Petites miseries de la vie humaine 24 страница
Секс: спичка, при помощи которой вспыхивает человеческий фейерверк. В нашем лишенном любви дворце мы сотворили ребенка. Почти сломленный и полный нового, устрашающего смысла, я совершил потрясающее открытие, что у меня нет ни силы, ни воли, ни хитрости, ни аморальности, чтобы смыться из страны и больше никогда сюда не возвращаться. К своему ужасу, я обнаружил, что принципы просочились в ткань моего существа. Я не мог вспомнить ни единого примера моральной стойкости своих родителей, но во мне это присутствовало, и я понимал, что не в состоянии покинуть Астрид. Я попался. Безнадежно попался!
Много позже
Не писал много месяцев. Астрид беременна. Зародыш проявляет характер. Захватчик приближается. Мой личный взрыв рождаемости — удар в спину моей независимости. Буду ли я сожалеть, если он умрет?
Положительное единственно в том, чтобы обзавестись ребенком: учиться у него совсем не тому, что другие, — не обращать внимания на его тошнотворные попытки управляться с ручками-ножками и какать, что до такой степени умиляет родителей, что они до тошноты повторяют одно и то же, а вы в один прекрасный момент обнаруживаете, что не только ненавидите всех детей подряд, но испытываете бессознательную неприязнь к котятам и щенкам. Мне пришло в голову, что я могу учиться у ребенка природе человека. И если принять на веру слова Гарри, что я прирожденный философ, это будет честолюбивый философский проект. Что, если поместить ребенка в глубь темного шкафа? Или в увешанную зеркалами комнату? Или — увешанную картинами Сальвадора Дали? Разумеется, дети должны учиться улыбаться, но что произойдет, если я не покажу ему, как надо смеяться? У него не будет ни телевидения, ни кино и, может быть, даже общения. Что случится, если он не будет видеть никого, кроме меня? Или даже себя? Разовьется ли жестокость в этой Вселенной в миниатюре? Сарказм? Ярость? Да, здесь есть чему поучиться. Но с какой стати останавливаться на одном ребенке? Можно обзавестись коллективом детей, или «семьей», и, устраивая каждому свое окружение, определять, что у человека от природы, что неизбежно, что обусловливается средой и что является условным рефлексом. Кроме всего прочего, я попытаюсь воспитать существо, которое будет понимать самое себя. Что, если дать ему толчок к самосознанию в необычно раннем возрасте — например, в три года? Или даже раньше? Потребуются специальные условия для расцвета самосознания. Одно очевидно: ребенок в полной мере познает одиночество.
|
|
Шутка
Если родится девочка, Астрид по каким-то причинам хочет назвать ее Вильмой, если мальчик — Джаспером. Бог знает, откуда она взяла такие имена, но мне безразлично. Если правильно воспитывать, в определенном возрасте девочка или мальчик возьмут себе другое имя, с которым ей или ему будет комфортнее всего в его или ее шкуре, — нет ничего страшнее, чем слышать свое имя и только бесстрастно поводить плечами или оставаться холодным, глядя на свое имя на бумаге, вот почему большинство подписей — неразборчивые каракули: человек бессознательно восстает против своего имени и хочет его уничтожить.
|
|
Беспокоит проблема денег. Астрид тоже. Она сказала, что лишалась средств в таком количестве стран, что мне не представить, и испытывала такую нищету, что мне не вообразить, но при этом у нее не было ребенка и она беспокоится, что, благодаря моей лени, нам всем придется голодать. Критика — явно вновь подожженный огонь, которому не суждено угаснуть. А иметь ребенка — значит быть насаженным на острие ответственности.
Боже!
Идиотизм (или безумие) составлял функцию того, что я увидел, когда вернулся домой. Астрид, стоя на кухне в луже воды, вставляла электрические предохранители. Я вскинул ее на плечо и швырнул на кровать.
— Ты что, пытаешься себя убить?
Она посмотрела на меня так, словно я вывернул лицо наизнанку, и тихим, скучающим голосом спросила, известен ли мне по-настоящему умный способ совершить самоубийство?
|
|
Самоубийство?
— Как ты можешь думать о самоубийстве во время беременности? — Меня самого удивили такие мысли борца с абортами.
— Не беспокойся. Самоубийства часто не удаются. Когда я еще была девочкой, мой дядя прыгнул со скалы, но, приземлившись, стал снизу махать руками — у него был сломан позвоночник. Кузен наглотался лекарств, но все кончилось тем, что его неделю тошнило. Дедушка вложил в рот дуло пистолета, нажал на курок и каким-то образом умудрился промахнуться мимо мозга.
— Это первое, что ты рассказываешь мне о своей семье.
— Неужели?
— И что, все твои родные в какой-то момент жизни пытались совершить самоубийство?
— Отец не пытался.
— Кто был твой отец? Как его звали? Чем он занимался? Он жив? Из какой он страны? Из какой страны ты? Какой твой родной язык? Почему ты ни о чем не говоришь? Почему ничего мне не рассказываешь? С тобой произошло что-то ужасное? Что…
Ее покрыла ледяная глазурь — она быстро удалялась. На скором поезде стремилась обратно в никуда.
Поистине странные дни
Дела с Астрид хуже некуда. Нас разделила ледяная стена. Она целый день ничего не делает, только смотрит в окно или разглядывает собственную одутловатость. В тех редких случаях, когда что-то говорит, ее суждения тусклы и бесплодны, какими были мои до того, как они мне осточертели. (Нет, я не стал оптимистом, но мне надоело быть пессимистом, и теперь мои мысли, для разнообразия, довольно светлы, но, к сожалению, и это надоедает — что последует дальше?)
|
|
Я сказал, нам надо выйти из дома.
Она спросила зачем.
Я сказал, мы можем посидеть в кафе, посмотреть на людей.
Она ответила, что больше не может смотреть на людей. Слишком много их видела.
Жизнь потеряла привлекательность. Я ничего не мог предложить, чтобы избавить ее от чар оцепенения. Музеи? Она успела побывать в каждом. Прогулки в парке? Наблюдала любые оттенки листвы. Кино? Книги? Не существует новых сюжетов, только меняются имена. Секс? Она занималась им в любых позах бессчетное число раз.
Я спросил ее:
— Ты расстроена?
— Нет, мне грустно.
— У тебя депрессия?
— Нет, я несчастна.
— Это из-за ребенка?
— Извини, я не могу объяснить. Ноты очень мил, Мартин. — Она благодарно сжала мне руку и смотрела на меня своими большими безжизненными глазами.
Как-то вечером Астрид вычистила всю квартиру, ушла и вернулась с вином, сыром, шоколадом и мягкой фетровой шляпой для меня, которую я, в остальном совершенно голый, надел, и она истерически хохотала, а я понял: мне очень недоставало ее смеха.
Но к утру она снова почувствовала себя несчастной.
Вспомнив, как утром, в самом начале нашей связи, Астрид рисовала мое лицо карандашом, я пошел и, потратив все свои деньги, купил краски и холст в тщетной надежде, что она станет выплескивать свою жгучую боль на чистый холст, а не на меня.
Когда я развернул подарок, она заплакала, невольно улыбнулась и, устроившись у окна, начала рисовать.
Это открыло нечто новое.
Каждая картина — изображение ада. Она знала много видов ада и написала их все. Но ад — это только лицо, и она рисовала лицо. Одно-единственное. Ужасное лицо. Она изобразила его много раз.
— Чье это лицо? — спросил я сегодня.
— Ничье. Просто лицо. Я не знаю.
— Вижу, что лицо. — Я понимал, что это было лицо, — ведь не спросил же, чья это рука?
— Я плохой художник, — сказала Астрид.
— Мне кажется, у тебя хорошо получается.
Но меня интересовало не это — мне хотелось знать, кому принадлежит это лицо.
— Я нарисовала его. Значит, оно принадлежит мне.
Вот так. С ней невозможно было разговаривать как с нормальным человеком. Приходилось изворачиваться.
— Я видел это лицо, — сказал я и добавил, что знаю этого человека.
— Это не человек. Не из этого мира, — ответила Астрид, и мои подозрения превратились в уверенность: эта женщина не в своем уме.
Размер холста всегда небольшой, сюжет всегда один и тот же, только цвета разные: коричневый, черный, приглушенно красный. Я угадывал в нарисованном портрете ее безумие.
Потом я стал изучать лицо в надежде, что, подверженная галлюцинациям, Астрид невольно оставляет на холсте следы собственного подсознания. Не исключено, что рисунки — сделанные со вкусом символические карты, которые приведут в глубины нездоровой психики. Мой взгляд скользил по холстам, анатомировал их при слабом свете лампы. Но я ничего не заметил, кроме ее страха перед этим лицом, который вскоре стал и моим страхом. Лицо в самом деле ужасное.
Вчера
Какие бы религиозные чувства ни таились в ее существе, они пробуждались в ее рисунках. Иногда процесс письма настолько ее поглощал, что она восклицала: «Прости меня, Боже!», затем тихонько с Ним разговаривала, но при этом делала долгие паузы, во время которых Он, видимо, ей отвечал. Когда сегодня она попросила: «Прости меня, Боже!», я сыграл Его роль и ответил: «Хорошо. Ты прощена. А теперь заткнись».
— Господи, он в Тебя не верит.
— Ну и правильно, что не верит. В Меня вообще трудновато верить. Кроме того, что Я для него такого сделал?
— Привел его ко мне.
— Полагаешь, ты такой подарок? Ты даже неискренна с ним.
— Боже, искренна!
— Не рассказываешь ему о своем прошлом.
— Я рассказываю ему о своих чувствах.
— Брось все это, лучше принеси ему пива! Ему хочется пить! — крикнул я, и через несколько секунд она, мило улыбаясь, вошла в комнату с бутылкой пива, покрыла меня поцелуями, а я не знал, что подумать.
Любопытный и любопытный
Вот как мы общаемся. Как я узнаю о ней какие-то крохи. Неужели возможно, что она не понимает, что это я играю роль Всевышнего?
В то утро она писала, а я сидел рядом и читал.
— О Господи, сколько еще? — внезапно воскликнула она.
— Что сколько еще?
— Как долго?
— Что как долго? Астрид, ты о чем?
Она не смотрела на меня, она уставилась в потолок. Я немного подумал, вышел в соседнюю комнату и, притворив, но не до конца, дверь, решил проделать тот же эксперимент и, глядя в щелку, крикнул:
— Что как долго? Уточни, дитя мое. Я не умею читать мысли.
— Лет! Сколько лет мне жить?
— Долго! — крикнул я и увидел, как моментально потухло ее лицо.
После этого я больше от нее ничего не добился.
И любопытный
Это происходило только тогда, когда она рисовала это ужасное, омерзительное лицо. Я сидел на унитазе и услышал, как она в гостиной воскликнула:
— Боже, как я боюсь за ребенка!
Приоткрыл дверь, чтобы она могла меня слышать.
— Это смешно! Чего бояться?
То, что я говорил за Бога из туалета, придавало ситуации достоверность — мой голос звучал гулко, как звучал бы Его голос.
— Он будет хорошим отцом? — спросила Астрид.
— Постарается.
— Он уйдет, я знаю. И я останусь одна с ребенком, этим больным ребенком!
— С ребенком все в порядке.
— Ты же знаешь, он родится больным, как я.
Астрид страшно рассмеялась, долго не могла остановиться, но затем умолкла.
На этот раз беседа с Господом, то есть со мной, приняла вид фантастической оперы. Астрид отвечала через комнату и была откровеннее, чем обычно.
— Боже!
— Говори со Мной.
— Моя жизнь растрачена зря.
— Ты ошибаешься.
— Я постоянно скиталась. У меня нет друзей. У меня нет страны.
— У каждого есть страна.
— Я слишком быстро переезжала с места на место. Слишком много повидала. И ничего не забыла. Я лишена способности забывать.
— Разве это плохо? Итак, у тебя хорошая память. Послушай, чье лицо ты рисуешь?
— Отца.
— Вот как!
— Отца моего отца.
— Так кого же именно?
— Отца отца моего отца.
— Астрид, ты хочешь, чтобы Я тебя наказал?
Она не ответила. Я внушил ей страх Меня.
Вздох
Мыс Эдди обсуждали мое бедственное финансовое положение, и он предложил дать мне денег — не в долг, а в качестве подарка. Из ложной гордости, прикусив нижнюю губу, я отказался. Бродил по улицам, заходил наобум в кафе и спрашивал на ломаном французском, не найдется ли для меня работы. Реакция всегда была одной и той же: надо мной смеялись и ничего мне не отвечали. Что оставалось делать? Девятимесячная беременность не оставляла времени для подготовки. Я молил, чтобы ребенок не родился до срока — с недоваренными детьми сплошная морока.
Я был на кухне, Астрид рисовала в гостиной руины души, когда я услышал, как она воскликнула:
— Dieu![26]
— Что?
— Dieu! Vous etes ici? Pouver-vous m'entendre?[27]
— Говори по-английски, дитя мое.
— Боже, я видела сегодня детский труп.
— Фу-ты! Где?
— У больницы. Муж с женой несли ребенка на руках в приемный покой, они бежали со всех ног, но я видела, что ребенок уже мертв.
— Тяжелый случай.
— Боже, почему Ты взял его к себе?
— С какой стати Ты меня винишь? Я близко не был рядом с этим ребенком.
Астрид молчала десять минут, затем продолжала:
— Боже, где Ты?
— В ванной.
— Боже, где ты?
— В ванной.
— А что, если ничего не переменится после того, как ребенок появится?
— Не городи чепухи. Переменится все.
— Но у меня внутри? В моей крови?
— Астрид, ты была у врача?
— Да, Боже. Я была у врачей в Австрии, в Италии, в Греции, в Германии, в Турции, в Польше, и все они говорили одно и то же: такой здоровой крови, как у меня, им не приходилось видеть.
— Прекрасно. Ты в самом деле была у врача в Турции? Он вымыл руки, прежде чем тебя осматривать?
— Я обречена.
— Ты придумываешь. С тобой нет ничего плохого. Все так говорят. Вексель твоего здоровья абсолютно чист. Перестань воображать, что с твоей кровью что-то не в порядке. Это просто-напросто бредовые фантазии. Согласна?
— Согласна.
— Договорились?
— Да, Господи.
— Хорошо. Так что у нас на обед?
Три утра
Этой ночью я работал.
Эдди, не посоветовавшись со мной, уговорил кого-то дать мне работу.
— Я тебе этого не поручал.
— У тебя почти кончились деньги. Теперь тебе надо думать о ребенке.
— Ну хорошо. Что я буду делать?
— Работать со мной. Наполнять ящики.
— Что ж, ничего не имею против.
— Тяжелый, изматывающий труд.
— Слышал что-то в этом роде. — Я никогда не мог понять, почему люди хвастаются работой, которая их гробит.
Девятый док в сумерках, никаких судов. Темные воды Сены, течение отсутствует. Мы ждали на каменном причале у коричневой воды.
— Чем мы сейчас занимаемся? — спросил я.
— Ждем.
Катера и баржи неторопливо проплывали мимо. Начался небольшой дождик, и с ним пришла ночь. Разноцветные огни города отражались в русле реки. Дождь не прекращался.
Через два часа Эдди сказал:
— Это к нам.
Из темноты ночным кошмаром безжалостно объявилась баржа, полная тяжелых упаковочных контейнеров. На берег сошли двое мужчин, лиц которых я не мог разобрать — между краем, где кончались их шапочки, и шарфами промежуток был совсем небольшим. Мы работали молча в безликой ночи, снимали контейнеры один за другим с баржи и несли по пандусу на улицу, где ждал грузовик. У водителя были глуповатые, заспанные глаза, я пытался сообразить, что его мучает, но не придумал ничего, кроме «ненавижу выходить в ночную смену». Мы с Эдди таскали тяжелые контейнеры, а остальные громким шепотом выкрикивали друг другу отрывистые команды. К тому времени, когда баржа отвалила в сторону моря, у меня болело все, что я в себе ощущал.
Водитель передал Эдди пакет, и мы вместе покинули причал в холодном лунном свете. Эдди отдал конверт мне — он хотел, чтобы я взял все деньги, дабы прокормить свою негаданную, непрошеную семью, но я вернул ему половину: мое алчное боролось с моим принципиальным, но не победило.
Дома я с недоумением обнаружил, что на мне нет ни единого пятнышка, — я думал, весь перепачкаюсь в саже, но оказалось — на контейнерах, какими бы они тяжелыми ни были, нет никакой сажи.
— Ну как? — спросила Астрид, словно я ходил смотреть назойливо разрекламированный кинофильм. Я посмотрел на ее живот, и мне внезапно пришло в голову, что там ничего нет: ни ребенка, ни даже пищеварительной системы, а только пустая, надутая воздухом полость. Я подошел, положил руку на ее разросшееся новообразование, Астрид приняла этот жест за выражение любви и поцеловала мою руку, а меня окатило холодом, и я понял, что не способен полюбить эту женщину, мать моего ребенка, и, может быть, не сумею полюбить и самого ребенка. Но почему это мне понравилось? Потому что я не страдаю нарциссизмом? Нравлюсь себе, и этого довольно — любовью к себе не горю.
Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 123; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!