ПОЖАР В ТЕАТРЕ 1908 («Geschichten»)



 

Это было своеобразное время. О подробностях тогдашнего общественного устройства придётся промолчать, иначе можно впасть в слишком сильную ярость. Невыносимая жажда расточительства и наслаждения, пышность, не поддающаяся сравнению, царили повсюду. Личность значила всё. Дерзости и честолюбию дозволялось всё. Денежный мешок диктовал законы. Несмотря на нищету, в которой жили бедняки, людей расплодилось такое множество, что отдельной человеческой жизни не придавалось значения. Полиции не существовало, как и церкви; убийцы убивали безнаказанно, воры – воровали, безбожники – богохульствовали, сильные – праздновали триумф, обидчики – обижали где, кого и как хотели. Кинжал или пистолет в руке был единственным оружием для предотвращения неуместностей. К тому же, каждый вынужден был следить за правотой и порядком и защищать себя сам. Но одного нельзя у этой эпохи отнять: блистательного театра. Актёры походили на искусных рыцарей благородного происхождения, такими они отличались безупречными манерами и с таким изяществом передвигались по сцене. Также и в отношении искусства красноречия все они были отборные и испытанные мастера. Живопись и поэзия цвели пышным цветом, несмотря на повседневные невзгоды; можно даже сказать, что эти благородные бутоны раскрывались такими несравненными цветами и пахли такими несравненными ароматами как раз из‑за незащищённости, которой были отданы на произвол. А зодчество! Города в те времена походили на архитектонические сказки. С весёлым изяществом выгибали спины узкие мосты над многочисленными глубокими каналами. Высокие фасады домов источали гордый, скверный, но прекрасный дух. Как уже говорилось. Да‑да.

Однажды вечером, часов этак в десять, в одном из многочисленных театров столицы этого, от нас, людей современных, слава богу, отдалённого и погрузившегося в толщу времён государства вспыхнул пожар. Эй! Пожар! – возопил кто‑то в ужасе. Театр был полон, набит битком и нашпигован сверху донизу зрителями. Балконы, так называемые блошиные ложи, первыми превратились в кишащую муравьиную кучу. Щека к щеке, ухо к уху, вдох к выдоху – в такой тесноте сидели здесь люди из низших слоёв. В ложах сидели принцы и принцессы из княжеских домов, великолепные, словно выточенные из хладного камня человеческие фигуры. Присутствовали и богатеи, не пропускающие шанса показаться там, где развлекается знать; а также супруги богатеев, с декольте в плоской рамке выреза, с сильно выдающимся вперёд и излучающим благосостояние бюстом. Бриллианты блестели на шеях, жемчуг – на обнажённых запястьях, а гибкие, украшенные перстнями руки держали в пальцах веер, кружевной платок или бокал. С середины потолка свисала великолепная люстра, заливая театр ослепительным светом. Играл оркестр. Те, кто досыта насмотрелся на представление, прогуливались по коридорам, весело и задумчиво, манерно и красиво, торжественно и просто, в каждой тональности, каждой мыслимой походкой. Но – пожар, пожар! Кому теперь дело до тональностей.

В те беспутные времена едва ли существовала пожарная охрана и абсолютно не существовало правил противопожарной безопасности. Сперва пламя вырвалось на сцену, как будто было забавным сюрпризом постановки. Кое‑кто уже собрался хлопать в ладоши и кричать «браво», но внезапно каждый заметил – будь то по бледности соседских лиц, будь то по ужасу в каком‑то неслышном голосе, который взывал не к уху, а к душе, – что неподдельный, настоящий огонь выпрыгнул на сцену, как дикий зверь, с которым шутки плохи. Ещё и теперь некоторые не хотели замечать этого тигра, словно вдруг возникшего из ничего и ставшего властителем театрального вечера. Актёры, занятые в спектакле, подняли крик и бросились бежать с поприща искусства, и теперь уже кричала публика. На балконах поднял голову новый зверь: переполох. Каждая минута порождала, казалось, новое чудище. В одной из лож, занятых вельможами, стоял, прислонившись к золотой колонне, рыцарь Йозеф Вирзих, дворянин из того сорта людей, что смело глядят в глаза верной смерти. Этот страшный человек и бровью не повёл, ни один нерв не дрогнул на его стальном лице, он равнодушно смотрел на окружающий кошмар и не думал двигаться с места.

Не следует думать, что в те времена имелись железные защитные занавесы, жалюзи или что‑то подобное. Нет, то поколение о таких вещах и не помышляло. И тут встал на ноги новый зверь: панический страх! О люди, самое время разувериться в искусстве вашей цивилизации! Некоторые, потеряв голову, обезумев и оставив надежду на спасение, прыгали головой вниз и обрушивались на людей, которые толпились внизу, на отчаянно и душераздирающе кричавших женщин, на мальчиков, в первый раз получивших разрешение пойти в театр. Погибель корчила рожи настолько же жуткие, насколько прямо‑таки смехотворные. Двоих или троих убило уже одним звуком воплей ужаса. Лицо смерти искажалось то комическими, то трагическими минами. Но Йозеф Вирзих, типичный человек эпохи, по‑прежнему не двинулся с места, словно вершащий судьбами бог.

Здесь были и дети. Не надо содрогаться, надо перенестись в тот век, и тогда не придётся рыдать о смерти невинного ребёнка. Надо перенестись в оба времени: в тот век и в тот несчастный миг, и тогда бедствие, которое уже начинает разрастаться, перестанет казаться таким уж невыносимо ужасающим. Матери затаптывали собственных милых сердцу отпрысков; мужчины вырывали у детей целые пучки волос с головы, а красивой маленькой девочке растоптали глаза. Завязалась битва, какой последующие эпохи, возможно, никогда не видывали в повседневной жизни. Женщин давили насмерть об колонны и перила; тем временем, люди начали гореть – загорелись, как бумажные. Но страшнее, чем женщины, горело, грозя поглотить их целиком, удушающее ликование в душе тех, кто спасся и теперь стоял снаружи, на морозе. По трое, по четверо они катались, сражаясь, от избытка радости на хрустящем снегу. Многие повредились в уме.

Сотни испуганных слепо выпрыгивали из окон первого, второго и третьего этажей на утоптанный снег, где и застывали с раздробленными конечностями. У некоторых из тех, что прыгали, были огненные крылья, их руки и головы пылали так, что они выглядели, как странные птицы, издающие крики, но не умеющие летать. Сотня людей, сваленных в дымящуюся кучу, из которой торчали кверху обугленные сучья, загораживали лестничный пролёт. Через одну из таких куч пытался пробраться Вирзих, ему это удалось, его начал было охватывать огонь, но он сумел потушить пламя, колошматя себя по бокам изо всей своей страшной силы, он хотел жить, ему внезапно пришла в голову мысль, что он должен жить во что бы то ни стало, и он вышел живым из пасти смерти. Оказавшись на свежем воздухе, он занялся спасением людей. Железными ручищами он ловил выпадавших из окон. Кожа на его лице и руках свисала чёрными клочьями, но этот человек нашёл в себе смелость, покинув место пожара, заявиться к своей подруге, графине Нидау, которая именно в этот момент давала один из своих знаменитых званых обедов. Он вошёл, при его виде вокруг раздались крики, а он рассмеялся и попросил, поцеловав хозяйке руку обожжёнными губами, разрешения утолить жажду и выпить бокал вина.

 

БИТВА ПРИ ЗЕМПАХЕ[25]1908 («Geschichten»)

 

Однажды, в середине жаркого лета, по запылённой дороге медленно тянулось войско в сторону кантона Люцерн. Яркое, даже слишком яркое солнце играло на пританцовывавших доспехах, на доспехах, под которыми крылось человеческое тело, на пританцовывавших лошадях, на шлемах и лицах под ними, на конских головах и хвостах, на украшениях, султанах и стременах, огромных, как лыжи. По правую и левую сторону процессии расстилались луга с тысячами плодовых деревьев, до самых холмов, которые выступали и манили из лазурной полуразмытой дали, как осторожно и тонко нарисованные декорации. Стояла гнетущая дополуденная жара, полевая жара, травяная, сенная и пыльная, ведь пыль столбом поднималась и заволакивала облаками то ту, то другую часть войска. Кавалькада тащилась, топталась и кое‑как двигалась вперёд; она казалась то переливчатой длинной змеёй, то огромной ящерицей, то куском ткани, на которой вытканы богатые узоры и пёстрые фигуры, и волочилась так, как дамы, пожалуй, стареющие и властные, волочат за собой шлейф праздничного платья. Во всём облике, в передвижении этой процессии, в топоте и звоне, в пышном и оскорбительном лязге скрывалось одно‑единственное «пожалуй» – нечто дерзкое, очень самоуверенное, сногсшибательное, небрежно теснящее всё на своём пути. Рыцари упражнялись, насколько позволяли стальные забрала, в словесном бранном искусстве; раздавался смех, и эти звуки превосходно подходили к лёгкому звону оружия, цепей и золотой упряжи. Утренние лучи солнца словно бы ещё ласкали кованое железо и более благородный металл, звуки рожка взмывали к солнцу; то и дело один из многих слуг, что поспевали пешком за хозяйским стременем, протягивал покачивавшемуся в седле господину лакомый кусок на серебряной вилке. Вино пили без оглядки, ели птицу и не отказывались от другой снеди, всё это – с лёгкой, беззаботной неторопливостью, ведь шли не на серьёзную, рыцарскую войну, а на расправу, вершить буффонадные, издевательские, кровавые дела, так думал каждый; и каждый уже представлял себе массу отрубленных голов, кровь которых насквозь пропитает луговую траву. Среди воинов тут и там попадался прелестный юноша‑аристократ в великолепных одеждах, чья конная фигура казалась фигурой ангела, слетевшего на землю с синего, неизведанного неба. Некоторые для удобства сняли шлемы и отдали в руки пешим слугам, подставив свежему воздуху лицо, странно тронутое и невинностью, и заносчивостью. Рассказывали новые анекдоты и обсуждали свежие истории о галантных дамах. Кто был серьёзен, того высмеивали; задумчивое лицо сегодня считалось неприличным и нерыцарским. Волосы юношей, снявших шлемы, блестели и благоухали бальзамами, маслами и цветочной водой, которой они надушились, как будто им предстояло ехать в гости к кокетливой даме петь сладкие песни. Руки, освобождённые от железных перчаток, выглядели отнюдь не воинственно, а скорее ухоженно и изнеженно, такие они были узкие и белые, как у девушек.

Только один человек из всей процессии оставался серьёзен. Уже по внешнему виду – на нём были густо‑чёрные, в тонких золотых узорах доспехи – можно было понять ум человека, чью грудь они защищали. Это был сиятельный герцог Леопольд Австрийский. Он не проронил и слова и, казалось, предавался тревожным мыслям. Лицо у него было, как у человека, которому докучает кружащая вокруг глаз назойливая муха. Эта муха, вероятно, была дурным предзнаменованием, потому что рот его не переставал кривиться в презрительно‑печальной усмешке. Он не поднимал потупленного взгляда. Как ни ласков был день, ему казалось, что земля под ногами катится с грохотом и гневом. Или это всего лишь грохотали конские копыта по деревянному настилу моста через Рейс? Так или иначе, что‑то зловещее окутывало фигуру герцога.

Неподалеку от городка Земпах, в два часа пополудни войско остановилось. А может быть, и в три часа пополудни, рыцарям было всё равно, который час; хоть двадцать часов вечера, какая разница. Все ужасно скучали. Любой намёк на военную выправку вызвал бы только насмешку. Это был момент, когда чувства притупились; теперь, когда рыцари спешились и заняли позицию, их поход казался обманным манёвром. Смех затих, все уже отсмеялись, смех сменился усталостью и зевотой. Даже лошади, казалось, понимали, что не оставалось ничего, кроме как зевать во весь рот. Пешие слуги набросились на остатки еды и вина, жрали и лакали, что ещё можно было сожрать и вылакать. Смехотворный поход! Затрапезный городишко, вздумавший сопротивляться – экая глупость!

И вдруг среди ужасающей жары и скуки прозвучал зов рожка. Своеобразный способ оповещать о себе; несколько пар ушей навострились: что это там? слышишь – опять! И действительно, снова рожок, и в этот раз как будто ближе. «Бог троицу любит, – прошепелявил фат и острослов, – протруби ж нам ещё раз, рожок!» Прошло несколько минут. Всеми овладела некоторая задумчивость; и тут, внезапно, устрашающе, как будто воспарив на крыльях и оседлав огнедышащее чудовище, пламенно и пронзительно, рожок издал ещё один долгий крик: наступаем! Словно какой‑то подземный мир вдруг поистине решил прорваться сквозь земную твердь. Звук, как будто разверзлась тёмная бездна; казалось, что солнце сияло теперь с омрачившегося неба, ещё жарче, ещё резче, но словно из ада, а не с небес. Ещё и сейчас некоторые смеялись. Бывают моменты, когда человек считает нужным усмехаться, хотя сам охвачен ужасом. По большому счёту, настроение войска не очень отличается от настроения отдельного человека. Теперь же весь добела раскалённый ландшафт, казалось, повис в воздухе трубным звуком; и вот из пространства звука, как из пробоины, вырвался отряд людей, появление которого предвозвестил зов рожка. Контуры ландшафта рассыпались; небо и обожжённая земля слились в твёрдую смесь; время года пропало, а на его месте возникло место, арена сражения, театр военных действий, поле боя. В бою неизбежно падение природы, царит лишь случай, скрещивается оружие, одна кучка людей и другая кучка людей.

Приближалась кучка простонародного люда, охваченного, по всей видимости, пылом атаки. Рыцарский отряд стоял твёрдо, словно вдруг сплотившись в единое целое. Железные воины выставили вперёд копья, и по этому мосту из копий можно бы было проехаться вразбивку, так плотно сомкнули свои ряды рыцари и так глухо упиралось копьё в копьё, неподвижно, незыблемо – словно бы ровно так, чтобы нанизать, как на вертел, штурм и натиск людской груди. По эту сторону – глухая стена острых концов; по ту – люди с грудью, едва прикрытой рубахой. Здесь – военное искусство, самого туполобого сорта, там – люди, охваченные бессильной яростью. И вот один, потом другой, отчаянно, только чтобы положить конец тошнотворной нерешительности, бросается на острие: бешено, безумно, в гневе и ярости. Конечно, сразу на землю, даже не задев оружием железных болванов в шлемах с перьями, со страшной раной в груди, кувырком, лицом в пыльный лошадиный навоз, наваленный рыцарскими конями. Таков удел всех этих полураздетых людей, а обагрённые кровью копья как будто язвительно щерятся.

Нет: это всё было не в счёт; «народная» сторона почувствовала необходимость военной уловки. Перед лицом искусства понадобилось искусство ответное, какая‑то высшая мысль; и эта высшая мысль, в обличии статного мужчины, удивительным образом сразу же выступила на первый план, как будто подтолкнутая неземной силой, и обратилась к соотечественникам: «Позаботьтесь о моей жене и детях, я пробурю вам коридор»; и быстрее молнии, пока не ослабела в нём решимость самопожертвования, он бросился на четыре или пять копий сразу, потянул за собой ещё несколько, столько, сколько был в состоянии ухватить перед смертью, потянул их вниз, к своей груди, как если бы ему всё было мало и чтобы изо всех сил пасть на поле боя, и упал на землю, став мостом для людей, которые шли по его телу, топтали высшую мысль, которая именно хотела быть растоптана. Ничто не сравнится с напором, с которым лёгкие, ведомые и несомые яростью горцы и обитатели долин набросились на гнусную плоскостопую стену и стали рвать и метать, как дикие тигры, раздирающие беззащитное стадо. Рыцари оказались теперь почти совсем беззащитными, поскольку в тесноте своих рядов едва могли развернуться. Кто сидел на коне, того сбросили легко, как бумагу, и с таким хлопком, как когда хлопают надутым бумажным мешком. Оружие пастухов теперь вполне пригодилось, а их простая одежда оказалась очень кстати, по сравнению с тяжёлыми доспехами рыцарей. Стоило удару коснуться, только коснуться головы, как обнаруживалось, что голова уже пробита. Сыпались удары, кони падали, исступление и мощь нарастали, герцога убили; если бы он уцелел, это было бы чудо. Бойцы обрушивали удары, сопровождая их воплями, как будто таков был обычай, как будто убийство без вопля уничтожало только наполовину.

Жара, пар, запах крови, грязь и пыль, крики и рёв смешивались в дикий, адский хаос. Умирающие едва сознавали, что умирают, так быстро настигала их смерть. Многие из них, этих знатных болтунов, задыхались в своих тщеславных доспехах. Чего теперь стоила их позиция? Каждый с удовольствием наплевал бы теперь на позицию, если бы вообще мог ещё плевать. Около сотни благородных красавцев утонули, нет: потопли, их кинули, как щенков или котят, в Земпахское озеро неподалёку, и они барахтались и кувыркались в своих элегантных остроносых туфлях так, что стыдно было смотреть. Самый великолепный железный панцирь обещал теперь только уничтожение, и это предсказание сбывалось ужасающе точно. Что теперь с того, что дома, где‑то в Ааргау или Швабии, имелся замок, земля и крестьяне, красивая жена, холопы, девки, плантации фруктовых деревьев, поля, леса, доход с налогов и особые привилегии? Из‑за этого только сквернее и горше умирать в луже, между туго обтянутым коленом безумного пастуха и клочком земли. Разумеется, роскошные кони понесли и растоптали собственных хозяев; некоторые из всадников запутались в стременах нелепыми модными туфлями, так что их окровавленные затылки целовали луг, а исполненные ужаса глаза вперялись в мрачно полыхающие небеса, пока не угасали. Пастухи тоже, конечно, падали замертво, но на одного гологрудого и голоплечего приходилось десятеро обмотанных сукном и закованных в сталь. Битва при Земпахе, на самом деле, учит о том, как глупо кутаться. Если бы они могли свободно двигаться, эти тюфяки – ну, тогда бы они двигались; некоторые так и делали, потому что, наконец, сняли с себя самую несносимую тяжесть. «Я сражаюсь с рабами, о, позор мне!» – воскликнул красивый юноша с ниспадающими светлыми кудрями и, сражённый жестоким смертельным ударом в милое личико, упал прямо полуразорванным ртом в траву. Некоторые пастухи, потеряв в бою оружие, наваливались на рыцарей сзади, как борцы на ринге, и наносили удары головой, а некоторые, уворачиваясь от ударов, падали на шею и душили противника, пока тот не испускал дух.

Тем временем настал вечер, в деревьях и кустах тлел догорающий свет, а солнце опускалось в тёмные предгорья как мёртвый, прекрасный, печальный человек. Лютая битва закончилась. Белоснежные, бледные Альпы склонили красивые, холодные головы позади мира. Считали мёртвых, ходили вокруг, поднимали с земли останки и несли в общую могилу, вырытую другими. Знамёна и доспехи складывали в другое место, где постепенно выросла внушительная груда. Деньги и драгоценности тоже собирали в определённое место. Большинство этих простых, сильных людей утихомирились и присмирели; они смотрели на завоёванное добро не без скорбного пренебрежения, ходили туда‑сюда по полю, смотрели на убитых и отмывали кровь с лиц, когда любопытствовали, как убитые могли выглядеть при жизни. Под кустарником обнаружили двух юношей – их лица были так молоды, так светлы, губы даже в смерти улыбались; они лежали обнявшись. У одного была продавлена грудь, у другого – насквозь пронзён живот. До поздней ночи хоронили мёртвых, ночью искали с факелами. Они нашли Арнольда фон Винкельрида[26] и содрогнулись при виде его трупа. Похоронив его, они пропели низкими голосами нехитрую песню; вот и вся церемония. Священников там не было, да и что бы они делали, священники? Молиться и благодарить господа за победу в битве: это можно и без церковных помпезностей. Потом отправились домой. Через несколько дней они снова рассеялись по своим горным долинам, работали, служили, хозяйничали, занимались делами, запасались необходимым и иногда обменивались словом‑другим, но не более, о пережитой битве. Их не слишком чествовали (если только чуть‑чуть, на въезде в Люцерн) – неважно, дни проходили в разнообразных заботах, ведь тогда, в году 1386, дни, надо думать, были полны нелёгких, суровых забот. Один‑единственный подвиг не отменяет тяжкого течения дней. Жизнь не задерживается на дате сражения; история всего лишь делает маленький перерыв, а потом, влекомая властной жизнью, вынуждена торопиться дальше.

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 134; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!