, что способность избежать тошноты и рвоты у меня достаточно сильна».

Судя по всему, сильнее, чем у доктора М. По ее признанию, после нашей процедуры ей пришлось отменить все вечерние сеансы, поскольку от вида моих рвотных позывов и борьбы с воздействием ипекакуаны ее так затошнило, что она весь вечер провела дома в обнимку с унитазом. Не буду скрывать, ирония происходящего (рвотное принял я, а тошнило в итоге ее) вызвала у меня мстительное удовлетворение, но душевная травма и тревога преобладали. Плоховато у меня получается преодолевать фобии, зато от меня становится дурно терапевтам и их помощникам.

К доктору М. я ходил еще несколько месяцев, мы «проработали» неудавшийся сеанс подвергания, а потом, поскольку обоим хотелось выкинуть это фиаско из памяти, оставили эметофобию в покое и переключились на другие фобии и неврозы, однако эта неудача все равно витала над сеансами мрачной тенью. Мы оба знали, что все кончено[117].

 

Органы, предназначенные разгружать наш желудок, также сжимаются и расширяются по своему произволу, помимо нашего намерения и порой вопреки ему.

Мишель Монтень. О силе нашего воображения (1574)[118]

 

Сознание, как утверждают нейрофилософы, полностью телесно – «овеществлено», говоря словами Аристотеля. Расхожие словесные обозначения тревожного предчувствия («нутром чую», «сосет под ложечкой»), панического ужаса («до кишок пробирает») или возбуждения («бабочки в животе») – это не просто клише и даже не метафоры, это самые что ни на есть прописные истины – точнейшие описания физиологической проекции тревожных переживаний. Врачи и философы тысячелетиями отмечают великую силу так называемой (так называемой в медицинских журналах) связи «кишечник – мозг». «Желудок и мозг настолько тесно связаны между собой, что, вполне возможно, от бифштекса до фобии – один шаг», – писал Уилфред Нортфилд в 1934 г.[119]

Желудочно-кишечные расстройства на нервной почве – бич современного человека. По материалам Гарвардской медицинской школы, в 12 % обращений к терапевтам в США поводом служит синдром раздраженного кишечника (СРК)[120], характеризующийся болями в желудке и чередованием запоров и диареи, в которых частично или полностью, по мнению большинства специалистов, повинны стресс и тревога. СРК, впервые идентифицированный в 1830 г. британским врачом Джоном Хаушипом[121], называли за это время и колитом слизистой, и спастическим колитом, и просто колитом, и синдромом раздраженной толстой кишки. (В Средние века и в эпоху Возрождения его именовали «газовой меланхолией» или «ипохондрическим метеоризмом».) Поскольку органические причины СРК до сих пор доподлинно не установлены, большинство врачей списывают его возникновение на стресс, эмоциональные конфликты и другие психологические факторы. При отсутствии выраженной дисфункции нервов и мускулатуры кишечника врачи склонны предполагать какие-то нарушения в мозге – например, повышенную чувствительность к ощущениям во внутренних органах. В одном известном эксперименте[122], когда в толстой кишке страдающих СРК и здоровых контрольных испытуемых надували воздушные шарики, страдающие СРК демонстрировали гораздо более низкий болевой порог, из чего можно заключить, что у больных с раздраженным кишечником связь «внутренние органы – мозг» обострена.

Это вполне согласуется с такой характеристикой, как тревожная чувствительность, которая, как показывают исследования, тесно связана с паническим расстройством. Обладатели высокого индекса тревожной чувствительности (ИТ) демонстрируют также высокую степень так называемой интероцептивной чувствительности, то есть они остро ощущают внутренние процессы организма, все взбрыки, всплески, перебои своей физиологии, они отчетливее других чувствуют сердечный ритм, давление, температуру, частоту дыхания и работу перистальтики. Из-за своей гиперчувствительности к физиологическим процессам они более склонны к «соматически обусловленным паническим атакам»: человек с высоким ИТ улавливает слабое учащение пульса, легчайшее головокружение или неясное, едва уловимое трепетание в груди, в свою очередь пробуждающее тревогу в сознании («Неужели сердечный приступ?»), от которой эти физические ощущения только обостряются. Обострение тут же улавливается, вызывая нарастание тревоги, и от этого еще сильнее обостряются ощущения, и вскоре человека уже захлестывает паника. Недавние публикации в таких изданиях, как Journal of Psychosomatic Research , отмечают тесную взаимосвязь между тревожной чувствительностью, синдромом раздраженного кишечника, беспокойством и невротизмом, который психологи определяют как склонность надолго останавливаться на негативных переживаниях, чрезмерную тревожность, обостренное чувство вины, предрасположенность к депрессии и несоразмерной реакции на незначительный стресс. Неудивительно, что у набирающих высокие баллы в диагностических тестах на невротизм наблюдается повышенная склонность также к развитию фобий, панического расстройства и депрессии. (Обладатели низкого уровня невротизма, наоборот, устойчивы к подобным расстройствам.)

Полученные данные свидетельствуют, что у людей с раздраженным кишечником организм острее реагирует на стресс. В статье медицинского журнала Gut [123] объяснялась взаимосвязь между когнитивной деятельностью (осознанными мыслями) и физиологическими коррелятами (реакцией организма на эти мысли): у менее тревожных людей сознание не отличается бурной реакцией на стресс, а организм не склонен к бурной реакции на осознание стресса, тогда как у клинически тревожных людей чувствительность сознания сочетается с чувствительностью телесной – даже небольшой стресс вызывает беспокойство и даже небольшое беспокойство приводит к нарушениям в организме. Обладатели «нервного» желудка чаще жалуются на головную боль, учащенное сердцебиение, перебои дыхания и общую слабость. По некоторым данным, обладатели СРК отличаются повышенной чувствительностью к боли, плохо переносят легкие недомогания вроде простуды и вероятнее других подозревают у себя болезни.

Расстройство желудка, как писал физиолог Уолтер Кэннон в 1909 г., в большинстве случаев имеет «нервную природу»[124]. В своей статье «Влияние эмоциональных состояний на функции пищеварительного тракта» Кэннон пришел к заключению, что тревожные мысли оказывают через симпатическую нервную систему прямое воздействие как на моторную функцию ЖКТ (так называемую перистальтику – процесс, благодаря которому пища движется через органы пищеварения), так и на желудочную секрецию. Теорию Кэннона подтверждают и современные наблюдения в учреждениях первичной медицинской помощи, отмечающие, что большинство хронических желудочных расстройств проистекают из расстройств психики: от 42 до 61 % пациентов с функциональными заболеваниями ЖКТ имеют официальный психиатрический диагноз, чаще всего «тревожность» или «депрессия»[125]. Как выявило одно из исследований[126], количество пациентов с паническим расстройством на 40 % совпадает с числом страдающих функциональными заболеваниями ЖКТ[127].

«Страх вызывает диарею, – писал Аристотель, – поскольку от переживаний усиливается жар в желудке»[128]. Гиппократ списывал и желудочные расстройства, и тревогу (а заодно и геморрой с прыщами) на излишек черной желчи. Древнеримский врач Гален винил в том же самом желтую желчь. «Охваченный страхом испытывает сильный приток к желудку желтой желчи, которая словно точит изнутри, – отмечал он. – Ни тревога, ни грызущее ощущение в желудке не проходят, пока не изрыгнешь эту желчь»[129].

Но лишь после выхода в 1833 г. научного труда под названием «Наблюдения и опыты над желудочным соком и физиологией пищеварения» (Experiments and Observations on the Gastric Juice and the Physiology of Digestion), связь между эмоциональными состояниями и расстройством желудка получила более или менее научное обоснование. 6 июня 1822 г. охотник Американской меховой компании Алексис Сент-Мартин был ранен в живот выстрелом из мушкета с близкого расстояния. Ему грозила смерть, однако стараниями нью-йоркского хирурга Уильяма Бомона он остался жить, только с незарастающим отверстием (фистулой) в теле, открывающим доступ к желудку. Осознав необыкновенные возможности для научных исследований, подаренные этим уникальным случаем, Бомон 10 лет ставил эксперименты над желудком охотника, наблюдая через фистулу работу пищеварительной системы.

Бомон заметил, что эмоциональное состояние Сент-Мартина заметно отражается на его открытом для обзора желудке: слизистая, будто хамелеон, меняла цвет в соответствии с переживаниями. Иногда она была ярко-красной, а иногда – если охотник тревожился – бледнела.

«Я воспользовался возможностью, возникшей благодаря необычному стечению обстоятельств, которое вряд ли когда-то повторится снова», – писал Бомон. Но он ошибся. В медицинской литературе фигурируют по крайней мере два более поздних (проведенных в следующем веке) исследования работы пищеварительных органов у пациентов с фистулами желудка. Затем, в 1941 г., медики Нью-Йоркской больницы в Манхэттене Стюарт Вулф и Гарольд Вулфф обнаружили Тома.

В 1904 г. в возрасте девяти лет Том отхлебнул из отцовской пивной бадьи, но вместо пива там оказалась горячая рыбная похлебка. От ожога верхней части пищеварительного тракта Том потерял сознание, и, пока мать довезла мальчика до больницы, пищевод уже спаялся. До конца жизни Тому пришлось принимать пищу через искусственный свищ – проделанное хирургическим путем отверстие в стенке желудка с подшитым изнутри к краям сегментом слизистой. Разжеванную во рту пищу Том вводил в желудок через воронку, приставленную к свищу.

К докторам Вулфу и Вулффу Том попал в 1941 г., когда во время работ в канализации свищ воспалился. Осознав, какие возможности для исследований дает этот необычный случай, доктора устроили Тома в больницу лаборантом и в течение семи месяцев подвергали разным экспериментам. Результаты были опубликованы в 1943 г. в книге «Работа человеческой пищеварительной системы» (Human Gastric Function), которая стала важной вехой в развитии психосоматического подхода.

Отталкиваясь от наблюдений Бомона, доктора установили, что слизистая желудка Тома заметно меняет окраску, от «бледного изжелта-красного до пунцового», в зависимости от активности. Сильной пищеварительной активности соответствовали более насыщенные оттенки красного (предположительно от притока крови к желудку), тогда как меньшая активность – в том числе вызванная тревогой – соотносилась с более бледной окраской (предположительно означая отток крови от желудка).

Докторам удалось проследить взаимосвязи, которые до тех пор оставались гипотетическими и не имели научного подтверждения. Как-то раз в лабораторию влетел другой врач и, чертыхаясь под нос, принялся открывать один за другим ящики стола, ища потерявшиеся документы. Том, в обязанности которого входило поддерживать порядок в лаборатории, испугался, что его могут уволить. Слизистая желудка тотчас побледнела, от «90 % красноты» по цветовой шкале опустившись до 20 %[130]. Выработка желудочного сока почти прекратилась. Через несколько минут, когда переполошивший всех врач нашел свои бумаги, выработка желудочного сока возобновилась и слизистая постепенно обрела прежний цвет.

В принципе, ничего особенно удивительного здесь нет: всем известно, что тревога провоцирует желудочно-кишечные заболевания. (Моя приятельница Анна говорит, что более эффективной диеты, чем «скандальный развод», она за всю жизнь не пробовала.) Однако в «Работе человеческой пищеварительной системы» взаимосвязи впервые были очерчены подробно и систематично. Взаимосвязь между психическим состоянием Тома и пищеварением перестала быть эфемерной; его желудок наглядно отражал перепады настроений. Подводя итог своим наблюдениям, Вулф и Вулфф отметили высокую обратную зависимость между «эмоциональной устойчивостью», как они ее назвали, и расстройствами желудка.

Как раз мой случай. От беспокойства у меня болит и расстраивается живот. От боли и расстройства я тревожусь еще сильнее, от этого еще больше болит и расстраивается живот, поэтому почти каждая относительно дальняя вылазка из дома превращается в тур по отхожим местам. Я не очень отчетливо помню Ватикан, Колизей и итальянские железные дороги. Однако общественные туалеты Ватикана, Колизея и разных итальянских вокзалов и станций я не забуду никогда. Как-то раз мы добрались до фонтана Треви – то есть моя жена с родными добралась до фонтана, а я – до туалета в соседней «джелатерии», где и засел, вынуждая итальянцев то и дело нетерпеливо барабанить в дверь. На следующий день, когда семейство двинулось в Помпеи, я, сдавшись, остался в кровати, поближе к туалету.

За несколько лет до той поездки, после падения Берлинской стены и прекращения действия Варшавского договора, я прилетел в Восточную Европу к своей девушке Анне, учившейся в Польше. За те полгода, что она там жила, я успел запланировать и отменить (из-за тревоги) несколько визитов, и лишь страх, что Анна меня бросит, заставил преодолеть ужас перед трансатлантическим перелетом. Накачавшись медикаментами почти до невменяемости, я прилетел из Бостона в Лондон, а оттуда в Варшаву. Одуревший от успокоительных, противорвотных и разницы во времени, я как в тумане перекантовался первые полтора дня. Желудок очнулся одновременно с остальным организмом, когда кончилось действие драмамина и ксанакса, и дальше мы мотались по всей Восточной Европе от туалета к туалету. Это сердило Анну и мучило меня, потому что, кроме всего прочего, общественные туалеты в Восточной Европе в те времена были кошмаром, а за каждый лист шершавой расползающейся туалетной бумаги нужно было отдельно платить вахтерше. К концу путешествия я сдался: Анна отправлялась осматривать достопримечательности, а я отсиживался в номере, где по крайней мере не приходилось заранее отмерять туалетную бумагу.

Анну такой расклад, разумеется, раздражал. Посетив музей-квартиру Франца Кафки (между прочим, страдавшего от хронического несварения), мы шли по Вацлавской площади, и тут я в очередной раз пожаловался на резь. «Тебе уже диссертацию пора писать о своем желудке», – не удержавшись, съязвила Анна над моей зависимостью. Которую, как вы заметили, я до сих пор не преодолел.

Но как не зависеть от капризов желудка, если им подчинена вся твоя жизнь? Достаточно пару раз опозориться – обделаться, например, в самолете или на свидании – и будешь как миленький прислушиваться к малейшему трепыханию в животе. Тебе придется учитывать желудок в своих намерениях, потому что он-то о своих намерениях тебя предупреждать не станет.

Пример в тему. Пятнадцать лет назад, собирая материал для своей первой книги, я гостил часть лета у представителей клана Кеннеди на Кейп-Коде. Как-то раз на выходные прибыл покататься на яхте с Тедом Кеннеди тогдашний президент Билл Клинтон, отдыхавший на другой стороне Нантакетского пролива на острове Мартас-Виньярд. По резиденции Хианнис-Порт, где расположены загородные дома клана Кеннеди, сновали помощники президента и агенты личной охраны. Я решил скоротать время до ужина и прогуляться по городку.

Зря. Как часто бывает при синдроме раздраженного кишечника, стоило мне покинуть зону доступных туалетов, как внутри началось брожение. Пока я несся обратно к дому, несколько раз думал, что уже не успею и, сцепив зубы и обливаясь потом, прикидывал, какой из кустов или садовых сараев подойдет в качестве импровизированного сортира. Но мысль о том, что будет, если за этим кустом меня обнаружит президентская охрана, крепила кишечник и придавала нечеловеческой стойкости.

Подбегая к крыльцу, я мысленно разворачивал в голове план дома («Какой из многочисленных туалетов ближе к входной двери? Удастся ли добежать наверх в свою комнату?») и молился, чтобы мне не попался по дороге кто-нибудь из Кеннеди или знаменитостей (в те выходные в резиденции гостили, кроме прочих, Арнольд Шварценеггер, Лайза Минелли и министр ВМС).

К счастью, меня никто не перехватил. Что теперь? Удастся ли, взбежав вверх по лестнице, домчаться по коридору до своих апартаментов? Или нырять в туалет в вестибюле? Услышав шаги наверху и испугавшись, что меня все-таки кто-нибудь задержит, я выбрал второй вариант и заскочил в туалет на первом этаже, отделенный от вестибюля тамбуром с двумя дверьми. Просеменив через тамбур, я плюхнулся на унитаз.

Облегчение было невероятным, почти метафизическим.

Но потом я спустил воду и… почувствовал, как намокают ноги. Я посмотрел на пол. К моему ужасу, из-под унитаза хлестала вода. Видимо, что-то лопнуло. Пол – а вместе с ним мои ботинки, брюки и белье – заливали канализационные воды. Стремительно прибывавшие.

Я вскочил и начал озираться. Можно ли остановить потоп? Раскидав стоящие на унитазном бачке цветы и ароматизаторы, я сорвал крышку и принялся шарить внутри, лихорадочно дергая наугад разные рычажки и пробки в поисках способа перекрыть воду.

Наконец – то ли сам по себе, то ли благодаря моим судорожным усилиям – потоп постепенно стих, а потом и прекратился. Я окинул взглядом зону бедствия: одежда насквозь мокрая и перепачканная, коврик под ногами тоже. Недолго думая, я стянул брюки и белье, завернул в хлюпающий коврик, затолкал все вместе в мусорное ведро, а его – в шкафчик под раковиной, решив, что потом разберусь.

И тут – в самый подходящий момент – дали звонок к ужину, приглашающий собираться на коктейли в гостиной.

Которая расположена прямо напротив этого туалета.

Где я стою по щиколотку в канализационных водах.

Схватив охапку полотенец, я бросил их на пол, чтобы впитывали по мере возможности, а сам, опустившись на четвереньки, спешно пытался осушить лужу скомканной туалетной бумагой, размотав весь рулон. Все равно что вычерпывать озеро кухонной губкой.

В этот момент я испытывал даже не тревогу, а отчетливое ощущение, что дело труба, мой позор будет полным и несмываемым. Мало того, что перемазался, так еще испортил канализацию в особняке и, возможно, вот-вот предстану полураздетым перед государственными деятелями и голливудскими звездами.

Снаружи послышались приближающиеся голоса, и я понял, что у меня два варианта действий. Запереться в туалете и переждать тут и коктейльную вечеринку, и ужин (отражая атаки тех, кто будет ломиться в дверь), заодно за это время устранив последствия катастрофы, а потом, когда все пойдут спать, проскользнуть украдкой к себе. Или попытать счастья прямо сейчас.

Собрав перепачканные полотенца и туалетную бумагу, я запихнул их в шкафчик под раковиной и стал готовить побег. Выбрав наименее пострадавшее полотенце (все равно мокрое и грязное), я осторожно обвязал им бедра. Потом, подкравшись к двери, попытался по голосам и шагам определить, что происходит в коридоре. Понимая, что времени, пока в гостиной не собралась толпа, у меня в обрез, я выскользнул из туалета, проскочил через тамбур, быстрым шагом пересек коридор и рванул по лестнице. Благополучно преодолев первый пролет, я завернул на второй – и чуть не врезался в Джона Кеннеди-младшего и еще кого-то.

– Здравствуйте, Скотт! – сказал Кеннеди[131].

– Здрасьте! – брякнул я, лихорадочно подыскивая правдоподобное объяснение, почему вместо того, чтобы пить коктейли, я бегаю по особняку без штанов, весь потный, в перепачканном вонючем полотенце. Но Кеннеди со спутником даже бровью не повели, как будто им каждый день попадаются на глаза перемазанные фекалиями полураздетые гости, и проследовали дальше.

Я просеменил по коридору к себе, отмылся до скрипа в душе, переоделся и попытался по мере сил успокоиться – нелегкая задача, поскольку я по-прежнему отчаянно потел сквозь блейзер от тревоги, изнеможения и летней жары.

Если бы кто-нибудь решил сфотографировать ту коктейльную вечеринку, снимок получился бы примерно такой: знаменитости, политики и духовные лица при параде изящно и непринужденно общаются на веранде с видом на Атлантику, а где-то в сторонке отчаянно потеющий молодой журналист осушает один бокала джина с тоником за другим, терзаясь горькими мыслями о своей никчемности, ведь он мало того что не богат, не знаменит, не особенно успешен и красив, но даже над собственным желудком не властен, так что самое место ему где-нибудь в зверинце или в яслях, но никак не в компании взрослых людей, тем более таких выдающихся.

А еще потеющий молодой журналист тревожится, что будет, когда кто-нибудь решит воспользоваться туалетом при вестибюле.

Поздно ночью, когда все уже разошлись спать, я прокрался в этот туалет с мусорным мешком, бумажными полотенцами и прихваченным из кладовки чистящим средством. Заходил ли туда кто-нибудь после моей катастрофы, я так и не понял, но решил об этом не думать, сосредоточенно перекладывая в мешок перепачканные полотенца, коврик, одежду и туалетную бумагу. Потом оттер бумажными полотенцами пол и закинул их в тот же мешок.

Под стеной кухни между домом и сараем стоял мусорный контейнер. Туда я и собирался все выбросить. Разумеется, смертельно боясь, что меня застукают. С чего вдруг гостю среди ночи заталкивать в контейнер большой мусорный мешок? (Я опасался, что снаружи еще несут вахту агенты личной охраны и меня попросту пристрелят, не разбираясь, что я там закидываю в контейнер – бомбу или труп.) Но что мне еще оставалось? Я выскользнул к контейнеру и опустил в него мешок. А потом поднялся к себе.

Ни о туалете при вестибюле, ни о пропавшем коврике и полотенцах я упоминаний не слышал. Однако остаток выходных и все последующие свои визиты я кожей чувствовал, что обслуживающий персонал косится на меня сердито и шепчет с презрением: «Это он! Он угробил нам туалет и полотенца. Это его даже собственное тело не слушается!»[132]

 

Большинство страдающих заболеваниями толстой кишки отличаются повышенной чувствительностью, напряженностью и нервозностью. Внешне они могут казаться спокойными, однако внутри у них, как правило, все бурлит.

Уолтер Альварес. Нервозность, несварение и боль (Nervousness, Indigestion, and Pain, 1943)

 

Я, разумеется, понимаю, что не стоит до такой степени стыдиться официально признанного медициной недуга. Синдром раздраженного кишечника – достаточно распространенная болезнь ЖКТ, нередко связанная с тревожными и психическими расстройствами, как отмечали медики с древних времен. В 1943 г. знаменитый гастроэнтеролог Уолтер Альварес в своей работе «Нервозность, несварение и боль» (чудесное название) говорит, что стыдиться «нервного желудка» так же нелепо, как стыдиться румянца в ответ на комплименты или слез во время грустного спектакля[133]. Нервозность и гиперчувствительность, вызываемые такими физическими реакциями, связаны с чертами характера, которые, как писал Альварес[134], «при контроле и направленности в нужное русло могут немало способствовать успеху»[135].

И тем не менее СРК способен порядком отравить хозяину жизнь. Моя главная беда – «нервный желудок», который заставляет нервничать меня самого. Вот он, порочный круг тревожного эметофоба: малейший дискомфорт в желудке становится источником острого страха. Стоит там чему-нибудь кольнуть, и ты уже боишься, что сейчас тебя вырвет. От беспокойства сводит живот, боль в животе вызывает тревогу, от тревоги живот сводит еще сильнее, тревога нарастает и так далее, виток за витком накручивая панику. Эметофоб живет с постоянной оглядкой на свою фобию – некоторые годами не работают и не удаляются от дома из-за страха перед тошнотой, и даже само слово «тошнота» и родственные ему они не переносят ни в устном, ни в письменном виде. (В интернет-сообществах, посвященных эметофобии, правилами обычно предписываются условные обозначения, например, «т.» вместо «тошнота».)

До недавнего времени эметофобия почти не упоминалась в медицинской литературе. Однако появление Интернета дало возможность общаться между собой эметофобам, многие из которых до тех пор оставались с болезнью один на один[136]. Стали множиться интернет-сообщества и группы поддержки. Эти виртуальные площадки, иногда достаточно крупные (по некоторым данным, форум Международного общества эметофобов насчитывает в пять раз больше участников, чем крупнейший форум страдающих от боязни воздушных перелетов), привлекли внимание исследователей тревожности, побудив к более систематическому изучению этой фобии.

Как и все тревожные расстройства, эметофобия проявляется в резком физиологическом возбуждении, реакции избегания (а также так называемом безопасном или нейтрализующем поведении, которого как раз придерживаюсь я, на всякий пожарный нося с собой лекарства от желудка и успокоительные), нарушении внимания (в присутствии фобического стимула – например, вируса, гуляющего по офису или среди родных, – мы ни о чем другом думать не можем) и, как правило, в проблемах с самооценкой и верой в собственные силы. Мы, эметофобы, невысокого мнения о себе; нам кажется, что мы не справляемся с жизненными трудностями, особенно с таким стихийным бедствием, как рвота[137].

Как мы уже убедились, и страдающие паническими расстройствами, и страдающие СРК (в массе своей это одни и те же люди) отличаются, выражаясь языком психиатров, «повышенной склонностью к соматизации» (то есть переводу эмоциональных потрясений в физические симптомы) и «когнитивной предвзятостью в распознавании и интерпретации телесных симптомов» (то есть повышенной чуткостью к мельчайшим изменениям в организме, которые они интерпретируют в катастрофическом, крайне пессимистичном ключе). Но если большинству страдающих паническим расстройством в тревожных симптомах мерещится сердечный приступ, удушье, безумие или скорая смерть, то эметофобы боятся предвещаемой этими же симптомами рвоты (а уж потом безумия и смерти). И если страхи страдающих паническим расстройством (за исключением редких случаев внезапной остановки сердца, вызванной крайней тревогой) вряд ли оправданы, то эметофобы, растревожившись, вполне способны вызвать то, чего боятся больше всего. И это еще один повод постоянно опасаться непрекращающейся боязни. Теперь понятно, почему мне иногда кажется, будто мозг выворачивается наизнанку?

Психологи разработали несколько стандартных шкал для измерения уровня субъективного контроля – таких, например, как шкала локуса контроля Роттера или многомерная шкала локуса контроля. Тесную связь тревоги и депрессии не только с проблемами самооценки, но и с проблемами контроля (страдающие тревожным расстройством в придачу к тому, что не чувствуют себя хозяевами собственной жизни, боятся утратить контроль над собственным телом и разумом) успешно доказывало не одно поколение исследователей, однако у эметофобов эта связь выражена особенно ярко. В одной из публикаций Journal of Clinical Psychology [138] отмечается, что «эметофобы, судя по всему, совершенно не способны противостоять неутолимой жажде полного контроля»[139].

Доктор В. обращает внимание на очевидный, как ему кажется, многослойный символизм моей эметофобии. Рвота означает и утрату контроля, и мой страх перед «выворачиванием наизнанку», демонстрацией того, что творится у меня внутри. В первую очередь, утверждает доктор В., за этой боязнью стоит страх смерти. Рвота и мой неукротимый «нервный желудок» в целом выступают неоспоримыми доказательствами моей телесности, а значит, и смертности[140].

Когда-нибудь меня вырвет. Когда-нибудь я умру.

Неужели не резонно одинаково бояться и того и другого?

 

По-моему, лапша и желудок – вечные противники. Какое отношение имеет работа мысли к перевариванию ростбифа – сложно сказать, но что-то их роднит.

Чарльз Дарвин своей сестре Каролине (1838)

 

Несколько утешает, что я не единственный на свете человек, у которого тревожность проявляется и душевными, и физическими страданиями. Со времен Аристотеля неоднократно отмечалось, что нервная диспепсия – частый спутник интеллектуальных достижений. Зигмунду Фрейду, прибывшему в 1909 г. в Соединенные Штаты знакомить американцев с психоанализом, сильно отравили поездку (как он сам часто жаловался впоследствии) приступы диареи на нервной почве. В корреспонденции первостатейных невротиков Уильяма и Генри Джеймсов немало писем почти полностью посвящено способам борьбы с желудочным расстройством.

Однако по части парализующих кишечных недугов мало кто сравнится с несчастным Чарльзом Дарвином, который не один десяток лет вынужден был пресмыкаться перед своенравным желудком.

В 1865 г. он перечислил проявления донимавшей его почти 30 лет болезни в отчаянном письме врачу Джону Чапмену:

«56–57 лет. На протяжении 25 лет сильные ночные и дневные беспорядочные приступы метеоризма, временами рвота, в двух случаях продолжавшаяся несколько месяцев. Рвоте предшествуют дрожь, истерические рыдания, ощущение скорой смерти или полуобморока. Обильная, очень бледная моча. Теперь рвоте и каждому приступу метеоризма предшествуют звон в ушах, ощущение невесомости в ногах и иллюзорные видения… Нервозность в отсутствие Э [ммы Дарвин, жены]»[141].

Это еще не полный перечень симптомов. По наущению другого врача с июля 1849‑го по 16 января 1855 г. Дарвин вел «Дневник здоровья»[142], разросшийся на несколько десятков страниц, заполненных такими жалобами, как хроническая усталость, острая боль в желудке и метеоризм, частая рвота, головокружение («в голове мутится», выражаясь словами Дарвина), дрожь, бессонница, сыпь, экзема, фурункулы, боль в сердце и учащенное сердцебиение, меланхолия.

Дарвина угнетало, что десятки врачей, начиная с его собственного отца, пасовали перед его недугами. До того как обратиться к доктору Чапмену, Дарвин почти три десятилетия (в течение которых он героически трудился над «Происхождением видов») не мог отлучаться из дома из-за своих недомоганий. Из писем и дневников можно сделать вывод, что с 28-летнего возраста он треть активного времени суток проводил в приступах рвоты или отлеживаясь в постели.

Через руки Чапмена прошло немало знаменитых викторианских интеллектуалов, которых на каком-то жизненном этапе «подкосила» тревожность[143]. Он специализировался, по его собственным словам, на чрезвычайных невротиках, «с высоко развитым интеллектом, зачастую сложным, иначе настроенным, подчиненным тончайшим психическим влияниям, воздействие которых на недуг сложно постичь». Почти от всех болезней нервного происхождения он прописывал прикладывание льда к позвоночнику.

В конце мая 1865 г. Чапмен приехал к Дарвину в имение и несколько месяцев проводил ежедневные многочасовые процедуры со льдом. Именно так, с пакетами льда на спине, Дарвин писал ключевые главы «Изменения животных и растений в домашнем состоянии».

Метод не сработал. «Неукротимая рвота» продолжалась. Поэтому, при всей симпатии Дарвина и его родных к Чапмену («Мы так подружились с доктором Чапменом, что после неудачи со льдом жалели его не меньше, чем себя», – писала жена Дарвина[144]), к июлю они отказались от лечения и отпустили доктора обратно в Лондон.

Чапмен был не первым и не последним медиком, потерпевшим фиаско в попытке вылечить Дарвина. Читая дарвиновские дневники и переписку, нельзя не поражаться почти неуклонному истощению здоровья ученого после возвращения из путешествия на корабле «Бигль» в 1836 г. Споры о том, какая именно болезнь одолевала Дарвина, не утихают уже 150 лет. В длинном перечне диагнозов, предлагавшихся как при жизни, так и после смерти ученого, значатся амебная дизентерия, аппендицит, язва двенадцатиперстной кишки, язва желудка, мигрень, хронический холецистит, «тлеющий гепатит», малярия, катаральный гастрит, отравление мышьяком, порфирия, нарколепсия, «гиперинсулинизм диабетического происхождения», подагра, «скрытая подагра»[145], хронический бруцеллез (заболевание эндемичное для Аргентины, куда заходил «Бигль»), болезнь Шагаса (возможно, спровоцированная укусом насекомого в Аргентине), аллергические реакции на голубей, над которыми Дарвин ставил опыты, осложнения после продолжительной морской болезни, которой он страдал на «Бигле», и «аномалия рефракции глаза». Буквально только что я прочитал статью под названием «Разгадан секрет болезни Дарвина» в британском научном журнале за 2005 г.[146], где недуги Дарвина списываются на непереносимость лактозы[147].

Однако пристальное изучение биографических данных подсказывает, что основным провоцирующим фактором самым острых приступов у Дарвина была тревога. По мнению историка и психиатра Ральфа Кольпа, который в 1970‑х гг. проштудировал все доступные дневники, письма и истории болезни Дарвина, обострения болезни коррелировали с периодами волнений либо из-за работы над теорией эволюции, либо из-за семейных дел. (Подготовка к свадьбе вызывала «сильную головную боль, продолжавшуюся два дня и две ночи, так что я уже начал сомневаться, суждено ли мне в принципе жениться».)[148] В статье из The Journal of the American Medical Association за 1997 г., озаглавленной «Чарльз Дарвин и паническое расстройство»[149], двое врачей доказывают, что по им же самим приведенным симптомам у Дарвина довольно четко вырисовывается диагноз, определяемый в DSM – IV как «паническое расстройство в сочетании с агорафобией» (совпадение по 9 признаками из 13 перечисленных в «Руководстве», тогда как для постановки диагноза достаточно четырех)[150].

Продлившееся четыре года и девять месяцев путешествие на «Бигле» стало поворотным событием в судьбе Дарвина, позволившим ему заняться разработкой своей теории[151]. Несколько месяцев, проведенных в порту до отхода «Бигля», были, как писал в своих воспоминаниях Дарвин уже в старости, «самыми тоскливыми в моей жизни»[152], что говорит о многом, учитывая немыслимые физические страдания, выпавшие на его долю после возвращения.

«При мысли о предстоящей мне столь длительной разлуке со всеми родными и друзьями я падал духом, а погода навевала на меня невыразимую тоску, – продолжал он воспоминания. – Помимо того, меня беспокоили сердцебиение и боль в области сердца, и, как это часто бывает с молодыми несведущими людьми, особенно с теми, которые обладают поверхностными медицинскими знаниями, я был убежден, что страдаю сердечной болезнью». Кроме того, Дарвина донимало головокружение и покалывание в пальцах. Все это симптомы тревожности, точнее, гипервентиляции, связанной с паническим расстройством.

Усилием воли преодолев тоску, Дарвин отправился в плавание, и, хотя его одолевала клаустрофобия, державшая его в «постоянном страхе», а также неукротимая морская болезнь, в путешествии он, сохраняя бодрость, собирал материалы для своего самого главного труда. Но после того, как 2 октября 1836 г. «Бигль» пришвартовался в английском Фалмуте, Дарвин больше не покидал британских берегов. По окончании почти пятилетних странствий доступная ученому «зона обитания» начала постепенно сокращаться. «Я боюсь куда-либо отъезжать, поскольку желудок расстраивается от любого волнения», – писал он своему троюродному брату[153].

Удивительно, что «Происхождение видов» в принципе появилось на свет. Вскоре после женитьбы, когда Дарвин вплотную занялся теорией эволюции, его одолел первый из череды приступов «периодической рвоты»: когда на протяжении долгого времени его рвало по несколько раз за день и он вынужден был неделями (а в особо тяжелых случаях и годами) соблюдать постельный режим. Переживания или необходимость общения с людьми могли вызвать сильную бурю в организме. Званые вечера и встречи выбивали его из колеи, провоцируя «сильную дрожь и приступы рвоты». («Поэтому в течение многих лет я вынужден был отказываться решительно от всех званых обедов», – писал он.) За окном своего кабинета он прикрепил зеркало, чтобы заранее видеть направляющихся к дому гостей и либо подготовиться морально к их приходу, либо скрыться[154].

Кроме предложенного доктором Чапменом лечения льдом Дарвин попробовал «водный метод» знаменитого доктора Джеймса Галли (который примерно в то же время лечил Альфреда Теннисона, Томаса Карлейля и Чарльза Диккенса), физическую нагрузку, исключение сахара из пищи, бренди и «индийский эль», десятки аптечных снадобий, привязывание металлических пластин к торсу для гальванизации внутренних органов, «электрические цепи» (из медной и цинковой проволоки) для электризации, а также смачивание кожных покровов уксусом[155]. Что-то из перечисленного действительно помогало на какое-то время – то ли на самом деле, то ли как плацебо, то ли как отвлекающий маневр. Однако болезнь всегда возвращалась. Поездка на день в Лондон или малейшее нарушение тщательно выстроенного режима вызывали «тяжелейшую форму рвоты»[156], укладывающую ученого в постель на дни и недели. Любая работа, особенно над «Происхождением видов» – «тошнотворным трудом», как называл его сам Дарвин, – подрывала его здоровье на долгие месяцы. «Мне плохо, два дня меня терзает страшная рвота из-за злосчастной корректуры», – писал он другу в начале 1859 г., просматривая присланную из типографии правку[157]. На случай тошноты он установил у себя в кабинете отгороженный шторой умывальник. Проверять правку он закончил между приступами рвоты 1 октября 1859 г., после того как 15 долгих месяцев бури в желудке не давали ему проработать спокойно и 20 минут подряд.

Когда в ноябре 1859 г. «Происхождение видов» наконец увидело свет после 20 лет «вынашивания», Дарвин отлеживался в постели на водолечебном курорте в Йоркшире: в желудке обычная буря, кожа воспаленная. «В последнее время совсем худо, – писал он[158]. – Перенес страшный «кризис»: одна нога раздулась как при слоновой болезни, глаза почти не открывались, весь покрылся сыпью и вулканическими прыщами… сущий ад»[159].

Недомогания не исчезли и после выхода книги. «Наверное, меня до самой могилы не оставит это ежедневное, почти ежечасное клокотание и бурление», – писал ученый в 1860 г. Сторонники гипотез о бактериальной или органической природе заболевания Дарвина приводят в доказательство продолжительность и тяжесть симптомов. («Чарльзу страшно нездоровится, – писала жена Дарвина подруге в мае 1864 г. – Его уже полгода рвет почти ежедневно»[160].) Однако вот вам контраргумент: стоило Дарвину прекратить работу и отправиться ездить верхом или гулять в шотландское высокогорье или Северный Уэльс, как здоровье восстанавливалось.

 

Чарльз, как тебе известно, слишком много тревожится.

Эмма Дарвин подруге (1851)

 

Теперь вы, наверное, поймете, почему я столько внимания уделяю дарвиновскому ЖКТ. Как логично и какая ирония, что человек, учение которого легло в основу современных исследований страха (в том числе определения страха как эмоции с конкретными физиологическими и, в частности, желудочно-кишечными проявлениями), сам мучился нервным желудком.

Не стоит забывать и о его чрезмерной зависимости от супруги Эммы. «Без тебя мне совсем тоскливо и одиноко во время болезни», – признавался он ей в одном из писем[161]. «Мамуля, как мне хочется оказаться рядом с тобой, под твоей опекой, тогда я буду в безопасности», – писал он в другом[162].

«Мамуля»? Еще бы некоторым фрейдистам не искать впоследствии у Дарвина в придачу к комплексу зависимости еще и эдипов. Пожалуй, здесь и признаюсь: доктор В., глядя на мою привычку чуть что цепляться за жену, а до того за родителей, диагностировал у меня зависимое расстройство личности, которое, по DSM – V, характеризуется чрезмерной психологической зависимостью от других (чаще всего от любимого человека или опекуна) и ощущением собственной беспомощности и неумения справляться самостоятельно.

И наконец, к вопросу о приступах рвоты, терзавших ученого десятилетиями: эметофобу вроде меня эта дарвиновская напасть внушает мрачное восхищение. Тревожность провоцировала у Дарвина тошноту, однако тошнота (судя по всему) не вызывала усиления тревоги. Более того, несмотря на эту непреходящую тошноту, Дарвину удалось дожить до весьма преклонных по тем временам 73 лет. Может, и мне стоит задуматься, глядя на героическую борьбу Дарвина с этим парализующим желудочно-кишечным недугом: если меня все-таки вырвет разок – или пять раз, или по пять раз на дню, или даже, как Дарвина, будет полоскать по пять раз на дню на протяжении долгих лет, – я не только выживу, но, возможно, и работоспособность сохраню?

Если вы не знакомы с эметофобией, этот вопрос покажется вам абсурдом – вот оно, неоспоримое доказательство иррациональной природы моего психического заболевания. Но если вы тоже эметофоб, то вы прекрасно меня понимаете.

 

Глава четвертая


Дата добавления: 2019-02-13; просмотров: 116; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!