ИСКУПЛЕНИЕ ОБРЕТЕШЬ В РАДОСТИ ИСЦЕЛЕННЫХ 5 страница



Давно, в первые годы нашего знакомства, я был уверен, что это происходит оттого, что Халецкий – глубоко штатский человек, силою обстоятельств заброшенный в военную организацию, что он просто не может привыкнуть к понятию армейского строя, ранжира, необходимости вести себя и выглядеть как все – согласно уставу и той необходимой муштровке, которая постепенно сплачивает массу самых разных людей в единый боеспособный организм.

Но однажды нам случилось вместе сдавать зачет по огневой подготовке, и я решил отстреляться первым, поскольку стреляю я неплохо и не хотел смущать Халецкого, наверняка не знающего, откуда пуля вылетает. Спокойно, не торопясь я сделал пять зачетных выстрелов и не очень жалел, что три пули пошли в восьмерку, а одна в девятку. Халецкий вышел на рубеж вслед за мной, проверил оружие, снял и внимательно протер очки, почему‑то подмигнул мне, обернулся к мишени и навскидку с пулеметной скоростью произвел все пять выстрелов; и еще до того, как инструктор выкрикнул: «Четыре десятки, девять! » – я уже знал, что все пули пошли в цель, потому что сразу был виден почерк мастера.

– Где это вы так наловчились? – спросил я, не скрывая удивления.

– В разведке выживал тот, кто успевал выстрелить точнее. А главное – быстрее, – усмехнулся Халецкий.

Совершенно случайно я узнал от Шарапова – об этом в МУРе не ведал никто, – что он служил на фронте в разведроте Халецкого; и так мне было трудно представить моего железного шефа в подчинении у деликатного, мягкого Халецкого, так невозможно было увидеть их вместе ползущими под колючей проволокой через линию фронта, затягивающимися от одного бычка, что легче было считать это выдумкой, легендой, милым сентиментальным вымыслом.

– Грех на моей душе, – сказал мне генерал. – Большого ученого я загубил, когда затащил Халецкого к нам в милицию…

Десять лет проработали они вместе в отделе борьбы с бандитизмом, – был у нас такой «горячий цех» после войны. Но стало барахлить сердце, и Халецкий перешел в НТО. В сорок пять лет неожиданно для всех он написал учебник криминалистики, по которому теперь учат во всех школах милиции. Я знаю, что его приглашали много раз на преподавательскую работу, но из милиции он почему‑то не уходит. Однажды я спросил его об этом.

– Мне новая форма нравится, – засмеялся он.

– А если серьезно?

– Серьезно? – переспросил Халецкий. – У меня есть невыплаченный долг.

– Долг? – удивился я.

– Да. Мой отец был чахоточный портной и мечтал, чтобы я стал ученым. Ему было безразлично каким – врачом, инженером, учителем, только бы не сидел на портновском столе, поджав под себя ноги. Не знаю, выполнил ли я его завет, став криминалистом. Но моя совесть, разум, сердце все равно не позволили бы мне заниматься чем‑то другим…

– Почему?

– Мне было восемь лет, мы ехали с отцом в трамвае. На Самотеке в вагон вошел огромный пьяный верзила и стал приставать к пассажирам. Когда он стал хватать какую‑то девушку, мой отец, чахоточный, недомерок, портной по профессии, рыцарь и поэт в душе, подбежал к нему и закричал: «Вы не смеете приставать к женщине!» Хулиган оставил девушку и стал бить отца. Боже мой, как он его бил!.. – Халецкий снял очки, закрыл на миг глаза и провел ладонью по лицу. – Я кричал, плакал, просил людей помочь, а бандит все бил его, зверея оттого, что никак не может свалить его совсем, потому что после каждого удара отец поднимался на ноги со слепым, залитым кровью и слезами лицом и, выплевывая зубы и красные комья, которыми исходила его слабая грудь, кричал ему разбитыми губами: «Врешь, бандюга, ты меня не убьешь!» И все в вагоне онемели от ужаса, их сковал паралич страха, они все боялись вмешаться и стать такими, как отец, – залитыми кровью, с выбитыми зубами, и никто не завидовал огромной силе духа в таком маленьком, тщедушном теле…

– Вы хотели отомстить за отца всем бандитам?

– Нет, – покачал головой Халецкий. – Он не нуждается в отмщении. Я служу здесь для того, чтобы люди, которые едут в огромном вагоне нашей жизни, не знали никогда унизительного страха, который хуже выбитых зубов и измордованного тела…

 

Обо всем этом я вспомнил, снимая в прихожей квартиры Халецкого плащ и вешая его рядом с шинелью, которую надевают один раз в год. Халецкий сказал жене:

– Познакомься, Валя. Рекомендую тебе – мой коллега Станислав Тихонов, человек, который не женится, чтобы семья не отвлекала его от работы.

Жена махнула на него рукой.

– Мое счастье, что я за тебя вышла, когда ты еще там не работал. А то бы вы составили прекрасный дуэт. Жили бы себе, как доктор Ватсон с Шерлоком Холмсом.

Я пожал ей руку и сказал:

– Не вышло бы. У них там была еще миссис Хадсон, а сейчас сильные перебои с домработницами.

Она покачала головой.

– Вот с моими двумя оболтусами тоже беда: хоть убей, не женятся. А так бы хорошо было… – Она проводила нас в столовую и спросила меня: – Вы потерпите до ужина еще минут двадцать, или уже невмоготу?

– Конечно, потерплю.

– И прекрасно, – обрадовалась она. – У нас сегодня тушеный кролик. И с минуты на минуту подойдут наши Миша с Женей, тогда сядем вместе за стол.

И добавила, словно извиняясь:

– Я так люблю, когда они вместе с нами… Большие они стали совсем, мы их и не видим почти.

– Мамочка, мамочка, сейчас сюда ввалится пара двухметровых троглодитов, и гость не сможет разделить твоей скорби по поводу того, что они редко с нами обедают, – сказал Халецкий, и в голосе его под налетом иронии мне слышна была радость и гордость за двухметровых троглодитов, и я подумал, что троглодиты Халецкого, которых я никогда не видел, должно быть, хорошие ребята.

Жена ушла на кухню, а мы уселись за стол, и Халецкий придвинул к себе стопку бумаги и толстый цанговый карандаш с мягким жирным грифелем.

– Так что там слышно с андаксином этим самым? – спросил я.

– Ну, андаксин я для примера назвал, дабы вам понятнее было, что это такое. – Халецкий короткими легкими нажимами рисовал на бумаге пса. – Но андаксин и элениум относятся к группе малых транквилизаторов. А вещество, исследованное нашими экспертами, – большой транквилизатор…

Пес на рисунке получался злой, взъерошенный, и выражение его морды было одновременно сердитое и испуганное.

– А чем они отличаются – большой от малого?

– В принципе это совсем разные группы химических соединений. Малые транквилизаторы относятся к карбоматам, а большие – к тиазинам.

Халецкий поправил кончиком карандаша дужку золотых очков, отодвинул листок с разозленным псом в сторону и стал рисовать другого пса. Он был похож на первого, но рожа умильная, заискивающая, а хвост свернулся колбаской.

– Я буду вам очень признателен, если вы оторветесь от своих собак и объясните мне все поподробнее, – сказал я вежливо. – Меня сейчас собаки не интересуют.

– И зря, – спокойно заметил Халецкий. – Я рисую для вашего же блага, ибо не надеюсь на ваше абстрактное мышление. Ведь вы, сыщики, мыслите категориями конкретными: «украл», побежал», «был задержан», «показал».

– Благодарю за доверие. – Я поклонился. – Отмечу лишь, что мои конкреции дают пищу для ваших абстракций.

Халецкий засмеялся:

– Сейчас, к сожалению, все обстоит наоборот: из моих туманных абстракций вам предстоит материализовать какие‑то конкреции, и я вам заранее сочувствую. Дело в том, что и большие и малые транквилизаторы объединяются по принципу воздействия на психику. О малых – элениуме, андаксине, триоксазине, – вы знаете сами, а большими лечат глубокие расстройства – бред, депрессии, галлюцинации. Из больших наиболее известен аминазин.

– А при чем здесь собаки?

– При том, что если разъяренной собаке дать в корме таблетку триоксазина, то она сразу же станет ласковой, спокойной и веселой.

– Так это же в корме! Если вы мне сейчас дадите маленько корма, я и без лекарства стану ласковым и веселым.

– Это я по вашему лицу вижу. Но разница в том, что собака впадает в блаженство от лекарства и без корма.

– Понятно. Так что Позднякову дали здоровую дозу аминазина?

– Вот в этом вся загвоздка. Наши химики обнаружили в пробке вещество, не описанное ни в одном справочнике, – это не просто большой транквилизатор, это какой‑то тиазин‑гигант. В принципе он похож на аминазин, но молекула в шесть раз больше и сложнее. Короче, они затрудняются дать категорическое заключение об этом веществе.

– Что же делать?

– Дружить со мной, верить в меня.

– Я вам готов даже взятки давать, Ной Маркович.

– Я беру взятки только старыми почтовыми марками, а вы слишком суетливый человек, чтобы заниматься филателией. Поэтому я бескорыстно подскажу вам, что делать.

– Внимаю пророку научного сыска и филателии.

– Поезжайте завтра с утра в Исследовательский центр психоневрологии. Там есть большая лаборатория, которая работает над такими соединениями. Они вам дадут более квалифицированную консультацию, да и в разговоре с ними вы сможете точнее сориентироваться в этом вопросе…

В прихожей раздался звонок, хлопнула дверь, и две молодые здоровые глотки дружно заорали:

– Мамуленька, дорогая, мы с голоду подыхаем!..

По‑видимому, явились троглодиты…

 

… Ослепительно белым солнцем залита вся Феррара, и только здесь, под тяжелым монастырским сводом университета, тенистая прохлада, и сквозь забранное в цветные стекла окно прорываются яркие квадраты света. На стуле с высокой спинкой тихо сидит ученый монах Мазарди, словно пребывая в дремоте, весь располосованный разноцветными пятнами крашееных солнечных лучей. На груди застыло тяжелое ярко‑алое пятно, на живот сползло лимонное, на рукавах приплясывают мазки зеленые и пронзительно голубые. А лицо монаха залито фиолетово‑синим туманом, и от этого смотреть на него страшновато. Мне жарко в суконном кафтане, щекотная струйка пота ползет между лопаток, но, не зная наверняка, спит ли он, я не шевелюсь. И он действительно не спит. Приподнял голову – лицо мгновенно окрасилось в багровый цвет – и сказал негромко:

– Ты дворянин, ты молод и здоров. Почему бы тебе не заняться дворянским делом: поступить в армию, разбогатеть и обойти походами мир?

– Мой батюшка, благородный Вильгельм Гогенгейм, повторял мне неустанно, что убивать людей – грех, убивать за деньги – двойной грех, а быть убитым за нищие солдатские талеры – двойной грех и тройная глупость. Да и по своему разумению я не хотел бы умереть рано: у меня полно всяких планов.

Монах покачал головой, и по его миноритской тонзуре прыгнул желтый лучик:

– Мы не можем судить, рано умер человек или своевременно, ибо только господь определяет нам пределы жизни, и не властны мы укорачивать ее или удлинять…

– Истинно верую в слова ваши, монсеньор. Я бы только не хотел вмешиваться в божий промысел: мне кажется, что господь направляет меня исцелять людей, а не убивать их.

Мазарди опустил тяжелые, набрякшие веки, мягко, ласково сказал:

– Укороти свой глупый дерзкий язык, наглый мальчишка. Переступив университетский порог, ты пять лет должен открывать рот только для того, чтобы повторять слово в слово то, что тебе будут говорить учителя. Тебе ничего не должно казаться, тебя никто ни о чем не спрашивает, ты ни о чем не думаешь, ни о чем не споришь, никогда не возражаешь – только уши твои широко открыты для благостного потока знаний, который оросит пустыню твоего неведения.

Запрыгали на его сутане цветные пятна, и был похож в этот миг Мазарди не на каноника, а на арлекина. Протянул для благословения руку, и я преклонил перед ним колени. Почти шепотом, еле слышно монах сказал:

– Я предупредил: ты избрал негожее для дворянина ремесло лекаря, ибо профессия эта трудна, непочтенна и бедна. Ты хорошо подумал?

– Монсеньор, я не боюсь труда, поскольку я не из тонкой материи – на моей земле люди выходят не из шелкопрядильни. Почет своей профессии человек должен создать сам неутомимым трудом и искусным исцелением страждущих. И бедность меня не страшит, потому что взращен я не на плодах смоковниц, не на меду и сдобных хлебах, но на сыре, молоке и ржаных лепешках.

– Ты бойко говоришь, юноша. Посмотрим, сколь ты прилежен в изучении наук…

И я иду в класс.

Текут часы, дни, недели, семестры, годы, сменяются преподаватели, облетает листва на жасмине под окном, и снова надевает он свой белоснежный благоуханный наряд, и ничего не меняется, только двадцать здоровых балбесов, теряя сознание от однообразия и скуки, хором повторяют вслед за титором Эспадо:

– И заповедовал нам первый закон великий целитель Гиппократ: не повреди здоровью больного – природа сама знает, что является спасением…

Хрипло орем мы вослед:

– … сама знает, что является спасением…

– И открыл нам Гиппократ, что зависит здоровье и болезнь человеческие от ненарушимых гуморес – соков организма…

– … гуморес – соков организма, – вторим мы.

– Четыре главных сока организма – кровь, слизь, светлая желчь, черная желчь…

– … кровь, слизь, желтая желчь, черная желчь…

– И присуща крови влажная теплота, слизи – холодная влажность, светлой желчи – сухое тепло, а черной желчи – холодная сухость.

– … влажная теплота… холодная влажность… сухое тепло… холодная сухость…

– И если соки смешиваются в организме надлежаще – пребывает он в здоровье, а ненормальное смешение побуждает организм к болезни…

– … побуждает организм к болезни…

– И есть гуморальная основа человеческого организма – истина, и пребудет несокрушимой во веки веков…

Может быть, я и принял бы все это за истину если бы там не было всегда так душно. Но слезает с кафедры титор, и забирается туда лиценциат Брандт, рассерженный на весь мир горбун, и сипло начинает орать, потчуя нас палкой, если мы не проявляем достаточного усердия:

– Запомните, скоты безрогие, что не было, нет и не будет в мире господнем врача, равного мудростью своей римлянину Галену. Знайте, ослы, что воздвиг сей достойный муж на фундаменте Гиппократовых знаний великое здание медицины, неколебимо зиждящееся более полутора тысяч лет, и стоять оно будет вечно, ибо никто не смог проникнуть в таинство лечения так глубоко и верно, как Гален. Поймите раз и навсегда, поглотители кислого вина и тухлых бобов; то, что существует шестнадцать веков, уходит в вечность, оно несокрушимо и непогрешимо. Учтите, ласкатели пьяных потаскух, что в учении Галена всё – от альфы до омеги, каждая буква, каждый непонятный нам знак – святая истина, непогрешимая и неисчерпаемая в мудрости своей. Поняли, дурацкие морды, похотливые козлы, грязные чревоугодники?

– Поняли! – блажными голосами кричим мы, и я совсем тупею от этого унылого идиотизма.

А лиценциат Брандт, размахивая тростью, надрывается:

– Не вам, обжорам, распутникам и лентяям, а великому Галену отчеканил император Антоний золотую медаль с надписью: «Антоний, император римлян, – Галену, императору врачей». И как власть монаршая, богом освещенная, вечна, так пребудет вечно в умах учение Галена…

Флорентиец Коломбини бормочет с места:

– От империи Антония не оставил ни камня, ни памяти Алларих, вождь вестготов.

Брандт проворно, соскакивает с кафедры:

– Кто перебил учителя? Ты, Гогенгейм? Ты ведь всегда хочешь быть умнее всех…

– Господин лиценциат, мои уста замкнуты на замок безграничного почтения к вам. Когда вы вещаете, я вкушаю сладость и аромат вашей речи…

– Замолчи, идиот. Вы, швабы, все идиоты, картежники и поглотители пива. Значит, перебил меня ты, Франсуа Амбон.

– Я… я… я… – начинает вытягивать свою долгую песню заика Амбон.

– Замолчи, мне некогда выяснять, кто из вас дерзец. Один из вас должен быть наказан, и сегодня это будешь ты.

И палка с визгом запрыгала по голове, по плечам, по спине несчастного заики Амбона, и сердце мое исполнено сочувствия к нему, потому что вкус палки Брандта мне ведом лучше, чем кому‑либо другому из всех штудиоров. Я не сержусь на Брандта – он не может относиться ко мне по‑другому, будучи ростом как раз мне до пояса. Маленькие человечки всей своей натурой ненавидят долговязых.

Брандт поспешно возвращается на кафедру:

– Повторяйте за мной и запоминайте с прилежанием, ибо вы, дармоеды, готовы терпеть даже побои, лишь бы не учиться. Вторите мне: Гален многомудрый указал – природа ничего не делает без цели…

– … ничего не делает без цели…

– Писано было Галеном, что состоит наш организм из четырех гуморес, и равновесие этих жизненных соков – крови, слизи, желчи светлой и черной – поддерживается могучей и непознанной силой по имени физис…

– … силой по имени физис…

– И должен врач вмешиваться в болезнь, только если зрит очами своими явно, что наступило расстройство физиса, не владеющего больше могуществом смешения четырех соков, и самый искусный врач тот, кто лечит наблюдением над физисом, не вмешиваясь в ход природных соков организма…

– … не вмешиваясь в ход природных соков организма…

– Ибо человек – только плотская машина, подчиненная душе.

– … плотская машина, подчиненная душе…

– Черпает силы физис из пневмы, которая входит в нас при дыхании…

– … входит в нас при дыхании…

– Всё поняли, безмозглые быки?

– Всё поняли, господин лиценциат!

– Урок закончен, идите с миром, хотя сердце мое скорбит о том, что вы наверняка используете свободное время не для познания мудрости, а для грязных и греховных услад. Аминь. Пошли вон отсюда…

И мы не тратим, конечно, свободное время для познания университетской мудрости – её и так дают нам слишком много; мне хватило ее на всю жизнь, и впоследствии с отвращением к самому себе, даже против воли, я цитировал на память огромные куски из Галена, Авиценны и Аверроэса…

 

Глава 4

К ВОПРОСУ О ЦАРЕВНЕ НЕСМЕЯНЕ

 

Исследовательский центр помещался в современном модерновом здании – сплошь стекло и пластик. Издали он был похож на аэропорт, а внутри на зимний стадион. Стекло было кругом: стеклянные витражи, стены, часть потолков, и только турникет за стеклянными дверями у входа был металлический. Турникет казался частью тела вахтера, усовершенствованным продолжением его корявого туловища, блестящим окончанием рук. Вахтер внимательно рассматривал мое удостоверение, читал его снова и снова, как будто надеялся найти в нем что‑то такое, что разрешило бы ему меня не пропустить. Но пропуск был заказан, и в удостоверении, наверное, оказалось все нормально, потому что он сказал:

– Ну что ж, проходите, – и в голосе его плыло сожаление.

Вверх по лестнице – два марша, бесконечный коридор, поворот направо и стеклянная дверь с надписью «Секретарь». Я всегда заново удивляюсь, когда на двери руководителя не пишут его фамилию; на приемной указано «Секретарь», будто секретарь и является здесь самой главной фигурой, а имя Того, Чей вход она охраняет, лучше не называть.

В этом стеклянном аквариуме царила сказочная тропическая рыбка. Рыбке было лет двадцать, и выглядела она очень строгой. И оттого, что она была строгой, казалась еще моложе и красивее. Я поздоровался с ней и сказал:

– Вы похожи на подсолнух. У вас длинные желтые волосы, черные глаза, а сама вы тоненькая и в зеленом костюме.

На что она мне ответила:

– Вам было назначено на тринадцать часов, вы опоздали на семь минут.

Я сказал:

– Ваш вахтер виноват. Он продержал меня восемь с половиной минут, рассматривая удостоверение.

– Объясните все профессору Панафидину. Александр Николаевич сам никогда не опаздывает и не любит, когда это делают его визитеры. Теперь сидите ждите, у него товарищи, он освободится минут через сорок.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 92; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!