И люди напрасно не трудились,



А еще я искала тот столб высокий

Что стоял когда-то у стен Херсонеса

И до которого херсониды

Дотащили святого и там убили

Про все это написано в святцах

[Показать могу – сама читала]

Как мне прабабка моя сказала» [233, c. 284].

 

Присутствие этих строк в записной книжкесвидетельствует: не стоит подозревать героиню поэмы в «вероотступничестве». Если бы эти понятия имели сюжетообразующее значение, эти строки никогда бы не возникли.

Это соображение возвращает нас к морфологии сказочного сюжета. Может быть, царевич гибнет, потому что испытания не выдерживает героиня? Но при попытке буквального отождествления сюжета поэмы с волшебной сказкой делается заметным отсутствие множества её привычных элементов: нет ни чудесных зверей, ни волшебных предметов, ни сказочных дарителей, ни традиционных испытаний… А главное, героиня не только не желала гибели царевича, но всеми силами ждала его – живого. Все ее мысли – о нем, песня сложена для него. Девочка идёт на берег с мыслью о любимом и засыпает на берегу, видимо, истомлённая ожиданием – в момент катастрофы у неё, если так можно выразиться, стопроцентное алиби: она безгрешно спит, не ведая о том, что её ожидает. При самом дотошном расследовании не удается инкриминировать героине хотя бы «трагической вины», предписанной Аристотелем для трагических героев. Даже с точки зрения строгой христианской морали ничего серьёзнее жажды жизни или, может быть, первородного греха предъявить этому ребенку невозможно.

Впрочем, загадка без разгадки может быть иногда понята именно в этом и только в этом качестве. Нельзя не признать, что гибель «царевича» – того, кто правил одной из яхт, – выглядит подчеркнуто непонятной, немотивированной. Следовательно, данное обстоятельство и является значимым. Оно позволяет понять характер трагедии, постигшей героиню. Приходится отметить, что Ахматоваотказывается здесь от указания, столь привычного и для мифа, и для сказки, и для рационалистических традиций античной, классицистской или реалистической культур, – указания на корень или хотя бы на природу зла. И в романтизме зло, пусть и в иррациональном обличье, имело определённые истоки. (Вспомним хотя бы «Демона» Лермонтова или столь характерные для поэзии Блока упоминания «демонического мрака» или тени «Люциферова крыла»). Ахматова остро ощутила приход новой эры, когда зло, не уменьшаясь, а возрастая, становится все более обезличенным – эры мировых войн, массовых репрессий, глобальных катастроф, жертвами которых обречены становиться прежде всего невинные люди.

В этом плане её указание на то, что замысел поэмы порожден «железным шагом войны», позволяет понять и немотивированность гибели главного персонажа. Деперсонифицированность зла проявится позднее и в её «Поэме без героя» В «Прозе о поэме» она скажет: «Кто-то “без лица и названья” (“Лишняя тень” 1-й главки), конечно – никто, постоянный спутник нашей жизни и виновник стольких бед» [45, с. 257]. Таким образом, смерть царевича в поэме «У самого моря» не может рассматриваться как результат действий героини. Скорее это то, что происходит с героиней. Следовательно, необходимо поставить вопрос так: а что, собственно говоря, с ней происходит?

Мы только что возразили против механического приложения к поэме «У самого моря» предложенной В. Я. Проппом сюжетной схемы волшебной сказки. Однако их сближение возможно на других основаниях. Слова девочки: «Когда я стану царицей», – истинный ключ к смыслу сказки. Всё, что, в соответствии с идеей В. Я. Проппа, составляет восходящие к обряду инициации испытания, относится не к герою, а к героине. Но и в её истории нет ни коварных «вредителей», ни ложных или истинных «дарителей». Всё, говоря словами А. Блока, «жестче, непригляднее, больнее». Волшебство исчезло. Испытания остались. Для того чтобы, по предсказанию цыганки, чудо свершилось и царевич приехал, героиня должна была сама совершить нечто не­обычайное, похожее на сказку. Цыганка сказала ей: «Песней одною гостя приманишь».

Это, несомненно, истинная завязка сюжета. До сих пор было детство, детскими были и тревоги, и заботы («В песок зарывала желтое платье…»), детскими были радости («Ко мне прилетала белая чайка…»). Чувство родства и единства с окружающим миром было стихийным, почти неосознанным. Таинственные силы, присущие героине («Знали соседи, я чую воду»; «Все говорят, ты приносишь счастье»), ей самой не вполне понятны и существуют как бы помимо её воли. Иногда героиня подтверждает их присутствие, иногда отрицает, как в разговоре с хозяйкой нового хутора, – всё это явно более интересует соседей, чем её саму. Силы эти в ней не имеют отчетливой религиозной маркировки. Героиня молится каждый вечер перед сном и чиста душою. (Несколько забегая вперёд, отметим, что лёгкий «языческий» оттенок в её поведении не является конфликтообразующим началом, а оттеняет античный колорит Херсонеса и подготавливает появление Музы).

Все это в равной мере годится и для психологической характеристики подросткового возраста, и для намёка на некую мифологему одаренности, предназначенности для предстоящих испытаний. Отдалённое сходство можно увидеть с романтическим мифом об истинном поэте, чья душа открыта тайна мироздания, наподобие Генриха фон Офтердингена у Новалиса. Но когда волшебная задача определена, оказывается, что присущие героине задатки мало ей помогают. Более того, испытание отрывает её от ставшего привычным и родным мира: «От тревоги я разлюбила / Все мои бухты и пещеры». Песня, которую предстоит сочинить, должна обладать чудесной силой, но опять-таки здесь нет речи о языческой вере в колдовские обряды.

Перед нами одна из доминирующих черт романтизма. «Романтическое представление о человеке вытекает из учения немецких классиков о «моральном» и «эстетическом» человеке. Под этим у Канта и Шиллера понимался «человек культуры», т. е. воспитанный человек, соединивший в своей деятельности в гармонических пропорциях природное и духовное начала, необходимость и свободу, волю (разум) и рассуждение (познание), прозревающий в самой природе воплощённость божественного начала в форме красоты и возвышенного, единство эстетического и морального начал»[487, с. 129]. Это в глазах романтиков и составляло смысл поэтического творчества. Маленькая героиня поэмы должна совершить подвиг самостоятельно.

Тем не менее, мифологема странствия, присущая сказочному сюжету и связанная с обрядом инициации, намечается хотя бы условно, «пунктирно»: героиня поэмы меняет и способ времяпровождения и направление – уже не прогулок, а скорее блужданий: «Я в камышах гадюк не пугала, / Крабов на ужин не приносила, / А уходила по южной балке / За виноградники в каменоломню / – Туда не близкой была дорога» (270–271). Конечно, каменоломня – это не путь в преисподнюю, однако сам этот лаконичный образ подчеркнуто неуютен, ассоциируется с неустройством, хаосом. Время поисков песни – время крымской зимы – дано как тоскливое и страшное. Затем описывающие приход весны строки дают впечатление стремительного расширения мира:

Дули с востока сухие ветры,


Дата добавления: 2019-02-13; просмотров: 318; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!