Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова 4 страница



и где у черепа в кустах всегда три глаза,

и в каждом – пышный пучок травы.

 

 1975

 

Мерида

 

 

Коричневый город. Веер

пальмы и черепица

старых построек.

С кафе начиная, вечер

входит в него. Садится

за пустующий столик.

 

В позлащенном лучами

ультрамарине неба

колокол, точно

кто‑то бренчит ключами:

звук, исполненный неги

для бездомного. Точка

 

загорается рядом

с колокольней собора.

Видимо, Веспер.

Проводив его взглядом,

полным пусть не укора,

но сомнения, вечер

 

допивает свой кофе,

красящий его скулы.

Платит за эту

чашку. Шляпу на брови

надвинув, встает со стула,

складывает газету

 

и выходит. Пустая

улица провожает

длинную в черной

паре фигуру. Стая

теней его окружает.

Под навесом – никчемный

 

сброд: дурные манеры,

пятна, драные петли.

Он бросает устало:

"Господа офицеры.

Выступайте немедля.

Время настало.

 

А теперь – врассыпную.

Вы, полковник, что значит

этот луковый запах?"

Он отвязывает вороную

лошадь. И скачет

дальше на запад.

 

 1975

 

В отеле «Континенталь»

 

 

Победа Мондриана. За стеклом ‑

пир кубатуры. Воздух или выпит

под девяносто градусов углом,

иль щедро залит в параллелепипед.

В проем оконный вписано, бедро

красавицы – последнее оружье:

раскрыв халат, напоминает про

пускай не круг, хотя бы полукружье,

но сектор циферблата.

Говоря

насчет ацтеков, слава краснокожим

за честность вычесть из календаря

дни месяца, в которые «не можем»

в платоновой пещере, где на брата

приходится кусок пиэрквадрата.

 

 1975

 

Мексиканский романсеро

 

 

Кактус, пальма, агава.

Солнце встает с Востока,

улыбаясь лукаво,

а приглядись – жестоко.

 

Испепеленные скалы,

почва в мертвой коросте.

Череп в его оскале!

И в лучах его – кости!

 

С голой шеей, уродлив,

на телеграфном насесте

стервятник – как иероглиф

падали в буром тексте

 

автострады. Направо

пойдешь – там стоит агава.

Она же – налево. Прямо ‑

груда ржавого хлама.

 

 

___

 

Вечерний Мехико‑Сити.

Лень и слепая сила

в нем смешаны, как в сосуде.

И жизнь течет, как текила.

 

Улицы, лица, фары.

Каждый второй – усатый.

На Авениде Реформы ‑

масса бронзовых статуй.

 

Подле каждой, на кромке

тротуара, с рукою

протянутой – по мексиканке

с грудным младенцем. Такою

 

фигурой – присохшим плачем ‑

и увенчать бы на деле

памятник Мексике. Впрочем,

и под ним бы сидели.

 

 

___

 

Сад громоздит листву и

не выдает нас зною.

(Я не знал, что существую,

пока ты была со мною.)

 

Площадь. Фонтан с рябою

нимфою. Скаты кровель.

(Покуда я был с тобою,

я видел все вещи в профиль.)

 

Райские кущи с адом

голосов за спиною.

(Кто был все время рядом,

пока ты была со мною?)

 

Ночь с багровой луною,

как сургуч на конверте.

(Пока ты была со мною,

я не боялся смерти.)

 

 

___

 

Вечерний Мехико‑Сити.

Большая любовь к вокалу.

Бродячий оркестр в беседке

горланит «Гвадалахару».

 

Веселый Мехико‑Сити.

Точно картина в раме,

но неизвестной кисти,

он окружен горами.

 

Вечерний Мехико‑Сити.

Пляска веселых литер

кока‑колы. В зените

реет ангел‑хранитель.

 

Здесь это связано с риском

быть подстреленным сходу,

сделаться обелиском

и представлять Свободу.

 

 

___

 

Что‑то внутри, похоже,

сорвалось и раскололось.

Произнося «О, Боже»,

слышу собственный голос.

 

Так страницу мараешь

ради мелкого чуда.

Так при этом взираешь

на себя ниоткуда.

 

Это, Отче, издержки

жанра (правильней – жара).

Сдача медная с решки

безвозмездного дара.

 

Как несхоже с мольбою!

Так, забыв рыболова,

рыба рваной губою

тщетно дергает слово.

 

 

___

 

Веселый Мехико‑Сити.

Жизнь течет, как текила.

Вы в харчевне сидите.

Официантка забыла

 

о вас и вашем омлете,

заболтавшись с брюнетом.

Впрочем, как все на свете.

По крайней мере, на этом.

 

Ибо, смерти помимо,

все, что имеет дело

с пространством, – все заменимо.

И особенно тело.

 

И этот вам уготован

жребий, как мясо с кровью.

В нищей стране никто вам

вслед не смотрит с любовью.

 

 

___

 

Стелющаяся полого

грунтовая дорога,

как пыльная форма бреда,

вас приводит в Ларедо.

 

С налитым кровью глазом

вы осядете наземь,

подломивши колени,

точно бык на арене.

 

Жизнь бессмысленна. Или

слишком длинна. Что в силе

речь о нехватке смысла

оставляет – как числа

 

в календаре настенном.

Что удобно растеньям,

камню, светилам. Многим

предметам. Но не двуногим.

 

 1975

 

К Евгению

 

 

Я был в Мексике, взбирался на пирамиды.

Безупречные геометрические громады

рассыпаны там и сям на Тегуантепекском перешейке.

Хочется верить, что их воздвигли космические пришельцы,

ибо обычно такие вещи делаются рабами.

И перешеек усеян каменными грибами.

 

Глиняные божки, поддающиеся подделке

с необычайной легкостью, вызывающей кривотолки.

Барельефы с разными сценами, снабженные перевитым

туловищем змеи неразгаданным алфавитом

языка, не знавшего слова «или».

Что бы они рассказали, если б заговорили?

 

Ничего. В лучшем случае, о победах

над соседним племенем, о разбитых

головах. О том, что слитая в миску

Богу Солнца людская кровь укрепляет в последнем мышцу;

что вечерняя жертва восьми молодых и сильных

обеспечивает восход надежнее, чем будильник.

 

Все‑таки лучше сифилис, лучше жерла

единорогов Кортеса, чем эта жертва.

Ежели вам глаза суждено скормить воронам,

лучше если убийца – убийца, а не астроном.

Вообще без испанцев вряд ли бы им случилось

толком узнать, что вообще случилось.

 

Скушно жить, мой Евгений. Куда ни странствуй,

всюду жестокость и тупость воскликнут: "Здравствуй,

вот и мы!" Лень загонять в стихи их.

Как сказано у поэта, «на всех стихиях...»

Далеко же видел, сидя в родных болотах!

От себя добавлю: на всех широтах.

 

 1975

 

Заметка для энциклопедии

 

 

Прекрасная и нищая страна.

На Западе и на Востоке – пляжи

двух океанов. Посредине – горы,

леса, известняковые равнины

и хижины крестьян. На Юге – джунгли

с руинами великих пирамид.

На Севере – плантации, ковбои,

переходящие невольно в США.

Что позволяет перейти к торговле.

 

Предметы вывоза – марихуана,

цветной металл, посредственное кофе,

сигары под названием «Корона»

и мелочи народных мастеров.

(Прибавлю: облака). Предметы ввоза ‑

все прочее и, как всегда, оружье.

Обзаведясь которым, как‑то легче

заняться государственным устройством.

 

История страны грустна; однако,

нельзя сказать, чтоб уникальна. Главным

злом признано вторжение испанцев

и варварское разрушенье древней

цивилизации ацтеков. Это

есть местный комплекс Золотой Орды.

С той разницею, впрочем, что испанцы

действительно разжились золотишком.

 

Сегодня тут республика. Трехцветный

флаг развевается над президентским

палаццо. Конституция прекрасна.

Текст со следами сильной чехарды

диктаторов лежит в Национальной

Библиотеке под зеленым, пуле‑

непробиваемым стеклом – причем

таким же, как в роллс‑ройсе президента.

 

Что позволяет сквозь него взглянуть

в грядущее. В грядущем населенье,

бесспорно, увеличится. Пеон

как прежде будет взмахивать мотыгой

под жарким солнцем. Человек в очках

листать в кофейне будет с грустью Маркса.

И ящерица на валуне, задрав

головку в небо, будет наблюдать

 

полет космического аппарата.

 

 1975

 

Осенний крик ястреба

 

 

Северозападный ветер его поднимает над

сизой, лиловой, пунцовой, алой

долиной Коннектикута. Он уже

не видит лакомый променад

курицы по двору обветшалой

фермы, суслика на меже.

 

На воздушном потоке распластанный, одинок,

все, что он видит – гряду покатых

холмов и серебро реки,

вьющейся точно живой клинок,

сталь в зазубринах перекатов,

схожие с бисером городки

 

Новой Англии. Упавшие до нуля

термометры – словно лары в нише;

стынут, обуздывая пожар

листьев, шпили церквей. Но для

ястреба, это не церкви. Выше

лучших помыслов прихожан,

 

он парит в голубом океане, сомкнувши клюв,

с прижатою к животу плюсною

– когти в кулак, точно пальцы рук ‑

чуя каждым пером поддув

снизу, сверкая в ответ глазною

ягодою, держа на Юг,

 

к Рио‑Гранде, в дельту, в распаренную толпу

буков, прячущих в мощной пене

травы, чьи лезвия остры,

гнездо, разбитую скорлупу

в алую крапинку, запах, тени

брата или сестры.

 

Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом,

бьющееся с частотою дрожи,

точно ножницами сечет,

собственным движимое теплом,

осеннюю синеву, ее же

увеличивая за счет

 

еле видного глазу коричневого пятна,

точки, скользящей поверх вершины

ели; за счет пустоты в лице

ребенка, замершего у окна,

пары, вышедшей из машины,

женщины на крыльце.

 

Но восходящий поток его поднимает вверх

выше и выше. В подбрюшных перьях

щиплет холодом. Глядя вниз,

он видит, что горизонт померк,

он видит как бы тринадцать первых

штатов, он видит: из

 

труб поднимается дым. Но как раз число

труб подсказывает одинокой

птице, как поднялась она.

Эк куда меня занесло!

Он чувствует смешанную с тревогой

гордость. Перевернувшись на

 

крыло, он падает вниз. Но упругий слой

воздуха его возвращает в небо,

в бесцветную ледяную гладь.

В желтом зрачке возникает злой

блеск. То есть, помесь гнева

с ужасом. Он опять

 

низвергается. Но как стенка – мяч,

как падение грешника – снова в веру,

его выталкивает назад.

Его, который еще горяч!

В черт‑те что. Все выше. В ионосферу.

В астрономически объективный ад

 

птиц, где отсутствует кислород,

где вместо проса – крупа далеких

звезд. Что для двуногих высь,

то для пернатых наоборот.

Не мозжечком, но в мешочках легких

он догадывается: не спастись.

 

И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,

клюва, похожий на визг эриний,

вырывается и летит вовне

механический, нестерпимый звук,

звук стали, впившейся в алюминий;

механический, ибо не

 

предназначенный ни для чьих ушей:

людских, срывающейся с березы

белки, тявкающей лисы,

маленьких полевых мышей;

так отливаться не могут слезы

никому. Только псы

 

задирают морды. Пронзительный, резкий крик

страшней, кошмарнее ре‑диеза

алмаза, режущего стекло,

пересекает небо. И мир на миг

как бы вздрагивает от пореза.

Ибо там, наверху, тепло

 

обжигает пространство, как здесь, внизу,

обжигает черной оградой руку

без перчатки. Мы, восклицая "вон,

там!" видим вверху слезу

ястреба, плюс паутину, звуку

присущую, мелких волн,

 

разбегающихся по небосводу, где

нет эха, где пахнет апофеозом

звука, особенно в октябре.

И в кружеве этом, сродни звезде,

сверкая, скованная морозом,

инеем, в серебре,

 

опушившем перья, птица плывет в зенит,

в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда

перл, сверкающую деталь.

Мы слышим: что‑то вверху звенит,

как разбивающаяся посуда,

как фамильный хрусталь,

 

чьи осколки, однако, не ранят, но

тают в ладони. И на мгновенье

вновь различаешь кружки, глазки,

веер, радужное пятно,

многоточия, скобки, звенья,

колоски, волоски ‑

 

бывший привольный узор пера,

карту, ставшую горстью юрких

хлопьев, летящих на склон холма.

И, ловя их пальцами, детвора

выбегает на улицу в пестрых куртках

и кричит по‑английски «Зима, зима!»

 

 1975

 

Декабрь во Флоренции

 

«Этот, уходя, не оглянулся...»

 Анна Ахматова

 

 

I

 

Двери вдыхают воздух и выдыхают пар; но

ты не вернешься сюда, где, разбившись попарно,

населенье гуляет над обмелевшим Арно,

напоминая новых четвероногих. Двери

хлопают, на мостовую выходят звери.

Что‑то вправду от леса имеется в атмосфере

этого города. Это – красивый город,

где в известном возрасте просто отводишь взор от

человека и поднимаешь ворот.

 

 

II

 

Глаз, мигая, заглатывает, погружаясь в сырые

сумерки, как таблетки от памяти, фонари; и

твой подъезд в двух минутах от Синьории

намекает глухо, спустя века, на

причину изгнанья: вблизи вулкана

невозможно жить, не показывая кулака; но

и нельзя разжать его, умирая,

потому что смерть – это всегда вторая

Флоренция с архитектурой Рая.

 

 

III

 

В полдень кошки заглядывают под скамейки, проверяя, черны ли

тени. На Старом Мосту – теперь его починили ‑

где бюстует на фоне синих холмов Челлини,

бойко торгуют всяческой бранзулеткой;

волны перебирают ветку, журча за веткой.

И золотые пряди склоняющейся за редкой

вещью красавицы, роющейся меж коробок

под несытыми взглядами молодых торговок,

кажутся следом ангела в державе черноголовых.

 

 

IV

 

Человек превращается в шорох пера на бумаге, в кольцо

петли, клинышки букв и, потому что скользко,

в запятые и точки. Только подумать, сколько

раз, обнаружив "м" в заурядном слове,

перо спотыкалось и выводило брови!

То есть, чернила честнее крови,

и лицо в потемках, словами наружу – благо

так куда быстрей просыхает влага ‑

смеется, как скомканная бумага.

 

 

V

 

Набережные напоминают оцепеневший поезд.

Дома стоят на земле, видимы лишь по пояс.

Тело в плаще, ныряя в сырую полость

рта подворотни, по ломаным, обветшалым

плоским зубам поднимается мелким шагом

к воспаленному небу с его шершавым

неизменным «16»; пугающий безголосьем,

звонок порождает в итоге скрипучее «просим, просим»:

в прихожей вас обступают две старые цифры "8".

 

 

VI

 

В пыльной кофейне глаз в полумраке кепки

привыкает к нимфам плафона, к амурам, к лепке;

ощущая нехватку в терцинах, в клетке

дряхлый щегол выводит свои коленца.

Солнечный луч, разбившийся о дворец, о

купол собора, в котором лежит Лоренцо,

проникает сквозь штору и согревает вены

грязного мрамора, кадку с цветком вербены;

и щегол разливается в центре проволочной Равенны.

 

 

VII

 

Выдыхая пары, вдыхая воздух, двери

хлопают во Флоренции. Одну ли, две ли

проживаешь жизни, смотря по вере,

вечером в первой осознаешь: неправда,

что любовь движет звезды (Луну – подавно),

ибо она делит все вещи на два ‑

даже деньги во сне. Даже, в часы досуга,

мысли о смерти. Если бы звезды Юга

двигались ею, то – в стороны друг от друга.

 

 

VIII

 

Каменное гнездо оглашаемо громким визгом

тормозов; мостовую пересекаешь с риском

быть за{п/к}леванным насмерть. В декабрьском низком

небе громада яйца, снесенного Брунеллески,

вызывает слезу в зрачке, наторевшем в блеске

куполов. Полицейский на перекрестке

машет руками, как буква "ж", ни вниз, ни

вверх; репродукторы лают о дороговизне.

О, неизбежность "ы" в правописаньи «жизни»!

 

 

IX

 

Есть города, в которые нет возврата.

Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. То

есть, в них не проникнешь ни за какое злато.

Там всегда протекает река под шестью мостами.

Там есть места, где припадал устами

тоже к устам и пером к листам. И

там рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;

там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,

на языке человека, который убыл.

 

 1976

 

 * * *


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 117; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!