Дэвид Кауфман. Джон Леманн совсем один



 

Июль 1993‑го.

Начать, наверное, стоит с того, что для меня рассказать что‑нибудь – отнюдь не самая простая вещь на свете. Я в этом деле не то чтобы дока. Дальше четвертого класса я так и не пошел, да и тогда чтением особо не увлекался. Зато вот арифметику любил. Арифметика – она не такая, как все остальное; там у тебя есть на что опереться. В арифметической задаче всегда знаешь, что «дано».

Сейчас это немного смешно даже мне, но я правда ничего так не хотел, как поскорее убраться из школы и пойти работать у папаши на ферме. И меня действительно рано выпустили – можно сказать, по нужде.

Понимаете, в те времена можно было легально бросить школу, чтобы помогать по дому – если ты там правда был ну очень сильно нужен. Такой был тогда закон, да. В общем, ждать мне было уже невмоготу, отец во мне нуждался, вот я и бросил школу совсем рано и пошел работать с ним. Самый счастливый день в моей тогдашней жизни.

Мать была против, она хотела, чтобы я доучился, минимум класса до восьмого, но я уперся. Решил, что знаю лучше. Закончил четвертый класс, как обещал, и только меня и видели.

Я все это тут говорю только по одной причине: в школу я пошел с Джоном Леманном, и все эти годы мы с ним были друзья. Тому уже лет, выходит, шестьдесят минуло, так что знаю я его уже ой как долго. А того, что с ним случилось – с ним и с семьей его – никому не пожелаешь.

Его папаши ферма была снизу от фермы моего папаши – ну, ниже по склону долины, что к югу от Гарлоковой Излучины, а как я узнал, что его ферма сразу под моей, так тут‑то они обе к нам и перешли, все чин по чину.

Земля у нас была хорошая, низинная. И с водой очинно замечательно, потому что Сасквеханна прямо по ней, можно сказать, и течет. Она даже каждый десятый год или типа того разливается, и земля вокруг становится еще лучше. Воды у нас много – это важно помнить.

Я так никогда и не женился, а Джон – он да, на отличной девушке со Скотного Водоворота, Кэролайн Джейкобс, и детишки у них были, и время шло, как идет оно для каждого из нас, безвозвратно. Потомство, как водится, выросло и не пожелало торчать в эдакой глуши, а подалось в Харрисберг, на заработки, и Кэрри, жене Джоновой, после этого вроде как совсем все по барабану стало.

Нет, вы меня не поймите неправильно: Кэрри мне всегда была симпатична. Правда. Ну, прямо скажем, даже более чем симпатична. Прямо совсем сильно более. Наверное, это тоже важно помнить.

Так вот, первым делом на ум Миллерова лавка приходит, в связи со всем вот этим. Это в Гарлоковой Излучине такое место, куда все ходят; там всякая бакалея продается, и одёжа тоже. И инструменты, и даже чем подзаправиться – так что из Излучины особенно часто выезжать‑то и не приходится. Честная такая лавка, хорошая, прямо посреди города, у реки. На моей памяти она четырех хозяев сменила, с тех пор как дом поставили. Мой папаша, значит, строить и помогал. Теперешний хозяин, Билл Миллер, купил лавку у своего троюродного брата, Генри, который решил завязать уже лет тридцать тому как – вот с тех пор он ею и заправляет.

Она обычно открыта уже в восемь, только в такое раннее время там никого нету, окромя самого Билла – возится со всякими ящиками да банками на полках, чтобы все эдак ровно у него стояло, рядами. Редко когда кто еще зайдет – да почти что и никогда. У нас в такую рань в Гарлоковой Излучине мало что происходит: раскочегаривается наш городок медленно. Но городские и те, что с холмов вокруг, почитают Миллерову лавку чем‑то вроде зала собраний, так что открыта она, по факту, всегда. Чуть попозжее утром сразу куча народу подваливает, разговоры такие, нормальные, начинаются, все чин по чину. И кофе у него там отменный. Так что часам к десяти‑одиннадцати какая‑нибудь компания мужиков в рыжих охотничьих куртках уже заседает за вручную сколоченными деревянными столами, локтями прямо на скатерть в красную клетку – цедит горячий кофе, славный, сахару и сливок в нем всегда вдоволь. Слушает, значит, по радио молодого Дейла Геберлейна – это утренний диск‑жокей, из Тованды передают. И каждый над евойными шуточками покатывается. Взял себе, скажем, пончик или яичницу с картошкой по‑домашнему, наперчил и похохатывает. Вы еще запах кофе прибавьте и, бывает что, бекона ручной резки – и вот вам самый что ни на есть наилучший способ начать день.

Короче, такой вот у нас Миллер. Там‑то все и пошло вразнос. Забавно – я жил‑то бок о бок с Джоном Леманном, я поговорить вот удавалось разве что у Миллера. Дома‑то – ладно что от крыльца до крыльца докричаться можно – все по большей части дела фермерские, день‑деньской, до самого вечера. А у Джона семья, всем чего‑то надо, так что времени лясы точить со мной у него никогда не хватало. Я‑то один жил и тоже все большей частью в бегах, так что встречались мы друг на дружку поглядеть да поговорить все больше после сева, вот такими вот поздними утрами у Миллера. Думаю, он и туда бы не приходил, если б не я – а так хоть подружимся немного, побалакаем, туда‑сюда. Я это все очень ценил.

Я тут иногда думаю: он ведь тоже наверняка знал, как неровно я дышу к Кэрри, все эти годы. Может, и лучше, чем она сама, знал. Но я никогда ни словом об этом не обмолвился – ни им двоим, ни какой еще живой душе. Такого я бы просто не сделал, ни в жисть.

Я всегда любил эти утра с ним у Миллера… но особенно те несколько последних разов. Мы просто сидели с ним, болтали и пили этот кофе. Господь всемогущий, как хорошо я это все помню!

И утрата от этого только еще горше.

Есть такие вещи – ты от них, в конце концов, с ума сбрендишь, если будешь в себе таить. Вот прямо совсем чокнешься. Так что, думаю, лучше всего рассказать историю, и неважно, насколько от этого больно – сказать все как есть, вытащить наружу, может, хоть так удастся с ней разобраться. Надо правда будет сразу же сказать: Джонова история меня за живое задела и, чего уж греха таить, напугала.

Ну, в общем так. В конце октября на маленькой ферме дел не то чтобы слишком много: разве что яблоки доубрать да землю под следующий год подготовить, так пару недель в этом конкретном октябре я регулярно наведывался к Миллеру позавтракать с Джоном Леманном да потолковать за кофием. По большей части так, время провести. О первую неделю Джон частенько заявлялся вместе с Кэрри, так что мы все вместе сидели – хорошие были утра. Все как обычно: про фермерские дела перетирали, про охоту; я Кэрри подначивал, да на ужин к ним набивался как‑нибудь. Ну и донабивался. Кэрри Леманн, она, я вам скажу, женщина была любезнейшая, добрейшая, самая приветливая из всех, каких я только знал – это уж как пить дать. И – это уже не самая важная вещь на земле, но я все‑таки скажу: глаза у нее были такие красивые‑красивые, светло‑голубые. Те несколько последних раз, что я ее у Миллера видел – я их до сих пор помню. Это вроде как сумма всех наших встреч, когда мне раньше случалось оказаться с нею рядом. Ну, вроде как они были совсем настоящие, а те, прошлые – почти что сны. Не знаю… не могу сказать в точности, чтобы было сразу понятно, как я внутри себя чувствую – не из таковских я.

В общем, потом они стали приходить к Миллеру пореже. Зима уже была не за горами, похолодало ужас как: наверное, им было проще дома сидеть, когда холода ударили. Ничего необычного, я хочу сказать, в этом не было.

А потом случился тот последний раз, когда я видел Кэрри. У нас почти неделю ливмя лило: то примется, то уймется, но лило. Студено было и сыро, и вся эта вода прямиком в Сасквеханну пошла, пока ее не вздуло, как никогда на моей памяти. Я имею в виду, река правда была высока. А мы как раз сидели у Миллера, совсем как всегда.

Правда, на этот раз с Кэрри что‑то было капитально не так – сейчас‑то это ясно как день. Она к кофе почти что и не притронулась совсем, вот даже прямо не прикоснулась, и в разговоре как‑то совсем не участвовала, сколь бы мы ни пытались ее втянуть. И все при этом как‑то волновалась и беспокоилась.

А потом и говорит:

– Джон, нам бы домой надо.

Пора, говорит, нам домой. А они вообще‑то только пришли. Я прямо не знал, что и думать – они же правда вот только пришли, минут десять назад. И она такая вся нервная сидела, когда говорила, и мысли у нее были где‑то далеко. Но я лезть не стал.

– Джон, вода поднимается. – Кэрри уже прямо просила. – Она уже почти совсем высоко. Нам бы домой идти. Когда вода так высоко, надо дома быть – небезопасно это, сам знаешь.

И синие ее глаза стали какие‑то старые и блестящие, когда она сказала тихо:

– Река‑то уже до самого дома дошла. Достаточно высоко, чтобы оно…

Тут она сама себя за язык‑то прикусила и глаза отвела.

Бог ты мой, она и вправду сидела, вся чего‑то боялась!

А Джон, он на нее посмотрел так, будто не знал, что ей на это сказать. И тоже глаза отвел. Попробовал было еще о чем‑то балакать со мной, но вы бы видели, какой он был смущенный и беспомощный тогда.

А Кэрри, она стала совсем тихая и только глядела на него молящим взглядом. Когда она снова рот раскрыла, так могла только бормотать, и все про высокую воду, какая та опасная и что беды от нее не оберешься – и как им надо скорее домой, чтобы там ничего не пострадало, и как она за них обоих боится… и всякое такое прочее, еще бредовее. И все это – эдак тихо, обрывками, так что даже фразы у нее не заканчивались. Мне было Джона ужасно жалко, и за Кэрри чего‑то тревожно. Что‑то с ней было совсем не так. Она ненормально себя вела, хоть по своим меркам, хоть по каким хошь – неправильно это, вот так говорить. Слишком она была испуганная – а всего‑то ведь дождь и вода в реке поднимается.

В конце концов, Джон эдак рукой ее приобнял да и пошел с нею вон от Миллера. А по пути наклонился и в макушку поцеловал, легонько. Меня это так тронуло, эта любовь его, такая обычная, привычная, как будто так и надо. Он даже, помнится, не оглянулся.

Нет, Джон‑то потом еще несколько раз к Миллеру приходил, да только был он какой‑то далекий при этом. Просто сидел там, тихий, молчал. Кэрри больше с собой не приводил и на вопросы о ней не отвечал, если кто спрашивал. А потом просто отваливал, будто решал, что на фига он вообще пришел, плохая это была идея. И делал так почти каждый раз.

Кэрри мы так больше никогда и не видали. Нет, сэр, живой я ее с того дня больше не видел.

Было что‑то такое странное в воздухе… Забавное такое чувство – ну, вы знаете, как это бывает.

Вот сидишь, бывалоча, вечером на крыльце – неважно, как на дворе холодно, я холодную погоду люблю – и просматривается оно все оттудова аж до Джоновой фермы. Я под конец заметил, что там у них свет горит всегда только на кухне, а наверху – нет. Никогда наверху нету света. А как‑то раз, когда мне чего‑то не спалось, я в три утра из окна выглянул – так свет, представляете, горел. Ни один фермер в такой час не бодрствует, вы уж мне поверьте. Такого попросту не бывает.

А потом Джон перестал приходить в лавку.

Ну, одно цепляется за другое: в общем, я решил, что у соседей что‑то неладное стряслось. Вообразил, что вдруг Кэрри серьезно больна или вроде того. Черт, мы вообще‑то все тут старые . Вот я и подумал зайти к ним, повидать, узнать, может, чем подсобить надо. Это почти любому в мире покажется самым нормальным делом, но вы понимайте: у нас, в Гарлоковой Излучине, такое вот вмешательство в личные дела – это очень серьезно; мы тут друг друга лишний раз не беспокоим и навестить не заходим, если нас сперва не позвали. Мы друг друга уважаем и оставляем в покое – держим, так сказать, дистанцию. Но, в конце концов, мне уже терпеть было невмоготу… не мог я оставаться ни при чем, хоть ты тресни, и вот как‑то в субботу, поздно вечером, пришел к ним на крыльцо да в дверь и постучал. Никто не ответил. Мне это показалось не к добру, так что вскоре я уже колотил в дверь что было силы. Меня прямо тряхануло, когда Джон все‑таки открыл – так, чуть‑чуть приотворил эту чертову дверь. В проем я разглядел его кухонный стол – весь в грязной посуде да протухшей еде. В раковине еще гора посуды громоздилась – да и вся кухня выглядела несусветно грязной, прямо‑таки заросшей грязью. Да и у Джона видок был такой же одичавший, нечистый. Башка была совсем в беспорядке, рожа бритвы просила, и уже давно. Выглядел он ну совсем не в свой тарелке.

Вот так он и стоял там, дверь только чуточку приоткрыв, вроде как выглядывал, будто боялся, что я возьму да и войду. Тут‑то я и смекнул, что что‑то не так – потому друзья так друг с другом не поступают. Он еще головой медленно эдак качал, вперед‑назад, и уже даже дверь закрывать начал, будто вовсе меня не знал.

– Не велено мне никого внутрь пускать, – вот так вот прямо и сказал.

И голос у него был слабый и перепуганный.

– Нельзя мне, – молвил.

– Джон, – вмешался тут я, – ты должен меня впустить.

Что‑то было неправильно, совсем неправильно.

– Я поговорить с тобой хочу, Джон, – сказал я. – Давай уже, пусти меня.

И я начал было уже толкать дверь, как он успел ее захлопнуть – и ничего я поделать не успел. А свет в кухне тут же погас, и весь дом как есть погрузился во тьму. Еще минуту или две я так на крыльце и простоял – все себя по кускам собирал. Совсем я тогда струхнул. И вот, сэр, что я вам скажу: следующее, что я сделал, это обошел кругом дома и заглянул в каждое окно, до какого дотянулся, да только ничего не разглядел, потому как света нигде не было. Ставни я тоже попробовал, но все оказались заперты; и все три двери, и даже ту, которая в подвал – но так ничего и не добился.

Как будто в доме годами никто не жил… Я стоял там, в темноте, и все кругом было тихо – только ночной ветер дул эдак легонько.

Река и правда прибывала, тихо ползла вверх по склону на задах дома. И звук такой хлюпающий, тяжелый издавала – очень зловеще выходило.

В животе у меня крутило болью, пот катился градом, хотя было совсем не жарко. Не иначе как что‑то действительно скверное случилось с Кэрри и Джоном. Что именно, я даже гадать не хотел.

Весь следующий день и всю ночь у Джона на участке никакого движения не было. Я все время о нем думал и решил покамест ничего никому не говорить. Дело‑то на самом деле было совсем не мое. И вообще, если уж на то пошло, ничего уж совсем необычного‑то и не происходило – так, страхи какие‑то нелепые.

А назавтра я углядел, как Джон идет через участок к себе в молочную, несет ящик, с виду очень тяжелый. Ну, мне‑то со временем все едино, я человек свободный, так что решил, не откладывая, пойти потолковать с ним, пока он в молочной – может, даже дорогу ему заступить и не выпускать, пока он не скажет, как на духу, что у них там творится. Когда я перешагнул порог, он как раз тягал из ящика квартовые банки с персиками и опускал их в корыто с водой, чтобы, значит, охладить. Он поднял на меня глаза, потому что я ему свет загораживал – и не улыбнулся.

– Кэрри всегда персики любила, – сказал.

На сей раз он был весь чистый, отмытый.

– И я тоже, – кивнул медленно, осторожно.

– Много их у нас. Хочешь домой взять? – и протянул мне кварточку.

Ну, прямо скажем, счастливым он при этом не выглядел, вот от слова совсем, а так все было как будто самый обычный день, ничего из ряда вон. Но как‑то не верилось мне ему. Неестественно это было, вот хоть зуб давай.

– Ты вот что, – сказал я, стараясь держать в узде и мой голландский темперамент, значит, и страхи заодно с ним. – Что у вас тут происходит, Джон? Какого дьявола с вами творится?

– Ничего тут не происходит, – сказал он медленно, пристально глядя на меня.

Мне не по себе стало. Все‑таки его ферма, его земля… Нельзя, чтобы он думал, будто я ему не верю. Если ты человеку не веришь, не доверяешь, ничего между вами хорошего уже не будет. А я этого совсем не хотел.

В общем, я секундочку подождал и решил ломить через лес.

– А Кэрри‑то где? – спросил.

Он постоял немного молча, оглядывая меня с ног до головы, а потом решил, видимо, что я право имею.

– В доме, – сказал. – Больна была. Очень сильно больна.

И банку последнюю в корыто опустил.

– Ну, знаешь, – добавил тихо, – моложе‑то никто не становится. Правда ведь?

И улыбнуться попробовал, но улыбка не задалась.

– Может, кого‑нибудь стоит на подмогу позвать, – сказал я. – Типа руку помощи протянуть, подсобить, знаешь. Многие из нас за честь бы почли…

– Не нужны мне никакие руки, – отрезал он. – И помощи мне не надо.

– Может, Кэрри доктор нужен, – гнул свое я.

– Не нужен, – сказал. – Доктор ей сейчас никакой не поможет.

Вот так вот, мол.

– Ну, – сказал я, – давай хоть я что‑нибудь сделаю.

Медленно сказал, ясно, чтобы без непоняток.

– Надо же, чтобы хоть кто‑то помогал…

– Не нужна мне никакая помощь, – сказал он и ящик пустой на пол грохнул. – Ничего я ни от кого не хочу.

Почти злой стоял. Я долго глядел на него, но по такому лицу ничего не прочтешь.

– Хорошо, – сказал я, после того как мы минуты две друг на друга пропялились, он на меня, а я на него. – Если ты так хочешь, Джон.

– Да, так я и хочу.

– Ты знаешь, я тебя другом считаю.

– Знаю.

Вот такова была наша беседа в тот день. Я плечами пожал да и ушел. По дороге разок оглянулся: он все так же стоял в дверях молочной да глазами на меня зыркал. А когда отвернулся, я ушел и назад больше не глядел.

Вы когда обо всем этом кумекать будете, понимайте вот что: мы люди сельские и живем одиноко, и обычаи у нас свои. Если Джон хотел в одно рыло смотреть за Кэрри, пока она не умрет, если именно так с ней все и было, то кто я такой – кто мы все такие – чтоб стоять у него на пути. Может показаться дико, но вот так уж у нас все заведено. Мы своими делами занимаемся, а в чужие нос не суем. И если нам помощи не надо, ну что ж, значит, это наши заботы и больше ничьи. Я это в нем понимал. Оно мне совсем не нравилось, но я понимал, да.

Мысль о том, что Кэрри помирать собралась, почти меня раздавила. О том, что я ее больше никогда не увижу. Ужасно про такое думать, вот что я вам скажу. Только дня через два, побившись как следует об эту мысль, я начал подозревать, что, может, тут дело‑то нечисто, может, Джон мне всей правды‑то не сказал. Вот как‑то так сразу я это взял и понял – а потом уже никак эту идею из головы выбросить не мог. Ясно же, что Джон в ту нашу встречу был нервный и весь перепуганный, и вообще сам не свой. Так что, может, как ни крути, а он и вправду чего‑то не договаривал.

Может, Кэрри‑то совсем и не больна.

Может, все гораздо хуже. Как будто его что‑то заставляет вот так странно себя вести. И я решил разобраться, что там да как.

Вечером я сидел на крыльце, на садовых качелях, пинал балду и следил, что там происходит у Джона. Чувствовал я себя с этого подлым и жалким, будто шпион какой, но все равно сидел и смотрел. Когда стемнело, у него остался один только свет в кухне – как всегда.

Иногда, когда что‑то идет не так, у организма случается… ну, импульс. Он тебя просто захватывает, и ты ничего не можешь с собой поделать и делаешь первое, что в голову вступило. Просто не можешь не сделать. Вот и со мной так вышло. Ни с того ни с сего я вдруг уже больше не мог сидеть спокойно. Понял, что мне надо идти к Джону домой и типа как проникнуть внутрь и самому посмотреть, как там дела. Хочет он того или нет, и ну его, доверие, к черту. Мне просто необходимо было выяснить, жива ли еще Кэрри, больна ли она и что вообще происходит. Все лучше, чем сидеть тут, на старых качелях, пялиться на свет в кухонном окне и гадать.

Ну, я слез с качелей, спустился с крыльца и двинул к ихнему дому. Желудок мне снова начало крутить от страха, хотя, честно вам сказать, и я сейчас в точности не знаю, чего тогда боялся. Может, просто того, что собирался сделать. Ближе к дому я пошел медленнее. Помню, губы еще стали холодные и липкие, особенно верхняя. Чем ближе я подходил к яркому свету в кухне, тем темнее мне казалось все вокруг. Все той ночью было такое странное и необычное. Накануне дождь шел и все последние недели тоже, а тут небо выдалось такое чистое, такое темное, что звезды повысыпали аж до самого горизонта. Вдалеке виднелись еще дома, в них свет горел, и было совсем непонятно, где звезды, а где окошки – нечасто такое бывает.

Я остановился рядом с калиткой, постоял пару минут и только потом отважился хотя бы на двор зайти. Вот клянусь, до этой ночи понятия не имел, сколько скрипа бывает с одной проклятой старой калитки. В общем, добрался я кое‑как до дома, а там согнулся почти что вдвое и шасть к окну: встал тихонечко в уголку и заглянул внутрь.

Там было с непривычки очень светло. Джон сидел один за кухонным столом – смотрел прямиком в окно, но меня точно не видел. Он будто чем‑то стукнутый был, как наяву грезил. Головой вот кивнул, потом еще раз, будто кого‑то слушал. Между тем в комнате никого больше видно не было.

На лице у Джона было такое несчастное выражение, что я его никогда не забуду; он, кажется, даже плакал. Да на него и смотреть‑то было больно.

А потом, сэр, он начал головой эдак качать, типа нет, нет – легонько сначала, потом сильнее, потом совсем сильно, будто с него достаточно, хватит уже. А потом вскочил и даже стул назад, к стене, отшвырнул, и застонал, тихо, потом громче, громче, пока не оказалось, что он уже орет во всю глотку. И еще орет, и еще.

Потом он выбежал из кухни, что‑то такое вопя, но ни единого слова я не разобрал.

Это все меня так потрясло, что я застыл на месте как вкопанный. Потом понял, что надо что‑то делать, и медленно пошел вкруг дома в темноте, смотря, где бы еще заглянуть внутрь. Ни в одном окне, кроме кухонного, света больше не было. Поверить невозможно… но должен же Джон быть где‑то там!

Снаружи уже тоже было совсем темно, я сослепу пнул какое‑то ведро или что там еще на дворе валялось и испугался, что внутри услышат. А может, я, наоборот, боялся, что Джон меня не услышит – кто его знает. Я постоял тихо – ничего не случилось. Тишина была мертвая.

На задах дома я прямо оторопел: река поднялась так высоко, что приходилось под ноги смотреть, чтобы в воду не свалиться. Я слышал, как она плещется в темноте, тихо так, густо. Как же она была близко! Огромная, тяжелая, вот какой Сасквеханна была в ту ночь. Темной, тихой и огромной. Величественной даже. Крупные реки – они такие.

Думаю, от дома ее отделяли фута три от силы – совсем близко подошла. И вода все еще прибывала! Я слышал, как в нее валятся вымытые из берега глыбы дерна. Аж мурашки по коже бегали – стоишь вот так, во мраке, а река шепчется уже прямо под стенами дома, будто гигантская змея, медленно так раскручивается, ползет. Я прямо кожей чувствовал, как она подбирается, ладно бы только слышал.

В общем, я осторожно пробрался назад, к кухонному окну, и снова в него заглянул, на сей раз прямо‑таки в открытую, не таясь. Но ничего необычного внутри не оказалось – разве что грязь ужасная.

Я подождал минут пять. Джон не вернулся. Все было тихо.

Говорю вам, даже просто стоять там, ничего не делая, было донельзя странно. Небо уже стало почти совсем черное, звезды на нем так и сияли. Такая была бы мирная, тихая ночь, если бы не то, что творилось в доме. Или это просто у страха глаза велики.

Кишки у меня к тому времени уже просто узлом завязало, руки были холодные и мокрые, а в загривок будто кто‑то иголки вгонял.

Ну, постоял я еще несколько минут, все пытался решиться на что‑то. А потом вдруг враз понял, что делать. Двигаясь как можно тише, я поднялся на крыльцо и встал перед дверью, не решаясь взяться за ручку.

Голова ажно кружилась, бежать хотелось нестерпимо, но ведь Леманны были мои друзья, и я должен был помочь, ну, хоть попытаться, какая бы беда на них ни свалилась. Ну, я тихонько отворил дверь и вошел как можно бесшумнее, но потом ради Джона решил, что шуметь‑то надо, наоборот, поболе, чтобы он не подумал, что я тут тайком по его дому рыскаю.

– Джон? – позвал я.

Никто не ответил.

– Джон, ты где?

И снова никакого ответа, совсем.

И вот тут я за него действительно испугался. Решил первым делом наверх наведаться и полез по лестнице на второй этаж, где спальни, так быстро, как мои старые ноги только позволяли. Заглянул в одну, в другую, но ни Джона, ни Кэрри там не нашел. Обе комнаты стояли чистые, прибранные, все чин по чину. Дальше я нашел узкую лестницу на чердак и все там как следует обыскал, но нашел только старые корзины да картинные рамки, да коробки какие‑то, линялыми лентами перевязанные. Выглядело все так, словно сюда ни одна живая душа годами не заглядывала.

Я стоял там, дрожал и все никак нового воздуху в легкие набрать не мог. Потом кое‑как заставил себя расслабиться, хоть немного, и стал спускаться обратно, в кухню. Словами не передать, как мне худо со всего этого стало. Ихний брак, наша дружба, уходящие годы, то, как мне хорошо было с ними эти последние недели – все смешалось у меня в голове и крутилось там теперь вихрем. Понятия не имею, что я думал тут, наверху, найти, но уж хотя бы что‑то – точно. Кэрри нигде в доме не было, это как пить дать – вот где плохая новость. И Джон на зов не отвечал. Осталось проверить только подвал. К тому времени, как я до кухни добрался, усталость уже взяла свое, так что пришлось присесть, посидеть. Стол был заставлен грязными тарелками и пустыми квартовыми банками. От этого мне еще похужело: так и представил, что Джон тут был совсем один, долго, жрал персики из банки, как какой‑нибудь старый холостяк, которому уже на все наплевать. А может, персики ему о Кэрри напоминали, откуда мне знать. Хошь так, хошь эдак, а знак все равно плохой.

Ох, господи, как мне тогда только голову не разорвало от всех этих мыслей! Я там, у стола, минут пять, наверное, просидел, все успокоиться пытался. Единственный звук был – тиканье Джоновых часов, которые Кэрри ему с Чикагской Всемирной ярмарки привезла. В общем, дело ясное: придется идти в подвал. Куда там Кэрри подевалась, это другой вопрос, а вот Джону больше быть однозначно негде!

Так что я выдвинулся в холл, свет там включил и оказался прямо перед дверью в погреб. Теперь‑то я знал, что такое «трястись, как осиновый лист» – это вот так я боялся того, что мне предстояло. Пришлось даже заставить себя еще немного там постоять – пока не взял себя хоть немножко в руки. Наконец я решил, что готов. Приоткрыл подвальную дверь ровно настолько, чтобы внутрь протиснуться, и шагнул на площадку в самом верху лестницы. Внутри было темно, хоть глаз выколи – как в чернильнице. Я пощелкал выключателем туда‑сюда, но лампочка то ли перегорела, то ли вывинтили ее, то ли еще что. Свет, короче, не зажегся. Внизу никого и ничего слышно не было.

– Джон? – позвал я. – Эй, Джон?

Сейчас это как‑то странно вспоминать, но я тогда позвал его тихо, почти что громким шепотом. Даже как бы уважительно, что ли. Словно боялся слишком громко кричать. Это важно.

В общем, мне опять не ответили.

Тогда я отворил подвальную дверь пошире – чтобы света, значит, из холла впустить. И пока глаза у меня к темноте не привыкли, сел на вторую сверху ступеньку и просто сидел там, ждал.

Ни звука снизу не доносилось, но я как забрал себе в голову, что Джон где‑то там, внизу, и просто на зов мой не отвечает, так и не мог это оттудова больше выбить. С чего я так решил, понятия никакого не имею, не спрашивайте.

Мало‑помалу я начал что‑то различать и вскоре уже видел большую часть подвала. Печка вон, воздуховоды, верстак, чем‑то заваленный, маслобойка, всякое такое. Не то чтобы хорошо, но видно было.

Нигде никакого движения. Я уже было решил, что надумал лишнего, когда вообразил, что Джон Леманн с какой‑то радости должен сидеть тут.

Но убедиться‑то было надо, так что я медленно, потихоньку, полегоньку, сполз вниз, задницей по ступенькам, одну за раз, пока не оказался, что ли, на третьей снизу – так что оттуда было видно весь погреб, что перед лестницей, что позади нее.

И тогда, помоги мне боже, я и правда кое‑что увидал. Я был совсем не готов к тому, что было там, у дальней стены, которая, значит, к реке примыкает. Да хоть миллион лет гадай, все равно такого не нагадаешь.

Все до сих пор было серое, никаких других цветов, но к этому времени я хотя бы детали различать начал. Ближе к речной стене, короче, стояла старая латунная кровать со смятыми простынями. До меня достаточно быстро дошло, что тут‑то, видать, Джон и спит – так оно все в точности и выглядело, только почему‑то в подвале. Может, с тех самых пор, как Кэрри исчезла, он тут и ночевал.

А между кроватью и стеной возвышался длинный холм, недавно насыпанный на земляном полу. Тут из меня всякий дух‑то и вышибло. Я же понял, что это было, сразу понял. Длинный такой холм и слегка закругленный, и я знал, что это такое.

Сразу куча чувств через мою голову пронеслась: страх и гнев, и жалость, и горе. И неизбежное «почему?».

О Боже, боль‑то какая…

Понятия не имею, что этот холм делал тут, в подвале. Зачем он ее тут‑то похоронил? Она умерла, точно умерла, страхи мои были не напрасны, но Кэрри ведь заслужила нормальную, достойную могилу, чтобы как у людей! А она была вместо этого тут, в тайной яме, в затхлом подвале, в темноте и плесени, да с кроватью под боком. Жуткое, мерзкое место.

Сказать не могу, как мне сразу стало грустно и одиноко. Кэрри‑то… Кэрри больше нет.

А потом Джон пошевелился, и я его, наконец, увидал. Он стоял на коленях в головах могилы, сложив руки – и дрожал, я даже в темноте это увидел. Лица его я не разглядел, но поза у него была самая что ни на есть говорящая: молился он, вот что.

Не верится, чтобы он ни шума не слышал, ни моих криков – но внимания‑то уж точно не обращал. Будто меня тут вовсе не было.

Он был совсем рядом со стеной. А стена была вдоль реки. И никак по‑другому не объяснишь, что случилось дальше – скажу, как есть, прямым текстом.

Я внезапно различил звук, низкий и далекий, вроде как смутный такой шелест или шипение, а потом даже больше как скрежет какой – и он нарастал. И не умолкал. Он становился громче и громче, и ближе, и ближе – пока я не понял, что идет он снаружи . Вскоре это был уже настоящий рев, громкий ворчащий рокот; он шел из реки и приближался к дому, а потом, что бы это ни было – оно врезалось в стену подвала и проломилось насквозь, и вода хлынула внутрь через дыру. И вода подняла Джона, прямо от земли его оторвала, и об стену шмякнула прямо у меня на глазах. Секунды не прошло, клянусь.

Вода с грохотом рвалась внутрь, завывала в дыре, яростно била в подвал, и я закричал, и принялся карабкаться вверх по ступенькам и вон из погреба, а река выдергивала ступеньки у меня из‑под ног и на глазах заполняла комнату под самый потолок. Несколько секунд прошло, вот ей‑богу не больше.

И я кинулся прочь из дома, как только мог быстрее, а вода уже вытекала из подвала и струилась по всем полам и даже наружу выплескивалась.

Я бежал, пока изо всех сил не выбился – до моего собственного дома ярдов сто оставалось вверх по холму. Там я упал наземь и лежал, не в силах двинуться – такой я был усталый. Лежал, хрипел, стонал и даже всхлипывал. Да, я плакал, потому что напуган был до самых печенок.

Потом я кое‑как сел и заставил себя смотреть. И то, что я увидел, даже реальным‑то назвать было сложно. Все было какое‑то замедленное: вода теперь текла из дома, из дверей и из окон нижнего этажа, негромко так побулькивая, медленно‑медленно, будто уже поднялась до отпущенного ей предела. Вытекши, она окружила дом со всех сторон, и стал он как остров в небольшом озерце, соединенном с рекой.

Свет был только лунный, и в нем это все смотрелось ух как зловеще, скажу я вам. Луна так и сверкала на воде, а дом стоял весь черный. С Джоном было покончено, это дело ясное. Не было больше Джона.

А дом меж тем принялся трещать и стонать под тяжелым напором реки, и она толкала его и толкала, пока он не начал разваливаться на глазах. Доски щепились, ухали, треск стоял неимоверный, и уже совсем скоро не было в озере никакого дома, будто никогда его тут не стояло. Пропал, сгинул, река разорвала его на куски.

И все эти куски поплыли по воде прочь, словно у каждого были свои дела, и скоро смотреть уже было не на что. А река снова разгладилась, будто зеркало – как и не было тут никакого двухэтажного дома. Не было никогда.

А, был еще один большой водоворот, прямо передо мной – глубокий, наверное. Секунды две покрутился и исчез. Вот так‑то.

Вот и вся история.

Понимаю, как дико оно звучит, но там, в воде, была живая тварь, уж это‑то я знаю. Не ведаю, что это было такое, откуда взялось, но оно пробило ту дыру в стене подвала – со стороны реки пробило, и тогда прилив забрал себе и дом, и все, что в нем было, и оставил только этот безмолвный залив, в котором сгинуло все. И водоворот еще. Что‑то живое сделало это, я‑то уж знаю, о чем говорю.

Но есть еще куча вещей, которых я не знаю.

Я, например, знаю, что случилось с Джоном. И как он умер. Тут вопросов нет. Но вряд ли я или еще кто‑нибудь хоть когда‑то узнает, что случилось с Кэрри.

Надеюсь, она умерла естественной смертью. В глубине души я уверен, что это не Джон – слишком хорошо мы с ним были знакомы… и только надеюсь, что смерть ее была естественной. Я хочу сказать – что не она сама сделала это… прямо или косвенно.

Я, впрочем, по‑любому уверен, что это она была там, в могиле – как уверен, что и сам я в один прекрасный день умру. И что бы там с ней ни случилось, Джон просто сошел с ума от горя. Наверняка так оно все и было.

Я никогда никому не рассказывал о том, что увидел. Потом, конечно, пошли разговоры про жуткое наводнение в долине ниже Гарлоковой Излучины, про затяжные дожди и про бедных Джона с Кэрри.

Но я все равно промолчал. Решил, что это ничье дело, и никого оно не касается, кроме меня. Это я все видел, своими глазами, и мне с этим теперь жить.

Примерно в это же время там кое‑какие проблемы случились, в Гарлоковой Излучине, в церкви, и я там был и все видел, но скрыл ото всех, что дело‑то вышло очень даже знакомое. Не знаю… решил, наверное, что по одной проблеме за раз – более чем достаточно. Но молчал я отчасти из‑за Кэрри. Она тогда, у Миллера в лавке, сказала, что боится чего‑то. И что хочет убраться из дома по причине высокой воды. И она тогда сказала, что вода, мол, достаточно высока, «чтобы оно…». Какое‑такое «оно» и что оно могло сделать – тот еще вопрос.

Она явно что‑то знала, наша Кэрри, иначе бы так не говорила. Ну, в общем, я промолчал, чтобы лодку лишний раз не раскачивать. Может, я и не прав был…

Может…

Но с этими «может не может» всегда так.

Может, Кэрри ни в чем таком плохом была не повинна, и я к ней совершенно несправедлив, когда думаю всякие ужасные вещи… слишком часто, надо сказать, думаю.

Надеюсь, что так. Надеюсь, что перед Богом она была невинна. Но, возможно – ну, просто возможно – она во что‑то такое вмешалась, или что‑то ее одержало, или она просто знала о чем‑то настолько неправильном, чего я даже и понять‑то не в силах. Она в тот день прямо напророчила, что беда, мол, идет, так что, скорее всего, по крайней мере знала про ту штуку в воде. Должна была знать.

Откуда знала, как узнала – про это уже никто никогда не расскажет. Некоторых вещей, думаю, лучше и не понимать – себе дороже. Да и какой теперь уже смысл, все равно ничего не исправишь.

Что касается Джона… Не знаю. Когда мы в тот раз разговаривали, и я хотел войти, он сказал, что ему не велено никого пускать, «нельзя ему…» – что бы это ни значило. Голос у него был такой слабый и напуганный. У меня такое ощущение, что он знал гораздо меньше, чем Кэрри.

Да, звучит дико и даже как бы невозможно, но вот так оно все и было. Я знаю из первых рук, потому что сам там был, и я говорю правду. Самое грустное, что я в глубине души знаю: ответов на все эти вопросы у меня не будет никогда. Ужасно это… ужасно так никогда и не узнать правды о Кэрри.

Но одно‑то уж точно – в воде было что‑то живое. Это я знаю. Даже вот так: знаю . Что‑то живое пришло из реки – и наверняка оно все еще там. Откуда бы оно ни взялось – эта тварь все еще где‑то там. Может, ждет чего‑то.

У Миллера слушок ходит, что, может, кое с кем еще тоже кое‑чего случилось, но все молчат в тряпочку. Да одна такая мысль кого хошь испугает!

Я в последнее время много думаю о Кэрри, когда тихо и дел нет. О ней, о глазах ее, голубых, как льдинки, и о прошедших годах. Она всегда жила чистой жизнью. И все время вопросы лезут в голову: что она знала, моя Кэрри? Что она такое сделала? И почему ? И вопрос из вопросов – что забрало ее?

Что бы ни явилось к ним из реки, что бы с ними обоими ни случилось, Джон ее любил, какую бы цену ему ни пришлось заплатить за это в конце. Он держался как мужчина, а большего ни от кого просить нельзя. Даже если он из‑за нее погиб, из‑за того, что она сделала, я верю, он ее все равно любил.

И, наверное, вся эта история так меня потрясла частично из‑за того же… и вопросы эти бесконечные, и страх.

Я ведь тоже ее любил, вот в чем все дело.

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 217; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!