Джозеф Пейн Бреннаню. Седьмое заклинание



Источник: сообщество ❝ девочка и лис ❞

Https://vk.com/tihay_opusgka

 Спасибо, что читаете книгу в нашей бесплатной электронной библиотеке.

 

Приятного чтения!

Коллектив авторов

Культ Ктулху (сборник)

 

Мастера магического реализма (АСТ) –

 

Мифы Ктулху –

 

 

Культ Ктулху

 

 

* * *

Посвящается Дуэйну Раймелу, Великому Древнему и Архиаколиту Ктулху

 

Введение

 

С самой своей смерти в 1937 году Лавкрафт начал стремительно превращаться в культовую личность. У него и тогда уже был круг учеников, подражавших учителю и работавших вместе с ним.

Эдмунд Уилсон, «Сказки о чудесах и нелепостях»

24 ноября 1945 г.

 

Говард Филлипс Лавкрафт имел обыкновение подписываться «Дедушка Ктулху» или просто «Ктулху», и это само по себе говорит о многом. Аколиты Ктулху – не что иное, как аколиты самого Лавкрафта. Культ Ктулху – это в буквальном смысле культ Лавкрафта, чем, полагаю, и объясняется (хотя бы отчасти) та власть, которую книги этого автора получают над многими читателями, подчиняя себе их воображение на веки вечные. Художественная литература, как замечает Майкл Риффатер в статье «Правда вымысла», обретает глубину и резонанс – то есть, проще говоря, звучит правдоподобно и искренне – только в том случае, если автор встроил в нее звукоотражающую деку контекста, некую априорную реальность, на фоне которой все персонажи и события повествования смогут выглядеть достоверно. Нарратив, возведенный на песке, дает звук жестяной и плоский. Классический пример того, как это работает – цитаты из Ветхого Завета, вставленные в Евангелие от Матфея, дабы доказать, что события жизни Иисусовой стали исполнением древних пророчеств. Что и говорить, события настолько гипотетические и вправду нуждаются в некоем «усилителе правдоподобия», особенно когда речь идет о человеке, который был зачат святым духом в девственном чреве, чудесным образом исцелял недужных и т. д., – подобной информации не так‑то легко пробиться сквозь наш встроенный «фильтр достоверности». Но вот Матфей пересказывает эту захватывающую историю, присовокупив, очевидно, надежное доказательство из древнего источника, и в голову вам уже невольно закрадывается мысль, что, в конце концов, все эти чудеса могут оказаться и правдой – раз уж они так внезапно и точно ложатся в канву предсказанного кем‑то в стародавние времена. Это прямо как найти на дороге башмак, парный к тому, что столетия назад обронили Исаия, Иеремия или Захария.

Обратимся к совершенно другому примеру – вот перед нами «Кладбище домашних животных» Стивена Кинга, выглядящее столь карикатурно в экранной версии. При этом чувствительного читателя оно бьет буквально под дых – столь мучительно выписана семейная драма, окружающая бессмысленную смерть любимого ребенка. Если бы не контекст слишком реальной трагедии, история про капающих кровью и мозгами зомби никого бы ни в чем не убедила.

Основная причина гипнотического эффекта, оказываемого на нас прозой Лавкрафта, состоит, возможно, в том, что в зеркале книжных страниц мы видим собственное отражение. Как правило, мы открываем для себя Говарда Филлипса в отрочестве, когда сидим, зарывшись по уши в книги, вместо того чтобы заниматься спортом и жить нормальной, леммингообразной, гормонозависимой жизнью, как все сверстники. Мы словно отождествляемся с учеными мизантропами, в изобилии населяющими сюжеты Лавкрафта. Мы обожаем книги, но, определившись, наконец, кто из заумных авторов нравится нам больше всего, обнаруживаем, что труды их давно распроданы, – и тогда, подобно проклятым библиофилам из блоховского «Звездного бродяги» и говардовского «Того, что на крыше», узнаём на собственной шкуре, что такое алкать какой‑нибудь недосягаемый том и идти на самые фантастические и даже фанатические меры (даже с нашей собственной точки зрения – а что уж говорить о тех, кто не разделяет нашу любовь к книгам!), чтобы только завладеть вожделенным сокровищем. И раздобыть экземпляр «Изгоя и других» будет победой не менее великой, чем наткнуться на развале на «Некрономикон» Джона Ди.

Кое‑кто с тревогой отмечает, что нынешние фандомы поклоняются своим кумирам с истинно религиозным пылом. И чем более обыденна окружающая жизнь, тем громче призывы к ней вернуться, несущиеся в адрес фанов. Ах, но видишь ли, Монтрезор, мы же и так живем ! Вопрос только в том, где . Как пела Дэбби Харри[1], «теперь я живу в журнале [в данном случае, в «Странных сказках»]… больше не в реальном мире… больше нет, больше нет, больше нет». Или, если вам больше по душе REM[2], «это конец света каким мы его знали, и по этому поводу я чувствую себя отлично». Нет никакого объективного «реального мира». Всякая жизнь – просто кем‑то выписанный сюжет, бегущий своей дорожкой на фоне той или иной придуманной, а потом рассказанной вселенной. Всяк сам себе «творческий анахронист», но мы, лавкрафтианцы, подобно нашим кузенам из других буддхиальных страт Великого Фандома, избрали жизнь меньшинства, сектантское, замкнутое существование в том, что социологи Бергер и Лакманн («Социальный конструкт реальности») называют «ограниченной областью смысла». Мы готовы сносить укоры окружающих нас ходячих мертвецов – те же самых, что преследовали беднягу Дилберта. Мы гордимся Говардом Филлипсом, чья поэтическая душа не вынесла работать на обычной мирской работе, – даже если самих нас на это вполне хватает.

Лавкрафт стал нашим Христом, нашим Богом. Ангел предстал в видении одному эрудиту по имени святой Иероним и устроил выволочку за излишнюю любовь к классикам: «Не за Христом следуешь, но за Цицероном!» Виновен по всем пунктам!

Некоторые презирают фандом как эрзац‑религию, полагая вслед за Паулем Тилихом, что религия должна быть выражением самых высоких человеческих устремлений к не менее высокому предмету, непременно вневременного и универсального порядка. Но такое определение религиозности кажется чересчур пуританским и скучным. Оно пренебрегает той ролью, которую играет в религии (то есть в мифе) воображение. Лично я убежден, что религиозная восприимчивость по сути своей нужна для эстетической стимуляции воображения, ведущей к эстетическому же восприятию жизни и окружающего мира через те или иные выбранные для этого фильтры, будь то библейский эпос о всеобщем спасении или космогония Лавкрафта. Именно такие живые фантазии и наполняют жизненной силой безнадежно тусклую прагматическую повседневность. Убеждения морального свойства, которые, предположительно, должны иметься у каждого, – дело совсем другое, и ставить их в зависимость от убеждений религиозных – весьма опасная ошибка. У всякого, кто ей подвержен, мораль подчиняется догме, а дальше остается только готовиться к священным войнам и охоте за ведьмами. Поэтому мы, лавкрафтианцы и аколиты Ктулху, даже не пытаемся делать вид, что заимствуем свои моральные устои непосредственно у Лавкрафта (если, конечно, не прочли его статьи и письма, где он специально развивает эти темы, и не сочли их вполне для себя убедительными). Точно так же мы не считаем, что другие должны опираться в своих моральных суждениях на религию. Насколько лучше стал бы мир, если бы все мы могли собраться вместе и общим решением основать нашу мораль на простом здравом смысле, принять совершенно посюсторонний набор правил совместного бытия и согласиться о принципиальных и неприкосновенных разногласиях в том, кто чем кормит свое воображение и кто в какой символической вселенной живет!

 

…боюсь, однако, что лавкрафтианский культ находится на более инфантильном уровне, чем Нерегулярные Части Бейкер‑стрит и культ Шерлока Холмса.

Эдмунд Уилсон, «Сказки о чудесах и нелепостях»

 

 

…заключенные сплошь оказались люди низменные, смешанных кровей и с умственными отклонениями. Почти сплошь моряки, да еще горстка негров и мулатов, большей частью из Вест‑Индии и с Островов Зеленого Мыса, придававшая этому разнородному культу отчетливый привкус вудуизма.

Г. Ф. Лавкрафт, «Зов Ктулху», 1926 г.

 

Отрочество – это такое специальное время, когда люди интеллектуальные обретают достаточно независимости от семейных влияний, чтобы, наконец, самым придирчивым образом разобрать по косточкам все унаследованные представления о мире. Если вы собираетесь попробовать себя в роли рационалиста, скептика или агностика, отрочество – самое лучшее для этого время. В этом возрасте у нас срабатывает встроенный механизм бунта, позволяющий самостоятельно встать на ноги. Мы выкидываем в окно свои детские верования, а взамен – впервые на всем протяжении личной истории – получаем достойные хоть какого‑то внимания мыслительные способности. Если в Датском королевстве и правда что‑то прогнило, наш вострый нос непременно это учует. И все это готовит тучную почву для нашего возлюбленного Говарда Филлипса. Взгляд отдыхает на его научных, рационалистических, космических ландшафтах, где миф паранойяльного человеческого тщеславия рушится в ничто от внезапного осознания зияющей всего в двух шагах вечности вселенского праха (по меткому выражению Уильяма Дженнигса Брайана).

Отрезанный от привычного мира родителей‑консерваторов, просиживающих вечера за ситкомами, и от развлекающихся на школьных вечеринках однокашников, юный любитель Лавкрафта сладостно таит свое сокровенное знание в себе, презирая окружающие его безмозглые стада – точно как сам Лавкрафт и по тем же причинам. Такой любитель обнаружит свое отражение в «Новом Адаме» Стэнли Вейнбаума, и возрадуется дух его.

Главная проблема с Эдмундом Уилсоном, дерзнувшим возвести на нашего бога фантастики хулу, которую мы никогда не сможем ему простить (не больше, во всяком случае, чем ветераны Вьетнама смогут простить Джейн Фонду), заключается в том, что он прямо у нас на глазах гибнет от душевного обморожения и ему это почему‑то нравится. В отличие от теоретиков транзактного анализа, требующих, чтобы ребенок внутри нас был не только жив, но и здоров, Уилсон принадлежал к тому сигарожующему и вискисосущему поколению, которое жизни не мыслило без застоялого дыма «реализма», без спиртуозной горечи скучной взрослости. Оно искренне полагало, что литература обязана отражать вот эту самую жизнь как она есть, и оклеивало страницами «действительно хороших книг» тюремные камеры безрадостной зрелости. Мы же вышли на сцену, вооруженные детским ясновидением, перед которым распахнута ревущая слава небес, где прогуливаются дзенские посвященные. Взросление туманит бельмами глаза души, и мы теряем способность видеть магию, но фаны нашли выход и из этой ловушки. Мы пользуемся фантастикой Лавкрафта (и прочих фан‑идолов), как изнуренный Рэндольф Картер – Серебряным Ключом, чтобы вернуться в блистающий мир мечты, которая есть смысл . И Лавкрафт, как и Пруст, ничтоже сумняшеся признавал, что да, это регрессия в детство. Но зачем выражаться так пренебрежительно? Почему бы не взять другую метафору: скажем, обратиться и стать как дитя, дабы войти в Царствие Небесное, раз уж только таким и суждено его достигнуть[3].

 

Сейчас самое время по достоинству оценить это глубинное и более серьезное измерение лавкрафтовской прозы… Почва для этого уже готова, особенно в Европе, где его сочинения ценятся неизменно высоко.

Дирк У. Мозиг, «Провиденский Пророк», 1973 г.

 

 

Допотопные, циклопические руины на одиноком тихоокеанском острове. Центр всемирного подземного колдовского культа.

Г. Ф. Лавкрафт, Тетрадь для заметок № 10, 1973 г.

 

Экзотическая жгучесть тайного культа Ктулху в произведениях Лавкрафта объясняется любопытным парадоксом: это культ, с одной стороны, повсеместно распространенный, всемирный, а с другой – тайный. Он – ровесник человеческой истории. Он завещан спящими Древними простофилям‑людям (и в этом ничем принципиально не отличается от традиционных ближневосточных религий: что в вавилонской «Энума Элиш», что в Книге Бытия, человечество сотворено как раса рабов, призванная служить хранителям земли). Он заполняет собой всю землю, подобно водам, заполняющим чашу моря. Если узнать о нем слишком много, откуда ни возьмись явятся «морского обличья негры» и грохнут вас по‑быстрому. Разумеется, западные ученые никогда о нем не слыхали, ибо адепты древнего культа отправляют свои ритуалы в уединенных местах, куда не достанет пытливое око цивилизации.

Так и с нами, аколитами Ктулху: мы отождествляемся с зыбкой сетью лавкрафтианцев, широко раскинувшейся по всему свету, и, с одной стороны, радуемся братству родственных душ, а с другой – страшимся его и в особенности того, что нас вынудят профанировать самые свои драгоценные сокровища, бесстыдно выставив их на солнечный свет.

Дружелюбный интерес другого фана‑лавкрафтианца – одновременно и повод для радости (ура! я не спятил – по крайней мере, еще один живой человек в этом мире подвержен той же мании! ), и угроза, ведь для каждого из нас книги Лавкрафта – святая святых, доступ куда открыт лишь одинокой душе. Всякий ковен – это святое собрание, но вместе с тем и варварское нарушение личных границ.

И, возможно, этим фактом как раз и объясняются ад и погибель, в которые обычно превращаются фан‑конвенты (даже в таких микрокосмах, как магазины комиксов). Когда эзотерики по призванию (ибо они истинно следуют путем одиноким) зачем‑то периодически собираются вместе, они сразу же превращаются в банду зловредных, невежественных и крайне обыденных депутатов Ложи Святого Енота. Их странные облачения, в уединении кабинета казавшиеся знаком личной преданности Темным Мистериям, ныне – просто в силу накопления в публичном пространстве – превращаются в лютую вульгарность, как затесавшиеся в аудиторию «Давайте договоримся» гики[4]. Очутившись на подобном мероприятии, тут же с невиданной силой ощущаешь истинность старой шутки, что ни за какие коврижки не хотел бы оказаться членом клуба, который допускает в качестве членов таких, как ты. Разделенное с другими откровение превращает любые мистерии в нечто жалкое и профанное. Эзотерика требует тайны, даже если эзотерики в один прекрасный день вместо привычного меньшинства оказываются в большинстве (а на конвентах именно это и происходит). Как сказал Макробий о греческих мистериях, «настоящая тайна открывается только избранным; прочим остается лишь довольствоваться почитанием тайны, огражденной от всепроникающей банальности иносказаниями». По мне, так Некрономи Коны[5] сумели идеально пройти по этому канату: никаких костюмов и никакого оружия, кроме остро отточенных языков…

Всякий ценитель материй, презираемых простыми смертными, должен дважды подумать, прежде чем обнародовать то, что он любит, и искать за это всеобщего признания. Некоторым лавкрафтианцам очень хочется, чтобы их патрон обрел ту же стереотипную популярность в среде мышеобразных школьных училок и кирпичеголовых филологов, которая давно уже утянула Эдгара По на дно снотворного мейнстримного моря. Видимо, истинная их цель состоит в том, чтобы вернуться в тайно вожделеемый обыденный мир, прихватив с собой милого сердцу Дедушку Ктулху. Окститесь, разве так можно! Ради всех йогов Шангри‑Ла, покидая блаженную страну, не надо тащить с собой через волшебный портал брыкающегося и вопящего Говарда Филлипса! Оставьте его в покое, он с вами не хочет!

С тем же успехом мы подчас испытываем праведное искушение защитить Лавкрафта от тех, кому он все равно никогда не будет мил (вроде неисправимо прозаичного Уилсона), воспользовавшись любимой уловкой многих неофитов‑антропологов, погружающихся в чуждые культуры… только ради того, чтобы занять там стратегическую позицию и расстрелять с нее в упор свою собственную. В рассматриваемом случае придется представить себе запуганного фана‑лавкрафтианца, приходящего к выводу, что овчинка и вправду не стоит выделки, раз уж бездушным пустозвонам типа Уилсона она не по нраву. (Это примерно как Люси говорила Шредеру, что не такой уж этот ваш Бетховен и великий, раз его портретов до сих пор нет на вкладышах к жвачке[6].) А что на это скажешь? Апологет Лавкрафта возразит, что этот автор куда выше ценится в Латинской Америке и в Европе, особенно во Франции. Но ведь, если уж на то пошло, с Джерри Льюисом[7] ситуация была точно такая же.

 

Сама возможность имитации доказывает, что всякое своеобразие может быть обобщено. Стилистическая неповторимость равняется не численной идентичности человека, но специфической идентичности типа – типа, у которого может не быть предшественников, что не мешает ему впоследствии воспроизводиться бесконечное количество раз. Описать неповторимость – значит, в некотором роде упразднить ее через умножение.

Жерар Женетт, «Фикция и дикция», 1993

 

Я есмь посланник, – отвечал даймон,

И по главе хозяина высокомерно стукнул.

 

Г. Ф. Лавкрафт, «Азатот», «Грибы с Юггота», XXII

 

Возможно, самое весомое обвинение против культа Лавкрафта и аколитов Ктулху состоит в том, что они слишком уж сильно (или, может, наоборот, недостаточно сильно?) стараются следовать литературному стилю Старика. Многие их пастиши[8] благоухают морепродуктами, которых сам Лавкрафт терпеть не мог. Тут, пожалуй, не поспоришь: энтузиазм их так велик, что они и впрямь кидаются в битву полуодетыми (какое там вооружение, вы о чем!). Чуть‑чуть терпения, о, рыцари! Пусть это будет для вас таким учебным упражнением. На самом деле в Древней Греции это и было школьное упражнение. Отроки доказывали, что действительно понимают Сократа, Диогена или кого‑то еще из классиков, ваяя из анекдотов и афоризмов некое нарративное полотно, автором которого мог бы быть сам изучаемый философ. Вот именно это и есть пастиш, именно это и делают наши аколиты, и многие из них оттачивают на этом зубы. Возможно, в один прекрасный день они пойдут дальше и, подобно Брайану Ламли, Рэмси Кэмпбеллу и Роберту Блоху найдут свой собственный стиль.

Но с тем же самым успехом в результате может получиться матерый лавкрафтовский pasticheur , который и вправду понесет дальше древнее знамя. Возможно, подобно теософам, топчущимся с елеем в руках в ожидании Кришнамурти, нам надо и дальше ждать Того, Кто Грядет (хотя лично я думаю, что он уже благополучно пришел и воплотился в Томаса Лиготти и ряд других товарищей). Но даже и в этом случае нам есть чему поучиться на юношеских пастишах, работающих у лавкрафтианцев чем‑то вроде пропуска в святая святых (см. хотя бы то же «Возвращение рока» С. Т. Джоши в настоящем издании). Представим себе, что некто прочитал такую производную сказочку и счел ее неполноценной и несамостоятельной – так что же нам теперь, винить в этом самого Говарда Филлипса? Не плох ли тот магнит, скажете вы, к которому тянутся столь некачественные опилки? Разве божество, позволяющее слугам своим позорить себя вот таким бездарным образом, не заслуживает причисления к вселенскому лику идиотов?

Вообще‑то нет. Важно помнить, что грань между пародией и пастишем – тоньше бритвенного лезвия, совсем как между любовью и ненавистью. Pasticheur старается сымитировать характерные черты стилистики прототипа, чтобы самому превзойти его. Чем лучше он постигнет оригинал, тем выше его собственный результат. Но если потенциальный подражатель не способен проникнуть взглядом дальше самых очевидных поверхностных характеристик изначального произведения (в нашем случае – дальше пафосных заглавий, имен чудовищ и набранных курсивом окончаний рассказов), он обопрется на них слишком тяжело и обрушит все остальное, в ущерб богатству стиля и структуры, вьющих свою магию достаточно тонко, чтобы обольстить даже читателя‑подростка – причем так, чтобы он не мог ткнуть пальцем в ключевой узел и сказать: вот, дескать, то, что меня заколдовало. Фокус все равно удался, но, как и восхищенные зрители Гудини, юный подражатель неспособен ни объяснить, как он был сделан, ни воспроизвести его сам, а если и попытается, результат, скорее всего, выйдет весьма плачевный. Впрочем, только так малыш сможет рано или поздно выучиться фокусам, – если, конечно, у нас хватит на него терпения.

В каком же смысле слова авторы этого сборника могут считаться аколитами – хоть самого Лавкрафта, хоть Великого Ктулху? Мало кто из них принадлежал к кругу избранных, удостоившихся ядовитых ремарок Уилсона, – к кругу прижизненных учеников Лавкрафта, которые искали советов мэтра и писали в его стиле. Дуэйн Раймел – как раз из таких. Его «Драгоценности Шарлотты» служат приложением к более известному рассказу, «Дерево на холме», равно как и к стихотворному циклу «Сны Йита». К ним обоим Лавкрафт успел приложить руку. С первым у них общий протагонист, Константин Теунис; со вторым – далекая планета Йит, его творение, наряду с Лавкрафтом.

Ричард Дж. Сирайт тоже состоял с Дедушкой Ктулху в переписке и охотно пользовался его идеями. Сирайт оставил два неоконченных наброска к рассказу, который планировал назвать «Туманы смерти». Его сын, Франклин Сирайт, весьма одаренный автор старой школы, пишущий странные вещи, вплел эти оборванные ниточки в новый гобелен, которым его отец смог бы поистине гордиться. Прочих авторов, даже не пытавшихся специально писать в лавкрафтианском русле, все равно можно причислить к аколитам Ктулху, ибо они, подобно безумному скульптору Уилкоксу, оказались восприимчивы к эманациям Р’льехского Сновидца. Они творили на той же длине волны, что и Лавкрафт, даже если работали совершенно независимо от Провиденского затворника. Одним из них был Густав Майринк, чей роман под названием «Голем» Говард Филипс ценил очень высоко. Мне, однако, приходит на ум прежде всего другое его произведение, «Der Violette Tod ». Английская версия рассказа, «Фиолетовая смерть», появилась в июльском выпуске «Странных сказок» за 1935 год. Всякий, кто в состоянии оценить изначальный немецкий текст Майринка, заметит, что английский вариант можно в лучшем случае назвать небрежной адаптацией, но никак не переводом. По этой причине я заказал Кэтлин Хулиэн новый, точный перевод под заглавием «Пурпурная смерть». Полагаю, вам будет интересно сравнить две английские версии. Отдельное спасибо профессору Даниэлю Линдблюму за оригинал.

Эрл Пирс приходился Старику кем‑то вроде литературного внука, будучи протеже лавкрафтовского протеже, Роберта Блоха. В «Роке дома Дарейи» он подхватывает эстафету блоховской книги. Какой, могли бы вы спросить? Крошечного томика, о котором вы могли что‑то слышать, – «De Vermis Mysteriis »[9].

Генри Хасс был еще одним современником Лавкрафта, печатавшимся в «Странных сказках». Как и Уэллман, он нашел «Некрономикон» слишком захватывающим, чтобы устоять перед фондом Особых Коллекций Мискатона[10]. Он упоминает об этом зловещем фолианте и в «Хранителе Книги» (см. мою антологию «Сказки по мотивам лавкрафтовского мифа»), и в более, скажем так, фанатском рассказе «Ужас Векры», логичным образом появившемся в первом лавкрафтианском фан‑журнале «Аколит» осенью 1943 года.

В своем интригующем эссе «Некоторые комментарии к Ктулхианской псевдобиблии» (в сборнике «Г. Ф. Лавкрафт: два десятилетия критики») под редакцией С. Т. Джоши), Эдвард Лаутербах попытался привлечь внимание публики к незаслуженно подзабытому мифическому тексту, который Чарльз Р. Таннер, писатель‑фантаст, упомянул в своем рассказе «Из банки» («Увлекательные научные рассказы», февраль 1941 г.). Текст этот назывался «Leabhar Mor Dubh », или «Великая черная книга», и представлял собой собрание гэльских богохульств.

Увы, Лаутербах не сумел заинтересовать читателей Таннером, как он того заслуживал. Я надеюсь, перепечатка самого рассказа поможет исправить эту досадную ситуацию. Мои благодарности Уильяму Фулвиллеру, от чьего зоркого ока мало что укроется – он‑то и навел меня на эту жемчужину.

Еще один пример нового мифа, канувшего в безвестность, несмотря на свой непередаваемый смак, – адские «Мнемабические фрагменты» Стеффана Б. Алетти, кратко просверкнувшие в его же «Последних трудах Петра Апонского» («Журнал Ужасов», № 27, май 1969 г.). Эта ранняя работа Алетти, квартет рассказов, опубликованный в журналах Дока Лоундса, произвела некоторый фурор среди читателей, с готовностью признавших и провозгласивших автора новым флагманом лавкрафтианской традиции. Однако до самого недавнего времени Алетти выпадал из этой обоймы, так что самое время вернуть в оборот его ранние произведения, пока они не стали такой же библиографической редкостью, как сами «Мнемабические фрагменты». Три можно найти у нас здесь, а четвертый, «Замок в окне» – в моей хаосической антологии, «Тот самый Некрономикон». Я очень признателен Майку Эшли за знакомство с работами Стеффана Алетти.

Еще один лавкрафтианский автор, известный куда более узким кругам, чем следовало бы, – Артур Пендрагон. Впрочем, эта относительная безвестность совершенно понятна, и причин тому две. Во‑первых, насколько мне известно, он написал всего лишь пару рассказов: «Данстеблский ужас» и «Адскую колыбель» («Фантастика», апрель 1964 и май 1965 соответственно). Во‑вторых, он счел необходимым спрятаться за слишком прозрачным псевдонимом. Как указывает ученый эксперт Даррелл Швейцер, тайное имя Пендрагона, по всей вероятности, было Артур Порджес, под которым он писал для того же самого издания в тот же самый период. Звучит вполне правдоподобно. Благодарю Фреда Блоссера за знакомство с этими двумя рассказами Пендрагона/Порджеса.

В письме к своему другу Лавкрафту Кларк Эштон Смит жаловался, что «Эдмонд Гамильтон, черт его побери, совершенно испоганил идею, похожую на ту, которую как раз обдумывал я: рассказ под названием “Лунный разум”, в котором шла бы речь о гигантском живом мозге, расположенном где‑то в центре Луны» (март 1932 г.). Не совсем ясно, что имеет в виду Смит: что Гамильтон, их с Лавкрафтом излюбленный мальчик для битья, действительно «испоганил» идею, то есть воплотил ее из рук вон плохо? Или он просто не дал Смиту воспользоваться ей самому, поскольку теперь это выглядело бы так, будто он копирует Гамильтона? Как бы там ни было, рассказ Гамильтона заслуживает всяческих похвал, особенно с точки зрения Лавкрафтовской космологии.

К аколитам Ктулху мы, конечно, обязаны причислить профессора Дирка У. Мозига и его блестящих учеников – С. Т. Джоши, Дональда Р. Бурлесона и Питера Х. Кэннона. Все они следовали за мэтром и в своем филологическом новаторстве, и в критической реинтерпретации философского контекста Лавкрафта, не говоря уже об экспериментальных попытках писать определенно лавкрафтианские вещи, – то откровенно издевательские, то смертельно серьезные, – избегая при этом влияния Дерлета. И есть еще, конечно, очаровательный дерлетианский пастиш «Возвращение рока» – юношеская промашка семнадцатилетнего Джоши, написанная в 1975 году и перепечатанная здесь с первой публикации в фан‑журнале Кена Нелли «Лавкрафтианские скитания» (XV, 1980).

 

Роберт М. Прайс

Хэллоуин, 1997 год

 

 

Эрл Пирс‑младший. Рок дома Дарейя

 

Молодой и весьма благообразный человек по имени Артур Дарейя явился повидаться с отцом – в первый раз за двадцать лет. Когда он вступил в холл отеля – длинным, пружинистым шагом – все праздные взгляды кругом поднялись, чтобы оценить такое видение, ибо он воистину представлял собою картину впечатляющую и окутанную некой мрачной экзальтацией.

Регистратор тоже воспрял, нацепив на лицо привычную ожидающую улыбку – «как‑изволит‑поживать‑уважаемый‑мистер‑такой‑то», – а пальцы его как бы сами собой устремились к зеленому вечному перу в водруженном на стойку поставце.

Артур Дарейя откашлялся, но голос все равно вышел насморочный и неверный.

– Я ищу моего отца, доктора Генри Дарейю, – обратился он к клерку. – Он недавно прибыл из Парижа и, насколько я понимаю, зарегистрировался здесь.

Глаза регистратора опустились – на сей раз к списку постояльцев.

– Доктор Дарейя остановился в номере 600, на шестом этаже.

Взгляд его снова вспорхнул, заодно вопросительно выгнув бровь.

– Вы тоже желаете остановиться у нас, господин Дарейя, сэр?

Артур вытащил ручку и быстро нацарапал свое имя. Не добавив ни слова, не потрудившись даже узнать номер отведенной ему комнаты или взять ключ, он развернулся и устремился к лифтам. Ни единого звука не издал он до тех самых пор, пока не достиг апартаментов отца на шестом этаже, да и там с губ его сорвался лишь вздох – будто молитва.

Открывший ему дверь оказался человеком высоким – необычно высоким. Его стройную фигуру туго обхватывал черный костюм. Улыбаться он не дерзал. Чисто выбритые щеки были бледны чуть ли не мертвенно и оттенялись негасимой искрою в глазах. Челюсть синевато сияла.

– Артур! – шепот был едва слышен.

Слово тихо испарилось с тонких губ, словно далеко уже не в первый раз. Артур почувствовал, как добросердечие этого взгляда волной прошло сквозь него, и в следующую же минуту очутился в отцовских объятиях.

Потом, возвратив себе хотя бы внешнее самообладание, двое мужчин прикрыли дверь в коридор и удалились в гостиную. Дарейя‑старший протянул шкатулку с превосходными сигарами. Рука его со спичкой дрожала так сильно, что сыну пришлось спрятать пламя в чашечке собственных ладоней. Влага стояла в глазах у обоих, но сквозь слезы они улыбались.

Генри Дарейя положил сыну руку на плечо.

– Это счастливейший день моей жизни, – молвил он. – Ты даже не догадываешься, как сильно я ждал этого мгновения.

Артур со всевозрастающей гордостью понимал, что, кажется, любит и любил отца всю жизнь, невзирая на все адресованные ему проклятия. Он сел на краешек стула.

– Я… я не знаю, что сказать, – признался он. – Ты удивил меня, папа. Ты совсем не такой, как я ожидал.

Тень проскользнула по отцовским чертам.

– Чего же ты ожидал, Артур? – быстро спросил он. – Дурного глаза? Обритого черепа, вислых щек?

– О, прошу тебя, папа – нет! – слова вылетали отрывисто. – Не думаю, что я хоть как‑то представлял тебя. Я знал, что ты – блестящий джентльмен, но думал, ты будешь старше… больше похож на человека, который действительно много страдал.

– Я и страдал, сын мой – больше, чем в силах тебе описать. Но узрев тебя вновь, а вместе с тем и обретя надежду провести с тобою рядом остаток моих дней, я отыгрался разом за все мои муки. Даже в те двадцать лет, что мы провели врозь, я находил горькую радость в известиях о твоих успехах в колледже и в этой вашей американской игре – футболе.

– То есть ты что же, следил за моей жизнью?

– О, да, Артур. Я ежемесячно получал отчеты – с тех самых пор, как ты меня покинул. Сидя в своем кабинете в Париже, я был рядом с тобой, переживая все твои трудности так, словно они были моими. Теперь, когда двадцать лет, наконец, истекли, запрет, державший нас порознь, снят навеки. Отныне и впредь, сын, мы станем ближайшими товарищами – если твоя тетя Сесилия, конечно, не преуспела в ужасном своем деле.

Одного звука этого имени оказалось довольно, чтобы незнакомый холодок пробежал между мужчинами. Что‑то в каждом из них глодало разум, будто злокачественный недуг. Впрочем, юный Дарейя, изо всех сил старавшийся стереть из памяти ужасное прошлое, твердо порешил забыть и тетино безумие, и самое ее имя.

Он не испытывал ни малейшего желания поддерживать подобную тему для беседы, ибо она выдавала внутреннюю слабость, которую он в себе ненавидел. С принужденной решимостью и курьезным движением бровей он молвил:

– Сесилия мертва, и ее глупые предрассудки вместе с нею. Отныне и впредь, отец, мы станем наслаждаться жизнью, как нам и должно. Прошлое – поистине прошлое. Мертвые да будут мертвы.

Доктор Дарейя медленно прикрыл глаза, словно сильная боль прошила его насквозь.

– То есть в тебе нет никакого негодования? – спросил он. – И тебе не передалась тетина ненависть?

– Негодование? Ненависть? – Артур громко рассмеялся. – Я перестал верить теткиным россказням с тех пор, как мне стукнуло двенадцать. Я знал, что все эти ужасы совершенно невозможны, что они принадлежат к почтенной категории традиций и мифов. На что же, скажи на милость, мне негодовать, и как могу я тебя ненавидеть? Чем, по‑твоему, можно считать Сесилию, кроме той, кем она и была – озлобленной, разочарованной женщиной, несущей проклятие безумной вражды к тебе и твоему семейству? Клянусь тебе, отец, ничто сказанное ею больше не сможет встать между нами!

Генри Дарейя в ответ лишь кивнул. Губы его были плотно сжаты, а горло, напружившись, тщилось удержать рыдание. Так же тихо, будто защищаясь, он заговорил, и в голосе его звучало сомнение.

– Ты так уверен в собственном бессознательном, Артур? Почему ты думаешь, что освободился от всех подозрений, сколь бы смутны они ни были? А как же дурные предчувствия, возвещающие неминуемую беду?

– Нет, папа, нет! – Артур вскочил на ноги. – Я в это не верю. И никогда не верил. Я знаю, как знал бы на моем месте любой разумный, здравомыслящий человек, что ты не вампир и не убийца. Ты сам это знаешь. И знала Сесилия – но она была безумна. Эти семейные наветы рассеяны, отец. Мы живем в цивилизованном веке. Вера в вампиров – бред чистой воды. Абсурд даже думать об этом!

– Юность полна энтузиазма, – отвечал отец голосом, полным усталости. – Ты что же, не слышал легенду?

Артур инстинктивно отступил. Он даже облизнул губы, чтобы они не треснули от внезапной сухости.

– Легенду?

Он произнес это слово с тихим благоговением, какое неоднократно слышал из уст тети Сесилии.

– Безобразную легенду о том, что ты…

– …что я питаюсь своими детьми.

– Боже мой, папа! – Артур упал на колени, из его сомкнутых уст вырвалось рыдание. – Папа, это… это невыносимо! Давай уже забудем сумасшедшие наветы Сесилии!

– И все‑таки ты взволнован! – горько произнес доктор Дарейя.

– Взволнован? Еще бы я не взволнован! Каким еще мне быть, заслышав подобное обвинение? Говорю тебе, Сесилия совсем спятила. Все эти книги, которые она показывала мне в детстве, все сказки о вампирах и людоедах – они выжжены у меня в мозгу, будто кислотой. Они преследовали меня всю юность – из‑за них я ненавидел тебя пуще самой смерти. Но во имя небес, отец! Я вырос из всего этого, как я вырос из своих детских платьиц. Я – взрослый мужчина, ты это понимаешь? И у меня вполне взрослый рассудок.

– О, да, я понимаю! – Генри Дарейя швырнул сигару в камин и положил руку сыну на плечо.

– Мы забудем Сесилию, – сказал он. – Как я уже сообщил тебе в письме, я снял виллу в Мэне, где мы сможем провести с тобой остаток лета вдвоем. Нас ждут рыбалка и прогулки пешком, а, может быть, даже охота. Но прежде, мой Артур, я хочу убедиться, что ты совершенно уверен в принятом решении. Я хочу убедиться, что ты не станешь баррикадировать от меня дверь своей комнаты по ночам, не станешь класть под подушку заряженный револьвер. Я должен знать, что ты не боишься отправиться туда со мной вдвоем и уме…

Голос его внезапно прервался, словно горло перехватил вековой ужас. На восковом лбу сына крупными жемчугами выступил пот. Он не проронил ни слова, но глаза его полнились вопросами, которые не дерзали слететь с губ. Рука коснулась отцовской и крепко ее сжала.

Генри Дарейя вырвал свою.

– Прости, – сказал он, устремив взгляд поверх склоненной головы сына. – Давай покончим с этим прямо сейчас. Я верю, когда ты заявляешь, будто ни во что не ставишь теткины байки, но ради того, что важнее даже здравого рассудка, я обязан открыть тебе стоящую за легендой истину – а там, о мой Артур, действительно есть истина!

Он вскочил на ноги и подошел к глядевшему на улицу окну. Мгновение он молчал, устремив взгляд в пустоту, потом обернулся и посмотрел на сына.

– До сих пор ты слышал только тетину версию легенды, Артур. Без сомнения, Сесилия постаралась сделать из нее нечто гораздо более ужасное… если такое, конечно, возможно. Без сомнения, она рассказала тебе об инквизиторском костре в Каркассоне, где сожгли одного из наших предков. И, вероятно, упомянула о той книге – «Вомпиры » – которую, предположительно, написал тот древний Дарейя. И, уж конечно, поведала о двух твоих младших братьях – о моих бедных, лишенных матери сыновьях – обескровленных прямо в колыбели…

Артур Дарейя прикрыл рукой саднящие глаза. Эти слова, столь часто повторявшиеся ведьмой‑теткой, всколыхнули те же видения, что населяли кошмарами его детские ночи. Слышать их вновь было невыносимо – тем паче от того, кого страшные детские сказки величали главным злодеем…

– Нет, ты слушай, Артур, – продолжал быстро старший Дарейя; голос его прерывался от душевной муки. – Ты должен знать истинные основания ненависти, которую питала ко мне твоя тетка. Ты должен знать о нашем проклятии – о проклятии вампиризма, довлеющем над родом Дарейя на протяжении пяти веков французской истории. Мы могли бы отмахнуться от него как от чистой воды суеверия, что столь часто сопутствуют древним семействам. Но я обязан сказать тебе, что эта часть легенды, увы, правдива: двое твоих братьев действительно погибли в колыбели, лишившись всей своей крови до капли. Я предстал перед французским судом за их убийство. Имя мое по всей Европе валяли в такой грязи и покрывали такими бесчеловечными проклятиями, что твоя тетка бежала вместе с тобою в Америку, оставив меня совершенно одиноким и отлученным от всякого человеческого общества.

И, да, я должен рассказать тебе, что той страшной ночью в Дарейском замке я допоздна засиделся над историческими трудами Креспа и Принна – и над тем омерзительным томом, «Вомпирами». И о том, как болело мое горло, как тяжело кровь струилась по жилам… И о присутствии , не человеческом, но и не животном, близком и ощутимом, но в то же время не в замке и не за его стенами, ближе чем самое сердце мое, но ужасней дыханья могилы…

Я сидел за столом в бибилиотеке. Разум мой плавал в делирии, лишившем меня чувств до самого рассвета. Меня осаждали кошмары – они пугали меня, меня, Артур, взрослого человека, проведшего бесчисленные вскрытия в моргах и медицинских школах всех стран. Язык распух у меня во рту, слюна текла изо рта, какая‑то гнилостность объяла все тело липкой пеленой, будто лихорадка.

Кажется, сознание и здравый рассудок, полностью оставили меня. Та ночь и сейчас стоит перед глазами, как наяву, яркая, незабываемая, но вся как будто сквозь тени. Заснув, наконец – если, во имя Господне, это действительно был просто сон! – я распростерся прямо поверх стола. Однако проснувшись утром, я обнаружил себя лежащим лицом в подушку у себя на диване. Так что, как видишь, Артур, я и правда бродил в ночи, но ничего об этом не помню !

Что я делал и куда ходил в эти темные часы, навсегда останется под покровом непроницаемой тайны. Но что‑то во мне знает… Наутро меня вырвали из пучин сна крики горничных и лакеев. До ушей моих донеслись дикие завывания твоей тетушки. Я распахнул дверь кабинета и в детской увидал двух моих крошек – безжизненных, белых и сухих, будто мумии, с парными дырочками на шеях, запекшимися дочерна их собственной кровью…

О, я не виню тебя за недоверие, Артур. Я и сам до сих пор не могу поверить и не поверю, думаю, никогда. Если поверю – покончу с собой, но даже и самых сомнений мне хватает, чтобы едва балансировать на грани безумия от всепоглощающего ужаса.

Сомневалась вся Франция, и даже светила юриспруденции, защищавшие мою честь на суде, признавали, что они не в состоянии ни объяснить произошедшее, ни отвергнуть его как невероятное. Дело замяла Республика, ибо оно грозило сотрясти основы самой науки и низвергнуть пьедесталы кумиров религии и разума. С меня сняли обвинения в убийстве, но само убийство по‑прежнему витало вокруг, словно въедливый запах.

Коронер, обследовавший трупы, сообщил, что в жилах их не осталось ни капли крови, однако ни следов ее не нашлось ни в колыбельках, ни на полу детской. Нечто адское проникло в ту ночь в замок Дарейя, и, боюсь, мой мозг в осколки разлетится, если я рискну задуматься, кто или что это могло быть. И ты, сын мой, – ты тоже умер бы в ту ночь, если бы по счастью не спал в другой комнате за дверью, запертой изнутри.

Ты был тихим ребенком, Артур. Всего семи лет от роду – и уже до краев полон фольклором этих безумных ломбардов и декадентской поэзией твоей тетушки! В ту самую ночь, когда я болтался между небесами и адом, ты тоже слышал мягкие шаги на каменном полу коридора и видел, как пытается повернуться дверная ручка, а поутру жаловался на холод и ужасные кошмары, преследовавшие тебя во сне. Я до сих пор благодарю бога, что дверь твоя оказалась заперта!

Голос Генри Дарейи прервался рыданием; на глаза вновь навернулись жгучие слезы. Он смолк, вытер лицо и снова вонзил ногти в ладони.

– Теперь ты понимаешь, Артур, что двадцать лет, повинуясь взятому на себя во Дворце правосудия обязательству, я не мог ни встретиться с тобой, ни даже написать. Двадцать лет, сын! И все эти годы ты учился ненавидеть меня и плевать на мое имя. Только после смерти тетки ты вернул себе фамилию Дарейи… А теперь ты явился на мой призыв и заявляешь, что любишь меня, как сыну должно любить отца!

Возможно, Господь простил меня за все. Теперь мы, наконец, будем вместе, а страшное, необъяснимое прошлое навек опочиет в могиле…

Он сунул платок обратно в карман и медленно двинулся к сыну. Пав на одно колено, он обеими руками схватил Артурову длань.

– Ничего больше я не могу сказать тебе, сын. Вот правда, какой я один ее знаю. Может статься, что я – некое диавольское отродье, бродящее по этой земле. Возможно, я – детоубийца, вампир или психически недужный вриколак , чье существование не в силах объяснить наука.

Возможно, ужас Дарейи – чистая правда. Отьеля Дарейю в 1576 году обвинили в убийстве родного брата – тем же самым чудовищным образом, – а затем сожгли на костре. Франсуа Дарейя в 1802 году отстрелил себе голову из мушкетона в то утро, когда его младшего сына нашли умершим – по всей видимости, от анемии. Были и другие случаи, говорить о которых мне невыносимо: кровь застыла бы у тебя в жилах, если бы ты только услышал эти сказки.

Как видишь, Артур, нашу семью действительно преследует адский рок. Бывает наследие, которого никакой разумный бог попросту не допустит. Будущее рода Дарейя – в твоих руках, ибо ты – последний из нас. Всем своим сердцем молюсь, чтобы судьба дозволила тебе прожить благополучно все отпущенные годы и оставить доброе потомство. Ибо если когда‑либо вновь я почувствую присутствие , как тогда, в замке Дарейя, я сведу счеты с жизнью, подобно нашему пращуру Франсуа сто лет тому назад…

Он встал, и сын поднялся вместе с ним.

– Если ты готов забыть все, Артур, мы вместе поедем на ту виллу в Мэн. Нас ждет жизнь, какой мы никогда не знали. Мы должны обрести ее, обрести то счастье, которое злокозненная судьба украла у нас двадцать лет назад на ломбардских пустошах…

 

* * *

 

Высокий рост Генри Дарейи вкупе со стройностью фигуры и длинной, гладкой мускулатурой придавал ему необычайную для глаз, словно бы неживую тонкость. Именно это слово не шло у сына из головы, когда он, сидя на сложенном из грубого камня крыльце виллы, наблюдал, как отец загорает на берегу озера. Лицо Генри Дарейи отличалось добротой, временами почти небесной, какая свойственна великим пророкам. Но когда на него ложились частично тени, объемля высокий лоб, нечто пугающее проявлялось в чертах, нечто далекое, мистическое, колдовское. Иногда поздними вечерами он словно бы облекался неприступной мантией сновидца и сидел молча перед огнем, уносясь разумом прочь, в места неведомые.

Электричества на маленькую виллу не провели, а мерцание масляных ламп подчас играет любопытные трюки с выражением человеческого лица… превращая его иной раз в нечто совсем уж нечеловеческое. Возможно, дело было в ночном сумраке, возможно, в ламповых фитилях, но Артур Дарейя собственными глазами видел, как отцовские глаза тонут в глазницах, оставляя по себе широкие черные дыры, как скулы натягиваются пергаментом, а очерк зубов проступает сквозь кожу вокруг обескровленных губ.

 

* * *

 

Время близилось к закату. Подходил к концу второй день на Дровяном озере. В шести милях от виллы грунтовая дорога убегала к Хаутлону, что близ канадской границы. Одинокое это было озеро, маленькое и зажатое в теснине между вечнозелеными соснами и небом, низко склонившимся к седоголовым горам.

На вилле имелся уютный камин; со стены над ним таращилась, поблескивая глянцевой шерстью, лосиная голова. Кругом красовались ружья и рыболовная снасть, и целые полки надежной, приличной американской литературой – Марк Твен, Мелвилль, Стоктон и изрядно потрепанное издание Брета Гарта. Оборудованная всем необходимым кухня и дровяная плита обеспечивали их нехитрой и сытной едой, столь желанной, когда целый день проводишь, носясь по горам. Тем вечером Генри Дарейя приготовил исключительное французское рагу из всех имевшихся в наличии овощей и к нему кастрюлю супа. Отец с сыном славно поели и растянулись перед огнем с сигарами. Они как раз замышляли большое совместное путешествие на Восток, когда задняя дверь коттеджа внезапно распахнулась с ужасающим грохотом, и в комнату ворвалась струя ледяного ветра, пробравшая до костей их обоих.

– Буря идет, – сказал Генри Дарейя, подымаясь на ноги. – Тут, наверху, их бывает немало, и самых прескверных. Крыша над твоей спальней может протечь. Возможно, тебе будет лучше заночевать внизу, со мной.

И, потрепав ласково сына по голове, он двинулся в кухню, закрывать своенравную дверь. Артурова комната была наверху, рядом с еще одной, свободной, куда снесли лишнюю мебель. Он выбрал ее за высоту – и потому что единственная другая спальня была уже занята.

Быстро и молча поднялся Артур к себе. Крыша и не думала протекать – откуда взялась подобная странная мысль? Это все отец – неймется ему ночевать вместе. Он уже предлагал такое вчера, как бы шутя, шепотом, вскользь, словно осторожно прощупывая почву – осмелятся ли они и вправду спать рядом. Артур спустился, одетый в халат и тапочки. Замявшись на пятой ступеньке, он поскреб двухдневную щетину.

– Не мешало бы мне побриться сегодня, – сказал он отцу. – Можно я возьму твою бритву?

Генри Дарейя стоял посреди холла в черном дождевике; лицо его окружал нимб из полей брезентовой шляпы. Тень проскользнула по его чертам и исчезла.

– Конечно, сын. Все‑таки спишь наверху?

Артур кивнул.

– А ты что же, собрался на улицу? – поспешно добавил он.

– Да, хочу привязать покрепче лодки. Боюсь, озеро взволнуется и может побить их о берег.

Он распахнул рывком дверь и вышел наружу; шаги его прозвучали по доскам крыльца. Артур медленно сошел в холл. Отец миновал темный прямоугольник окна; вспышка молнии внезапно отпечатала его мрачный силуэт на стекле. Артур глубоко вдохнул – горло ему обожгло: оно сегодня отчего‑то болело. Бритва ждала его в спальне отца, лежа на самом виду на березовом столике. Он протянул за ней руку, и взгляд его нечаянно упал на раскрытый саквояж, стоявший в изножье кровати. В нем, полускрытая серой фланелевой рубашкой, виднелась книга. Тонкая, переплетенная в желтую кожу книга, выглядевшая тут совсем неуместно.

Нахмурившись, Артур нагнулся и втащил ее из сумки. Книга оказалась на удивление тяжелой; слабый, тошнотворный запах тлена поплыл от нее, словно страницы были надушены. Название тома стерлось от старости в неразличимые золотые пятна, однако специально на этот случай обложку пересекала полоска белой бумаги с отпечатанным на машинке словом – infantiphagi [11].

Он откинул обложку и пробежал взглядом по титульному листу. Книга была на французском – на старом французском, но, в целом, вполне понятном – и издана в 1580 году в Кане. Едва дыша, Артур перелистнул еще одну страницу и увидал названье главы – «Вомпиры ».

Опершись локтем о кровать, он почти уткнулся носом в заплесневелые страницы; острый их запах щекотал ему ноздри. Он пропускал длинные параграфы педантичных умствований на теологическом жаргоне, проглядывал наискосок отчеты о явлениях странных питающихся кровью чудовищ, вриколаков и лепреконов. Он читал о Жанне д’Арк, о Людвиге Принне[12] и бормотал вслух латинские фрагменты из «Episcopi »[13]. Артур листал быстро, пальцы его дрожали от страха, а глаза тяжело поворачивались в глазницах. Он мельком отметил отсылки к Еноху и ужасающие рисунки какого‑то древнего доминиканца из Рима.

Он проглатывал абзац за абзацем. Кошмарный «Муравейник» Нидера[14], показания заживо сожженных на костре жертв; свидетельства гробовщиков, юристов и палачей. Но вот среди всех этих ужасов перед глазами его сверкнуло имя – Отьель Дарейя, и он замер, будто громом пораженный.

Совсем рядом с виллой и правда ударил гром, да так, что задребезжали стекла. Глубокий рокот гневных туч прокатился по всей долине. Ничего этого он не услышал. Взгляд его был прикован к двум коротким предложениям, которые отец – или кто‑то другой – отчеркнул темно‑алым карандашом.

 

«Случившейся четыре года назад казнью Отьеля Дарейи, увы, дело не кончилось. Одному лишь времени под силу решить, действительно ли демон наложил свою когтистую лапу на весь этот проклятый род от начала и до конца …».

 

Артур читал, как Отьеля Дарейю судил сам Венити, генерал каркассонской инквизиции; читал со всевозрастающим ужасом, свидетельства, пославшие давно покойного пращура на костер – о том как нашли обескровленный труп младшего брата Отьеля Дарейи. Не обращая более никакого внимания на чудовищную бурю, терзавшую Дровяное озеро, на грохот ставень, на царапанье сосновых веток по крыше – позабыв даже об отце, затерявшемся где‑то на берегу под проливным дождем, – Артур впивался взглядом в размытые очерки букв, погружаясь все глубже и глубже в пучину исковерканных средневековых преданий.

На последней странице главы на глаза ему снова попалось имя предка. Трясущимся пальцем он водил по узким дорожкам слов, пока не закончил, и тогда скатился боком с кровати, и с губ его сорвался стон.

– Боже, Боже святый, бессмертный, помилуй меня… – пролепетал он, едва не рыдая…

…ибо только что прочитал:

«…рассмотренное нами дело Отьеля Дарейи, свидетельствует, что данная разновидность вриколака охотится лишь за кровью своего собственного рода. Она не обладает никакими качествами неумершего вампира и представляет собой, как правило, живого человека мужеска пола и совершенно обычной внешности, которого никак нельзя заподозрить во врожденном демонизме.

Сказанный вриколак ничем не выдает свою демоническую одержимость, пока не окажется в присутствии другого члена той же семьи, который помимо всякой собственной воли исполняет роль посредника между человеком и его демоном. Этот медиум никакими вампирическими чертами не обладает, зато ощущает присутствие сей твари (на самом кануне метаморфозы), что сопровождается симптомами сильнейшей боли в голове и в горле. И вампир, и медиум испытывают одни и те же реакции, среди которых следует поименовать тошноту, ночные кошмары и физическое беспокойство. Когда эти двое отверженных оказываются на близком расстоянии друг от друга, врожденное демоническое начало сгущается и захватывает власть над вампиром, требуя свежей крови для поддержания своей жизни. Ни один из членов семейства не может полагать себя в безопасности в такой период, ибо вриколак, повинуясь своей природе и назначению, безошибочно устремляется к источнику крови. В редких случаях, когда других жертв под рукою нет, вампир даже может забрать кровь медиума, своим присутствием давшего свершиться метаморфозе. Такие вампиры рождаются в некоторых старых семействах, и победить их никоим образом нельзя, кроме как убив. Они не сознают своего кровавого безумия и действуют исключительно в состоянии помрачения ума. Посредник также не подозревает о своей ужасной роли, но стоит этим двоим встретиться вновь, сколько бы времени ни прошло, зов наследственности оказывается столь силен, что никакая сила на земле более не может отвратить грядущее зло ».

 

Дверь в хижину отлетела с внезапным оглушительным грохотом; проскрежетал замок, и шаги Генри Дарейи застучали по доскам пола.

Артур скатился с кровати. Ему едва хватило времени швырнуть проклятую книгу обратно в саквояж, когда он почувствовал, что отец стоит у него за спиною, в дверях.

– Что же… что же ты не бреешься, Артур? – Слова Генри Дарейи неохотно склеивались во фразы и звучали безжизненно.

Взгляд его скользнул со стола на саквояж и дальше, на сына. Он ничего не сказал; лицо его было непроницаемо.

– Снаружи настоящий ураган, – молвил он наконец.

Артур проглотил первые же слова, которые просились на язык, и кратко кивнул.

– О, да. Действительно ураган.

Он встретился с отцом глазами, лицо его пылало.

– Я… вряд ли я стану бриться, отец. У меня страшно болит голова.

В мгновение ока старший Дарейя пересек комнату и схватил Артура за руки.

– Болит голова, ты сказал? Как именно? Где? А горло?

– Нет! – Артур вырвался из его хватки. – Это все твое французское рагу! – рассмеялся он. – Так и стоит в желудке!

Он проскользнул мимо отца и устремился вверх по лестнице.

– Рагу? – отозвался тот. – Да, может быть. Сдается мне, я и сам его чувствую.

Артур встал как вкопанный, внезапно побелев.

– Ты… тоже?

Слова едва прошелестели в воздухе; взгляды их встретились – и скрестились, как дуэльные сабли.

Целых десять секунд оба молчали. Ни один не шелохнулся – Артур, стоя на лестнице и глядя вниз; отец его – в холле, устремив взгляд вверх. Кровь медленно отхлынула у него от лица, оставив лишь пурпурные пятна на переносице и над глазами. Поистине Дарейя Старший выглядел сейчас маской самой смерти.

Артур содрогнулся и, отведя взгляд, начал подниматься по оставшимся ступеням.

– Сын!

Он остановился, рука его вцепилась в перила.

– Да, отец?

– Запри сегодня свою дверь. Не то ветер будет стучать ею всю ночь.

– Хорошо, – выдохнул Артур и кинулся по лестнице к себе.

Внизу глухие шаги доктора Дарейи мерно и твердо кружили по полу виллы Дровяного озера. Иногда они прекращались, раздавался треск и шипение серной спички, затем приглушенный вздох, затем снова шаги…

Артур скорчился на пороге своей комнаты, склонив голову и впивая звуки снизу. В руках он сжимал двуствольный дробовик большого калибра… Стук… стук… стук…

Пауза, позвякивание стекла, бульканье жидкости. Вздох, шаги…

«Он хочет пить, – думал Артур. – Пить! Жажда …»

Буря снаружи неистовствовала. Молнии чертили небо между горами, заполняя долину зловещим мертвенным блеском. Барабаны грома рокотали неустанно.

Воздух внутри стал тяжким и застоялым от жарко пылавшего камина. Все двери и окна были заперты, масляные лампы слабо мерцали – бледным, анемичным светом.

Генри Дарейя подошел к подножию лестницы и устремил взгляд наверх. Артур нырнул обратно в комнату, сжимая в дрожащих руках ружье. Отец поставил ногу на первую ступеньку. Артур пал на одно колено, прижимая кулак ко рту, чтобы молитва не вырвалась сквозь стиснутые зубы.

Вторая ступенька… и третья… и еще одна. На четвертой он встал.

– Артур! – голос его разорвал тишину, будто треск кнута. – Артур! Не спустишься ли ко мне?

– Да, папа.

Подавленный, обмякший, будто тряпка, молодой Дарейя спустился на пять ступенек до площадки.

– Прекратим валять дурака! – горько молвил отец. – У меня сердце не на месте от страха. Завтра мы возвращаемся обратно в Нью‑Йорк. Я сяду на первый же корабль в открытое море… Пожалуйста, иди сюда.

Он развернулся и сошел к себе в комнату. Артур проглотил слова, так и теснившиеся во рту и, оглушенный, последовал за ним.

Отец лежал на кровати, лицом вверх. Рядом на простыне громоздилась бухта веревки.

– Привяжи меня к столбикам кровати, – распорядился доктор Дарейя. – За обе руки и обе ноги.

Артур молча стоял и хватал ртом воздух.

– Делай, как я сказал!

– Но, отец, зачем же…

– Не будь идиотом! Ты же прочел книгу! Мы с тобой связаны кровью. Я всегда надеялся, что это Сесилия, но теперь уверен, что дело в тебе. Мне следовало обо всем догадаться еще той ночью двадцать лет назад, когда ты стал жаловаться на головную боль и кошмары… Скорее, у меня череп раскалывается… Привяжи меня !

Безмолвно, в агонии, пронзаемый собственной болью, Артур взялся за работу. Он привязал руки… затем ноги… – привязал к стальным столбикам настолько крепко, что отец ни на дюйм не мог приподняться с постели. Затем он задул все лампы и, не бросив на нового Прометея ни единого взгляда, взошел по лестнице к себе, захлопнул и запер за собою дверь.

Осмотрев затвор ружья, он прислонил его к стулу у кровати. Сбросив халат и тапочки, он уже через мгновение провалился в полное бесчувствие.

Артур проспал допоздна. По пробуждении все его мускулы были как доски, а образы всю ночь осаждавших его разум кошмаров так и стояли перед глазами. Он выкарабкался из кровати и ступил, шатаясь, на пол. Тупая, оглушающая боль кружила под сводами черепа. Он чувствовал себя раздутым… сырым и сочащимся внутренней слизью. Во рту было сухо, десны жгло и саднило.

Устремившись к двери, он потянулся, расправив затекшие руки.

– Папа! – крикнул он и услышал, как голос сломался, едва вырвавшись из горла.

Солнце заливало лестницу через окна на площадке. Воздух был сухой и горячий и нес легкий привкус тлена. Запах этот заставил Артура внезапно содрогнуться – содрогнуться в приступе острого ужаса. Он узнал его, вспомнил – и смрад, и тяжесть в венах, воспаленный язык, горящий рот… Казалось, века прошли, но вот она, память, взмывает, как дух, из глубин прошлого. Все это он уже чувствовал раньше.

Он тяжело оперся о перила и наполовину соскользнул, наполовину скатился вниз по ступенькам.

Ночью отец умер. Он лежал, как восковая кукла, привязанный к кровати, с лицом изможденным и едва узнаваемым. Несколько мгновений Артур тупо стоял в изножье кровати, затем поднялся в свою спальню.

Почти сразу же сверху раздался выстрел: он разрядил оба ствола себе в голову.

 

Трагедию Дровяного озера обнаружили случайно, три дня спустя. Партия рыболовов нашла тела и известила власти; началось расследование.

Артур Дарейя со всей очевидностью встретил смерть от собственной руки. Характер ранений и то, каким образом он держал оружие, исключали всякую возможность подлога. Однако смерть доктора Генри Дарейи поставила полицию в совершеннейший тупик, ибо его связанный труп, нетронутый за исключением двух небольших рваных ранок на яремной вене, был совершенно лишен крови . Протокол вскрытия Генри Дарейи постановил смерть «от неизвестных причин», и только лишь после того, как в дело вмешалась желтая пресса, и таблоиды занялись семейной историей дома Дарейя, публика получила некоторые объяснения – правда, совершенно невероятные и фантастические.

Подобные нелепые домыслы, разумеется, оскорбляли общественное мнение, однако, ввиду грозящего разразиться скандала, власти почли необходимым спешно отправить обоих Дарейя в крематорий.

 

Джозеф Пейн Бреннаню. Седьмое заклинание

 

«Сих же черных молитв сиречь заклинаний существует семь: три – для обычных чар и надобностей и столько же – для нечистых и для полного изничтожения врагов всех и всяких. Относительно же седьмого тех интересующихся сими материями предупреждаю особо. Да не будет прочитано седьмое заклинание ни в каком случае и никогда, если только не желает оператор узреть ужаснейшего демона. И хотя не явится демон, если не произнести слова заклинания у Кровавого Алтаря Древних, а не в другом каком месте, да остережется всякий сие читающий. Ибо да будет ему известно, что сарацинский колдун именем Май Лазаль безо всякой на то причины огульно возгласил сии страшные слова, и пришел к нему демон, и, не найдя кровавой жертвы, разгневался на мага и разорвал его в клочья. Живая кровь дитяти или чистой девы для тех целей лучше всего, но и зверя всякого, доброго тельца или овна, будет достаточно. Но пуще всего берегись, чтобы жертва не умерла до исторгания крови, чтобы кровь ее не стала мертвой, ибо тогда гнев демона возрастет стократно. Если жертва угодна окажется, демон даст богомерзкую силу, так что слуга его станет богат и возвысится надо всеми соседями ».

Уже в третий раз и со всевозрастающим волнением Эммет Телквист читал эти поблекшие слова, заключенные в рассыпающейся в руках, необычайно интересной и, по всей вероятности, даже уникальной в своем роде рукописной книге. Он обнаружил ее случайно несколько дней назад, роясь в пыльных ящиках, содержавших библиотеку покойного дядюшки.

Книга называлась без затей – «Истинная магика »; автор поименовал себя Теофилусом Уэнном. Вполне возможно, это был псевдоним; судя по содержанию, опрометчивый писатель имел все основания, чтобы скрывать свою подлинную личность. То была настоящая энциклопедия всяческой дьявольщины. Во всем явствовала неподдельная и весьма эрудированная ученость, щедро расточаемая на разнообразные предметы эзотерического и запретного свойства. Подробные дискуссии о чарах и одержимостях перемежались штудиями о вампиризме и легендами о вурдалаках, целыми страницами, посвященными демонологии, ведовским культам, мистическим идолам и ритуальной резне, несказанным осквернениям и жутким, творимым в полнолуние жертвоприношениям силам изначальной тьмы.

Составитель сам, по всей очевидности, был выдающимся некромантом. Слог его, самодовольный и даже капризный, без легчайшего дуновения юмора, свидетельствовал об эгоизме и недюжинном высокомерии. Теофилус Уэнн – или кто бы там ни скрывался под этим именем – писал обо всем со смертельной серьезностью.

Эммет Телквист, деревенский изгой, отчаявшееся мизантропическое порождение бесславного отца и умершей в безумии матери, расценил книгу как нежданный дар, чудесное сокровище, тайное хранилище мудрости и силы, которое даст ему возможность выступить, наконец, на одном поле с более удачливыми соседями – и победить.

Он всегда был неудачником, предметом самых мстительных местных сплетен – и всегда ощущал некоторое сродство с законами и силами, противными человеческому роду.

Дядюшка, единственный из родственников, кого он вообще помнил, был угрюмый, желчный, жестокосердный старик, терпевший мальчишку только за то, что он бегал по делам и выполнял всю домашнюю работу. Эммет ни мгновение не сомневался, что дядя без колебаний вышвырнул бы его на улицу, не будь он такой рабочей клячей. Какие там узы крови, кого они волнуют!

Если бы не его внезапная и даже несколько таинственная кончина, старый мерзавец наверняка проследил бы, чтобы племянник унаследовал одни только воспоминания, и притом самые черные. Однако за отсутствием завещания Эммет Телквист получил в полное свое владение ветхую дядину ферму и всю содержащуюся в ней скудную движимость. И вот теперь, жадно щурясь на полинявшие буквы, выведенные рукой некроманта, он поневоле начинал верить, что в руки ему попалось нежданное чудо – ненамеренный подарок от ненавистного родича. Более того, ряд вопросов, немало озадачивавших его в прошлом, разрешился сам собой. Некоторые странности дядюшкиного поведения – долгие отлучки, особенно по ночам, бормотание и шепот, частенько доносившиеся из его комнаты, необъяснимые источники дохода – теперь вдруг раз! – и разъяснились.

Короче говоря, Эммет чуть не дрожал от волнения и предвкушения, переворачивая страницу, на которой было начертано седьмое заклинание. Текст оказался выписан особыми синевато‑серыми чернилами, которые, казалось, чуть‑чуть фосфоресцировали. Прочесть слова он не решился – только глянул на них мельком, убедившись, что они представляют собой нагромождение бессмысленных гласных, часто перемежающихся именем «Ниогта», и тут же отвел взгляд. Хитро улыбаясь себе под нос, он отлистал назад и перечел параграф, содержавший введение и объяснение к заклинаниям. О, он прекрасно понимал, что Теофилус Уэнн подразумевал под «Кровавым Алтарем Древних». Ему, Эммету Телквисту, довелось однажды увидеть такое.

И хотя это случилось много лет назад, когда болота были еще не настолько непроходимы, какими стали с тех пор, он практически не сомневался, что сумеет отыскать проклятый жертвенный кромлех еще раз. Слишком хорошо он помнил, как крался по едва заметной над топью тропинке, вившейся сквозь пустошь! Неожиданное возвышение, словно окутанное тенью, даже на полуденном солнце; круг тяжелых монолитов, холм в центре и огромная плоская глыба на вершине, ржаво‑красная, сплошь в невыразимых, мрачных пятнах, стереть которые не смогли ни дожди, ни ветра на протяжении всех прошедших веков. Никому и никогда он не говорил о своем открытии. Болота были местом запретным: официально – из‑за встречавшихся там, по слухам, зыбучих песков и ядовитых змей. Не раз Эммет собственными глазами наблюдал, как деревенские старики крестились при одном упоминании этих мест. Поговаривали, даже охотничьи собаки бросали след, если дичи хватало ума улепетнуть от них на бескрайние эти просторы.

Все еще дрожа от предвкушения силы, которая вот‑вот упадет ему в руки, Эммет Телквист погрузился в раздумья. Ни за что он не повторит ошибку этого злосчастного сарацинского колдуна, Май Лазаля! Правда на человеческую жертву – «дитя или чистую деву» – он все‑таки не решился, но овцой‑то разжиться уж всяко удастся. Можно спокойно выкрасть одну под покровом ночи из любого деревенского стада. Все окрестные леса и закоулки он знал назубок: когда пропажи хватятся, они с овцой будут уже далеко.

В ночь перед полнолунием Эммет проскользнул на ближайшее пастбище, где паслись овцы, и вскоре был таков с отличной упитанной ярочкой. Он кое‑как перетащил ее через каменную стену, а дальше увел в поводу, петляя по дорожкам на задах деревни и заросшим травою тропинкам.

На следующий день он скрытно наведался в окрестности запретного болота и, тщательно прочесав подлесок, в конце концов обнаружил начало почти незаметной тропы, которая годы назад привела его к забытому капищу. Ее было едва видно из‑за высокой осоки, ползучих вьюнов и сочной болотной травы, однако олени, судя по всему, ходили здесь часто, не давая ей совсем уж заглохнуть. Немало терпения понадобится, чтобы проложить себе путь через такие заросли, но главное сделано – путь открыт, так что дело за малым!

Запомнив место, Эммет воротился домой и занялся приготовлениями к вечеру. Незадолго до одиннадцати он пробрался в сарай, где стояла овца, и вывел животину на лунный свет. Вся округа купалась в зачарованном серебряном сиянии. Без малейшего труда добрались они до болота и вскоре отыскали тропу. Но когда Телквист ступил в высокие, по плечо, заросли, веревка у него в руке неожиданно натянулась. Жертва уперлась, выкатила дикие от ужаса глаза и наотрез отказалась идти дальше. Ругаясь на чем свет стоит, Эммет обошел тупую скотину и как следует ее пнул. Та проскочила несколько ярдов вперед и снова встала. Полный самой угрюмой решимости, будущий некромант так затянул веревку, что она врезалась овце в шкуру сквозь всю ее толстую шубу. Фут за футом, чтобы не сказать дюйм за дюймом, продвигались они вперед. Овцу приходилось то тащить, то толкать, а по мере того, как они углублялись в болота, растительность кругом становилась все гуще, все выше, так что путешествие вскоре превратилось в форменную муку.

Зловещими столпами просачивался сквозь деревья лунный свет; во тьме по обе стороны от тропы зияли чернотой и серебром предательские бочаги. Какие‑то незримые глаза следили за Эмметом из глубин; громадные жабы то и дело выскакивали из зарослей на тропу и провожали идущих янтарного цвета буркалами. Никакого страха они явным образом не испытывали, справедливо полагая болота своей вотчиной и не считая чужаков способными причинить им вред. Эммету уже начало чудиться в них нечто потустороннее. Никогда до сих пор он не встречал таких крупных амфибий, да еще в подобных количествах. Хотя дело наверняка в том, что им тут никто не мешает плодиться и процветать – больно уж уединенные и нетронутые эти места.

Чем ближе к сердцу болот, тем тяжелее наваливалась на Эммета тишина. Обычные ночные звуки все куда‑то подевались, и только собственное его тяжелое дыхание нарушало безмолвие. Овца упрямилась как никогда: тащить ее вперед уже приходилось со всей силы. Не иначе как чувствует свою судьбу, думал Эммет. Внезапно – настолько внезапно, что он чуть не вскрикнул от неожиданности, – подлесок враз расступился. Оказалось, они стоят у самого подножия нечестивого всхолмья.

Оно выглядело в точности так, каким он его запомнил: огромные менгиры возвышались неровной окружностью, окаймлявшей центральный пригорок с плоской темной глыбой, совсем другого цвета, чем прочие монолиты. Вокруг сгущались тени, однако, подняв глаза кверху, Эммет увидал стоящий ровно над капищем диск полной луны.

Стряхнув липкий ужас, внезапно охвативший его, Телквист полез по облепленному лишайниками склону. У овцы подогнулись передние ноги, так что дальше ее пришлось волочь волоком. Добравшись до внешнего кольца, Эммет совсем уже выдохся, но не рискнул отдохнуть ни минуты, ибо знал, что всякое промедление смерти подобно. Дикое желание бросить проклятую овцу и бежать отсюда без оглядки через жабьи болота, в знакомый мир, поднялось в нем.

Тем не менее, он мужественно снял со скотины повод и связал ей ноги, а затем с огромным трудом взгромоздил овцу на ржавого цвета жертвенник.

Задавив в себе почти неудержимое побуждение сделать ноги, он вынул из ножен охотничий нож и вытащил из кармана рукописную книгу – «Истинную магику » Теофилуса Уэнна. С легкостью найдя страницу со зловещим седьмым заклинанием – так как в лунном сиянии синевато‑серые чернила, запечатлевшие злые слова на пергаменте, почти светились, – он взял книгу в одну руку, нож в другую и принялся оглашать ночь мешаниной нечленораздельных звуков.

По мере чтения они словно бы источали некую сверхъестественную силу: голос его сам взмывал до варварского воя, до пронзительного нечеловеческого визга, проникавшего в самые отдаленные уголки топей, а затем падал в низкое гортанное рычание или в свистящий шип. Но вот на последнем повторении особенно часто вспыхивавшего в тексте слова – «Ниогта» – до слуха его словно бы издалека донесся звук, подобный порыву могучего ветра, хотя ни единый лист не шелохнулся на окружавших холм деревьях.

Книга у него в руках внезапно потемнела – на страницы упала тень. Он поднял взгляд – и безумие, ревя, затопило палаты его разума.

На краю жертвенного стола громоздилось существо, явившееся прямиком из кошмаров – чешуйчатая, когтистая тварь, обликом подобная чудовищной горгулье или уродливой жабе, которая изучающе таращилась на него алыми глазами. Эммет замер от ужаса, и тут же гнев полыхнул в ее взгляде. Тварь вытянула шею, раскрыла клюв и злобно зашипела. Это, наконец, вывело Эммета Телквиста из ступора: ясно, чего пришелец желает – жертвенной крови.

Воздев нож, он шагнул вперед и был уже готов погрузить его в плоть овцы, но снова остолбенел. Чертова скотина уже умерла! Явление невыразимого чудища прикончило робкое животное на месте – овца просто сдохла от ужаса: глаза остекленели, ни малейших признаков дыхания.

«Но пуще всего берегись, чтобы жертва не умерла до исторгания крови …» – предупреждал Теофилус Уэнн. Эммет Телквист стоял, как громом пораженный, все еще держа в высоко поднятой руке бесполезный нож.

Потом он бросил его и побежал.

Нырнув между двух менгиров, он скатился по склону холма и припустил к тропинке через болота. Подняв чешуйчатую голову, тварь на камне проводила его взглядом и, яростно зашипев, слетела с алтаря и ринулась в погоню. Прозвенел один‑единственный жуткий вопль, и вот существо уже запрыгнуло обратно, сжимая в окровавленном клюве безжизненно болтающееся тело – на сей раз вполне годную жертву.

 

Хью Б. Кейв и Роберт М. Прайс. Из бездны древней, нечестивой…

 

Вечером били барабаны – или это был гром? В любом случае так далеко, что и не разберешь. Он едва слышал их. Этот звук, шедший издалека, вблизи заглушал другой, не столь зловещий, но зато полный живой злости – собачий лай. Началось это, по свидетельству прикроватных часов, ровно в 3.15 утра, так что со всякой надеждой на сон пришлось распрощаться. Одна псина начинала разоряться как раз в той части Порт‑о‑Пренс, где ему случилось снимать комнату в «Пенсьон Этуаль»; затем подтягивалось с полдюжины других, раскиданных по всему городу, – поначалу почти робко, словно сводный оркестр псовых настраивался перед большим концертом. Зато когда они припускали по полной, это превращалось в соревнование, кто кого переорет; каждый гав сопровождался хором возмущенных возражений, так что вскоре весь город уже завывал на разные голоса.

С трудом сдержавшись, чтобы не добавить к этой какофонии собственный могучий «гав!» – точнее, «цыц!» – изможденный Питер Маклин сдался и с отвращением выбрался из постели. Втиснувшись обратно в одежду, он распахнул дверь на веранду, приглашая заглянуть в гости любой загулявший ветерок, какому случится пролетать мимо. Стоял июль месяц, и Гаити – карибская страна водуна [15] и нищеты – была столь же яростно раскаленной, сколь кротки в своем невыразимом смирении были ее люди.

Нет, он, конечно, ожидал, что в июле в городе будет жарко. Он изучал в магистратуре антропологию, эту захватывающую науку о туманном происхождении, трудном развитии и калейдоскопической культуре человеческого рода, и уже дважды успел побывать на Гаити – писал о водуне и его последователях. Он даже французский уже освоил достаточно, чтобы поддерживать беседу с представителями элиты, а заодно и креольский – для общения с простым народом. Возможностей поговорить с людьми Питеру представилось в изобилии. Штудии его оказались достаточно многообещающими, чтобы добавить к стипендии скромное дорожное пособие, но деньги уже почти подошли к концу, а показать начальству он пока что мог не так уж много. Водун, он же вуду , всегда привлекал исследователей – и серьезных, и не очень, из тех, что гоняются за сенсациями, – своей экзотикой, и научные руководители вполне обоснованно предостерегали его от попыток спустить ведро в сухой колодец. Кажется, они все‑таки были правы. Разве что из пальца что‑нибудь высосать. Его и так в этот раз привело сюда чистое наитие – слух – не слух, который он подцепил в майамском Маленьком Гаити, когда ездил навещать родителей во Флориду. О чем‑то подобном перешептывались, помнится, люди расты[16] на Ямайке. Речь шла о каких‑то колдунах, или как теперь осторожно называют их антропологи, шаманах, короче, о бокорах и хунганах , принадлежащих к тайному культу, чьи последователи самым тесным образом общаются с неизвестными силами… да что там, прямо‑таки с жуткими богами, которых можно призвать, чтобы делать всякие жуткие вещи. Знаменитые легенды о зомби как раз к ним и восходят. Это религиозные изгои, обитающие на самом отшибе вудуистской общины и теологической системы, занятые в основном убийствами по контракту – в сущности, делающие грязную работу магическими способами. Однако до сих пор никто никогда не слышал, чтобы они собирались в собственное религиозное общество. Не то что‑то совсем новенькое, не то, наоборот, очень‑очень старенькое, просто в первый раз всплывшее на поверхность. Как бы там ни было, а это новый аспект темы, которым еще никто не занимался. Все его исследование заиграло новыми красками. Вот он, шанс не просто перестать пахать бесплодное поле, а даже и заработать себе репутацию среди коллег, сделав по‑настоящему заметное открытие. Если, конечно, ему удастся выжать из темы что‑нибудь посерьезнее слухов. Понадобятся интервью, включенное наблюдение, но прежде всего – личные контакты с носителями.

Тут ему несказанно повезло: оказалось, что брат молодого флоридского гаитянца, занимавшегося всякими случайными работами для родителей Питера, похвалялся принадлежностью к этому таинственному культу, и вскоре Питер как раз ожидал прибытия этого человека. Звали его Метеллий Далби, и он обещал поделиться самыми свежими новостями с последнего собрания группы. Ждать пришлось недолго. Словно лай бессонной собачьей братии напророчил, послушавшись того, что нашептывали их непонятным человеку чувствам сверхъестественные силы… Не прошло и пятнадцати минут, как в хлипкую дверь его комнаты постучали. С сожалением покинув крошечную веранду, куда он вышел в надежде глотнуть хоть немного воздуха, а получил только еще одну порцию удушающей жары, Питер преодолел несколько шлагов, отделявших его от двери, и распахнул ее. На пороге стоял гаитянец, высокий, тонкий и очень черный.

– Вы уже вернулись? – вопросил изумленный Питер на креольском.

Прозвучало почти как упрек.

– И с хорошими новостями, м’сьё!

Быстро кивнув, Метеллий Далби проскользнул мимо него в комнату.

– В ближайшую ночь состоится большое собрание культа. Вы должны пойти туда со мной!

Сверху на глядящих друг на друга мужчин – один белый, один черный – ярко светила луна, застрявшая между первой четвертью и полнолунием.

Гаитянец заговорил снова, на сей раз медленнее:

– Но до тех пор мы с вами должны сделать одну вещь, mon ami [17].

Из кармана просторных мешковатых брюк он извлек пинтовую бутыль с какой‑то темной жидкостью.

Питер согласно кивнул.

– Как долго это займет?

– Один слой – сейчас, второй – в полдень и третий – прежде чем мы двинемся в путь.

Улыбка у него разъехалась до сверкающего полумесяца.

– Когда мы закончим, вы будете выглядеть как один из моего народа, обещаю вам. Будет немного чесаться, но, в целом, никаких неудобств.

– А как же нос, как же тонкие губы?

В первый раз в жизни Питер глядел на эти черты глазами человека неевропейской расы – и теперь они говорили не о привычной для взгляда красоте, а о чем‑то куда более опасном: что ты чужак.

– Гаитянцы бывают самой разной формы и облика, друг мой. Некоторые наши дамы с праздника Марди‑Гра[18] могли бы выиграть конкурс красоты в любой части света. Вы сами их видели.

«Пенсьон Этуаль» располагался прямо на Марсовом поле, через которое проходили процессии на Марди‑Гра. Питер невольно кинул взгляд в окно, словно боясь увидать марширующие оркестры и плывущие над толпой аляповатые платформы. Его приятель снова полыхнул улыбкой – зубы у него были белее белого.

– Это растительная краска, она может немного жечься, – предупредил Метеллий. – Но в любом случае недолго. Вскоре вы будете чувствовать себя лучше прежнего, я вам обещаю.

Питер задумался, какого рода дела так близко познакомили его проводника с этим составом и особенностями его применения. А, какая разница! Каковы бы они ни были, Метеллий – именно тот, кто нужен для такой хитрой затеи. Прямо ЦРУ‑шником себя чувствуешь! Впрочем, антропологам то и дело приходится работать с людьми, умеющими обстряпать такое дельце… короче, такое, обстряпать которое можно только всякими сомнительными способами.

Питер шагнул к кровати, снял верхнюю часть пижамы и растянулся на простыне лицом вверх. Метеллий вытащил пробку из бутылки и, склонившись, как массажист над клиентом (и с тою же профессиональной дружелюбностью), принялся затемнять те части белого тела, которые благодаря рубашке с короткими рукавами неизбежно окажутся на виду. Намазывая, он, разумеется, болтал.

– Уверен, то, что случится сегодня ночью, вас заинтересует, м’сьё. Эти люди затевают особого рода сборище, на котором будут призывать Древних явиться им. Вы услышите некие слова и должны быть готовы присоединиться к хору, как только они прозвучат. Вот они: то не мертво, что вечность охраняет; смерть вместе с вечностью порою умирает [19]. Я сам услышал их от Тибурона на Южном полуострове; он сказал, что они не предназначены для ушей обычного человека. Не должно сложиться впечатления, что они для вас внове.

– То не мертво, – повторил он назидательным менторским тоном, – что вечность охраняет; смерть вместе с вечностью порою умирает…

– А смысл в этом какой? – нахмурившись, спросил Питер.

– Да кто его знает, – пожал плечами гаитянец. – Главное, что они знают, будьте спокойны. А, возможно, после сегодняшней ночи узнаем и мы.

И он умолк, давая белому чужаку возможность зазубрить про себя формулу.

Когда бутылка опустела, Метеллий отступил от кровати и окинул Питера критическим взором – затем кивнул.

– Нам нужно быть на месте еще до темноты, чтобы продемонстрировать мою работу с наилучшей стороны, как вы считаете? Мы проедем на моем джипе аж до Фюрси, но потом все равно несколько миль придется пройти пешком. Горные тропы нелегки, как вам, надеюсь, известно.

Изо всех сил стараясь не обращать внимания на саднящую кожу, Питер пошел смотреться в зеркало.

– Во сколько вы сегодня выехали?

– Сразу после полуночи.

Питер глянул на будильник на комоде и вычел минуты, на которые тот врал. Ленивые стрелки как раз стояли на без пяти пять, а Метеллий здесь уже… сколько же? Сорок пять минут? Чуть больше?

– То есть когда мы хотим быть там?

– Я заеду за вами около трех часов дня.

Сухо кивнув, Питер открыл верхний ящик комода (на котором даже замка не было) и взял бумажник.

– Наполните бак под завязку, Метеллий, – сказал он, подавая ему несколько купюр. – И загрузите в джип какой‑нибудь еды. Никогда ведь не знаешь, чем дело кончится.

– Мерси, босс, – отвечал тот не без иронии, заметив, что денег ему дали куда больше, чем требовалось для перечисленных поручений.

Потом он ушел, а Питер вновь остался наедине с тяжкой, влажной жарой – которая, правда, успела побороть собак. Во всяком случае, они заткнулись. Может, теперь ему удастся хоть немного вздремнуть. Когда краска на коже полностью высохла, Питер вернулся в постель и прокемарил до позднего утра. Зато на следующую ночь спать, видимо, совсем не придется. Кто или что, интересно, такое эти «Древние», о которых толковал его гаитянский друг? Старые боги – старше привычного пантеона обеа?[20] Но какие именно? Какого рода? Уже потом ему показалось, что утренние сны пытались ему на что‑то такое намекнуть, но на что – он так и не вспомнил.

Без пяти минут три Метеллиев джип зарулил на подъездную дорожку «Пенсьона», и Питер, давно уже готовый, вскочил в машину. Несколько постояльцев крошечного отеля откровенно пялились на него, пока он спускался по лестнице от своего номера на третьем этаже и шел через холл к дверям. Зрелище белого человека, в одночасье ставшего черным, немало их удивило, но задавать вопросы никто не рискнул – мало ли что могут ответить. Промолчать как‑то безопаснее.

Когда он плюхнулся на пассажирское сиденье, Метеллий окинул его критическим взглядом и довольно кивнул.

– Краска, я вижу, легла отлично. Значит, беспокоиться стоит только о том, сколько она потом будет сходить.

– Ну, раз ты об этом упомянул, я тоже несколько волнуюсь, – улыбнулся Питер, устраиваясь как можно удобнее.

Джип был совсем старый, открытый, с холщовым навесом, чтобы защищать пассажиров от дождя и солнца.

– Возможно, проходите гаитянцем дня три‑четыре, – заметил Метеллий с видом доктора, снова сверкая своей невероятной улыбкой.

– Есть и понеприятнее личины.

– Чего?

Питер решил, что паршиво сформулировал мысль на креольском.

– Отлично, пока оно работает, – пояснил он.

– Да, – сказал Метеллий с внезапной серьезностью, отъезжая от «Пенсьона». – Отлично, пока Древние не догадываются, кто ты на самом деле такой и зачем пришел.

Питер время от времени вспоминал эти его слова, пока они петляли по проселочным дорогам до Пенсьонвилля, куда откочевали многие гаитяне побогаче, спасаясь от жары и убожества столицы. Потом они взбирались по узкой щебеночной дороге в горную деревушку Кенскофф, на что ушло еще больше времени, – и все это время слова Метеллия не шли у него из головы. И они же упорно маячили перед внутренним взором, расталкивая локтями все прочие мысли, пока Метеллий осторожно и мастерски вел крошку‑джип на последний извилистый подъем до Фюрси, где дорога заканчивалась вовсе. То и дело на протяжении пути Питер вертелся на сиденье, чтобы еще раз посмотреть с эдакой кручи на столицу, укрытую висящим над крышами плотным маревом. Словно пытаешься проникнуть взглядом сквозь толщу туманов, которые суть само время… Интересно, почему он вообще делает все это? Неужели все антропологи живут такой опасной жизнью? Разве это не удел миссионеров – побулькивать в котле над костром, пока все племя бросает на тебя голодные взгляды?

Метеллий остановил машину перед крестьянской хижиной, и Питер резко вывалился из своих грез.

– Мы оставим джип тут, – объявил его спутник. – Хозяева меня знают.

Он поглядел на ручные часы. Питер еще раньше заметил, что он носит «Ролекс» или что‑то вроде того – казалось бы, вещь за пределами всяких законных доходов в этих местах, – но для сегодняшнего визита Метеллий мудро сменил их на более скромный «Таймекс».

– Ты голоден, друг мой?

Питер разглядывал хижину и пейзаж за нею, так что едва уловил, о чем его спрашивают, но все же ответил:

– Да как‑то не думал об этом. Жара съела весь аппетит. Но, наверное, подкрепиться все‑таки стоит, а?

Метеллий перегнулся на заднее сиденье и извлек оттуда сумку с едой. Меню представляло собой причудливую смесь фруктов, овощей и самого гадкого, жирного фаст‑фуда – куда больше, чем они смогли бы съесть. Алкоголь там тоже имелся. Метеллий открыл сумку и щедро предоставил Питеру выбирать. Тот цапнул пару яблок и рогалик. Метеллий взял и того меньше. Тут дверь хижины отворилась, и на пороге показалась пригожая пожилая женщина с черной кожей. Она подарила им улыбку и приветливый «Bon jour! »[21] Ей Метеллий отдал всю остальную провизию. Вот доверь ему хозяйство, подумал Питер.

Дальше они пошли пешком. Совсем скоро Питер оценил, почему Метеллий вознамерился достичь места назначения непременно до темноты. Едва заметная тропинка змеей вилась через лес. Временами путь преграждали упавшие с деревьев сучья – сосновые по большей части – и валуны, должно быть, скатившиеся с горы. Питер надеялся только, что на месте таких не будет. Дорога казалась бесконечной. Оба путника сильно устали – Питер до полного изнеможения, но и Метеллий держался лишь немногим лучше, – когда перед ними внезапно открылась прогалина с горсткой хижин, милосердно оказавшихся целью их путешествия. Впрочем, отдыха, увы, не предвиделось. Из хижин хлынула толпа, главным образом мужчины; Метеллий принялся знакомить местных с чужаком. Пришлось улыбаться и изо всех сил сохранять вертикальное положение, пока Метеллий разливался, что Питер из Флориды, что он друг Метеллиева брата и до ужаса интересуется Древними, а еще что он очень хочет поучаствовать в ночной церемонии, хотя бы и в качестве зрителя. Питер чуть не обмер, услыхав из его уст чистую правду, – он ожидал несколько больше лжи… хотя на самом‑то деле врать было совершенно незачем.

Пока новичка со всеми перезнакомили, уже стемнело; деревенские зажгли фонари и развесили на окрестных деревьях. Где‑то начал глухо рокотать барабан. Никто Питера ни в чем не подозревал – обращенные на него взгляды были сплошь любезные и дружелюбные. Он усердно улыбался в ответ и старался надеяться на лучшее – даже спросил, не нужна ли какая‑то помощь в подготовке, но получил ответ, что он гость и не должен беспокоиться ни о чем подобном. Это Питер расценил как позволение немного вздремнуть.

Когда Метеллий принялся его расталкивать, до Питера дошло, что проспал он, по меньшей мере, часа три. Высоко в небе висела луна. Поляна кишела народом, сновавшим туда и сюда на фоне ярко сияющих ламп, от чего те мигали, словно стробоскоп. Питер поскорее вскочил на затекшие ноги и нервно оглядел себя, чтобы убедиться, что во время сна рубашка не задралась и где‑нибудь не мелькнул дюйм розовой кожи. Широкая ухмылка Метеллия уверила его, что бояться нечего. Они вдвоем поспешили в круг – искать себе места получше и поближе к месту действа, каким бы это самое действо ни оказалось, но не слишком на виду, чтобы на них никто особенно не смотрел – вдруг им случится не к месту удивиться или засомневаться. Уже там Питеру пришла в голову мысль: интересно, а сколько церемоний этой конкретной секты Метеллий на самом деле видел? Он говорил о них как‑то уклончиво, словно знал маловато, но, кажется, был хорошо знаком со всеми присутствующими. Наверняка получил только какую‑то предварительную степень посвящения и о подлинных тайнах культа мог только гадать – что Питер от него, собственно, и слышал. И не значит ли это, что ему, совершенному чужаку, вряд ли дозволят увидать что‑то из ряда вон выходящее? Впрочем, теперь делать уже нечего – пришел, так сиди и жди.

Он принялся рассматривать тесно рассевшуюся вокруг толпу. Обстановка была знакомая, как и выражение радостного ожидания на сверкающих по́том и отблесками костра простых гаитянских лицах. Затем с изумлением, которого, кажется, никто не заметил, он понял, что видит и другие лица – куда более страшные, искушенные, надменные, изрезанные глубокими морщинами, что выдавали привычку к эмоциям и экзальтациям, природу которых он был не в силах угадать. На некоторых красовались ритуальные шрамы, на других – поблекшие татуировки и следы краски. Были серьги странной работы, иногда напоминавшие формой диковинных морских тварей. Это уже что‑то новенькое! Может, ему дадут поговорить с этими стариками? Наверняка же это те самые хунганы и бокоры, что так неохотно, если верить слухам, собираются вместе – пусть даже и ради какой‑то ужасной общей цели! Впрочем, шансы на это, конечно, невелики.

Однако вскоре угли его энтузиазма подернулись пеплом разочарования. Конгрегация стихла, словно по чьему‑то сигналу, и служба началась. Жрец, престарелый селянин с морщинистой рожей и голосом не громче усталого шепота, нараспев пробубнил обычные предварительные молебствия, начертал обычные веве [22] вкруг основания центрального шеста, или пото митана . Все так же монотонно, словно читая давно уже надоевший детский стишок, он воззвал к обычной последовательности богов водуна: к Легбе, Огуну, Эрзули, Дамбалле и всем прочим[23]. Все это Питер уже не раз видал и слыхал. Собравшиеся, впрочем, потихоньку раскочегаривались, словно их любимая часть представления была еще только впереди.

Внезапно вся скука куда‑то делась. Предварительные церемонии закончились. Люди в толпе начали двигаться – быстро, даже яростно, бесцельно вскидывая руками, дубася по подвернувшимся головам и туловищам, чего, казалось, никто не замечал. Зрители закатывали глаза, вскакивали, что‑то визгливо пели, присоединялись к вмиг образовавшейся дико отплясывающей «змейке». Получив тычок от Метеллия, Питер тоже встал в хвост и постарался как можно достовернее изобразить экстаз. Он изо всех сил пытался расслышать слова песни, но так как пела куча народу – человек, наверное, двадцать пять – это оказалось делом нелегким, тем более, для того, кому креольский не был родным языком. И все‑таки ему удалось что‑то разобрать. К удивлению своему, Питер понял, что черная вакханалия взывает совсем не к традиционным богам водуна, чьи имена возглашались тут минуту назад, а к кому‑то… к чему‑то гораздо более древнему. Все имена ему были внове – вот почему было так трудно понять слова. Некоторые из них звучали так странно, что их можно было только лаять, визжать или нечленораздельно выть. ТулуНиггурат‑ЙигНаг и Йеб … Какофония на глазах уступала место какому‑то варварскому языку, возможно, глоссолалии[24]. Во всяком случае, креольского в нем оставалось все меньше и меньше.

Тут, наконец, в дело вмешалась интуиция, и в мгновенном озарении он понял, что тут происходит. Древние… Питер, конечно, знал – да все на свете знали! – что формальное христианство гаитян и прочих карибских народов маскирует африканскую веру их предков, восходящую еще к дорабовладельческой эпохе. Можно сколько угодно звать объект экстатического поклонения именем того или иного католического святого, но на самом деле верующие все равно обращаются к Дамбалле, к Барону Самди[25] – к богам древней Африки. Тут, однако, творилось нечто иное: эти самые Древние должны быть немыслимо старыми божествами и демонами, которым приносили кровавые жертвы на самой заре времен, когда не было еще ни Зимбабве, ни Бенина; божествами, чей культ давно запретили и объявили вне закона и традиции – только чтобы он скрылся под именами более безопасных богов зулусов, ашанти, шона и других племен. За тонким покровом новых мифов продолжали рыскать Древние Нечестивые Твари, подобно тому как благие духи африканских религий позднее скрыли лики свои за нимбами христианских святых. О да, он понял…

Пение и барабанный бой, а с ними и пляски продолжались. Верующие составили неровный круг и двинулись нескончаемой процессией, шаркая в пыли ногами, то обутыми в шлепанцы, а то и вовсе босыми. Жрец, давно уже вышедший из ступора, выскочил в центр и принялся кружиться, стеклянным взором обегая скользящую вокруг толпу. Вот он что‑то выкрикнул, раз, другой, тыча пальцем в кого‑то из охваченного трансом круга. Одна из отмеченных, совсем юная девушка, явно не сознавая, что ее куда‑то вызвали, упала на землю. За ней последовала вторая – на сей раз дряхлая карга. Странные грубые звуки продолжали изрыгаться из севшего горла жреца вуду, и две женщины, послушно отбросив всякую скованность, с лицами, все еще странно пустыми, встали и принялись драться не на жизнь, а на смерть. Брызги крови и куски вырванной плоти полетели во все стороны; у Питера скрутило желудок. Пригоршни человечьего мяса, глаз, потом еще один, клочья волос заполнили воздух. Затем его окатило кровью, словно кто‑то плеснул краской из банки. Сознание юного антрополога начало мутиться. Мгновение спустя он понял, что, кажется, упал Метеллию прямо на руки, и понадеялся, что никто больше не заметил подобного позора. Впрочем, быстрый взгляд по сторонам убедил Питера, что никто не обращал на него ни малейшего внимания. Зрителям было явно не до него.

Изорванные человечьи останки окружали старого жреца, который упал на свои костлявые колени и, собирая руками кровь, теперь намазывал ее на себя, словно в кощунственном акте крещения, а потом упал и принялся кататься в багряной луже. Толпа неожиданно смолкла, пристально следя за происходящим – Метеллий и Питер не меньше других. Старик сумел подняться на колени и остался в этой молящей позе, закатив глаза до чистых белков и продолжая вопить сорванным горлом некие заклинания.

Будь то обычный ритуал водуна, дальше на кого‑то должен был снизойти экстатический транс одержимости – ничего особенно зловещего; такого в любую Пятидесятницу в аппалачских церквях наглядишься. Однако и тут Питера ждал сюрприз.

Из ближайшей хижины явилось странное создание. Все как один повернулись посмотреть на него. Барабанщики замерли, воздев над инструментами руки. На поляну медленно, на когтистых лапах, каждая дюймов в пятнадцать длиной, вышло нечто с телом, как у курицы, только размером с бочку, и с головой мужчины. И… кажется, это был не костюм. Следом шла стая других чудовищ штук в пять или шесть. В совершенном безмолвии (Питер рассеянно отметил дальний стрекот лесных насекомых) община раздвинула круг, чтобы дать место новоприбывшим.

Последним явился еще один монстр, о котором антрополог Питер Маклин даже когда‑то читал – или так, по крайней мере, ему показалось. Как же он назывался? Никак не вспомнить. Разум Питера пребывал в слишком большом смятении, чтобы работать нормально. В общем, тварь была похожа на осьминога. На очень большого осьминога. Увидеть его целиком все равно не удавалось, так как вокруг чудища хаотически вились и колыхались многочисленные щупальца. Они двигались с необычайной легкостью, несмотря на то, что никакой воды кругом не было. Все в нем пребывало в каком‑то непрестанном гипнотическом движении. Одни щупальца продвигали его вперед, другие извивались над раздутым телом, жирно поблескивая в заливавшем поляну ламповом свете. Когда существо приблизилось, Питер понял, что ошибался: в действительности оно напоминало громадного морского змея с отвратительного вида исполинскими когтями на некоторых конечностях – руках? лапах? ногах? Все, что Питер знал, – это имя, имя этой твари, внезапно всплывшее у него в мозгу.

А тем временем это чудовище присоединилось к пришедшим ранее. Питер больше не понимал, что из представшего его глазам галлюцинация, а что нет. То ему почему‑то казалось, что он видит шеренгу жутких существ гигантского размера, но с большого расстояния. А потом они вдруг оказывались прямо тут, рядом со своими почитателями, на обнаженной вершине гаитянского холма. Метеллий наклонился к левому плечу своего спутника, бледного, как меловая стена, подо всей своей краской.

– Этот последний – не кто иной как ужасный Тулу , друг мой.

Питер, однако, вспомнил совсем другое имя – Ктулху; но в ответ ограничился кивком. Тут пара сильных рук ухватила его за локти и стремительно потащила вон из круга и в одну из хижин – но не в ту, откуда явились жуткие существа. Даже сквозь внезапную панику у Питера промелькнула мысль: каким, интересно, образом в одной из крошечных лачуг могли поместиться столь огромные создания? Знакомый голос заговорил на в кои‑то веки вполне членораздельном языке.

– Не волнуйтесь. Ритуал достиг той стадии, видеть которую нам нельзя. Отдохните тут.

Это был, конечно, Метеллий. Он ткнул пальцем в мягкий соломенный тюфяк на земле. Питер на глазах проваливался в сон. Возможно, его загипнотизировали, а, возможно, череда пережитых эмоциональных потрясений истощила его силы. Сопротивляться он даже не пытался. И не заметил, прилег ли Метеллий рядом с ним или ушел назад, на празднество.

Спал Питер крепко и снов не видел. По крайней мере, никаких снов он потом не помнил и испытал по этому поводу немалое облегчение. Проснулся он от того, что кто‑то тряс его за плечо. Пара рослых гаитян подняла его на ноги и препроводила в другую хижину. Там, скрестив ноги и очистившись полностью от бесчинств прошлой ночи, сидел старый жрец. Ни слова не говоря, он сделал Питеру знак сесть на землю перед ним. Двое стражей встали по обе стороны и почти слились с варварскими фигурами, намалеванными на драпировавших стены занавесях. Страха Питер почему‑то не испытывал – только нервное предвкушение, примерно как на защите докторской диссертации перед ученой комиссией.

Креольский у старика оказался вполне чистый, а голос – твердый:

– Полагаю, молодой сэр, вы желаете присоединиться к нам. Не этой ли цели ради вы явились сюда? Вам нужно будет пройти несложное посвящение. Беспокоиться не надо. Вам не причинят никакого вреда, что бы вы там ни думали после событий сегодняшней ночи. Только тогда мы сможем открыть вам наши тайны.

Питер не колебался ни секунды. Он даже и не надеялся на такое! Правда, он видел что‑то ужасное предыдущей ночью… или думал, что видел. Правда, что именно, он все равно вспомнить не мог. Может, он вообще спал. Но, как бы там ни было, а это уникальный шанс для научного включенного наблюдения – другого такого может никогда больше не представиться. Беспрецедентная возможность изучить никому пока не известный афро‑карибский культ изнутри! Да его академическая карьера, можно считать, сделана!

– Это будет великая честь для меня, Прародитель. Однако должен предупредить, что в конце концов мне придется вернуться в Штаты, где у меня есть определенные обязательства. Мне не удастся присутствовать здесь так часто, как мне бы хотелось. Но несмотря на это… можно ли мне все равно присоединиться к вам?

– Твой друг, Метеллий, сказал нам, что ты будешь делить свое время поровну между этой землей и Соединенными Штатами. Никаких затруднений я в этом не вижу. Ты принес нам новую кровь. Полагаю, твой приезд – великое благо и для тебя, и для наших божественных владык. Я не сомневаюсь, что это они привели тебя к нам.

– Уверен, вы правы, Прародитель, – с улыбкой отвечал Питер, гадая про себя, как им понравится, когда он опубликует этнографическую работу по их верованиям.

Ужасно вот так предавать чье‑то доверие, но куда деваться, когда твоя первейшая задача – поделиться уникальным знанием, и не только с коллегами, но и со всем миром!

– Иди же и отдохни как следует, юный Питер – до самого вечера, когда ты принесешь Первый Обет Дамбаллы. Оставайся у себя в хижине, пока не сядет солнце. Потом эти братья, – тут он показал на великанов, все так же молча возвышавшихся по сторонам от входа, словно две черные статуи, – отведут тебя на церемонию. Там ты, наконец, станешь одним из нас.

Он улыбнулся и встал. Питер за ним. Интересно, кто из них сейчас больше скрывал от другого?

Метеллий ждал его в хижине. Питер обрадовался ему, как родному.

– Сегодня они меня посвятят, Мет!

– Меня тоже.

Питер так и раскрыл глаза.

– Тебя все тут знают – я думал, ты уже посвященный!

– Я принял Первый Обет еще мальчишкой; Второй – когда стал мужчиной, в тринадцать. Тогда я узнал больше, чем ты знаешь сейчас. Но Глубочайшие тайны, как они их называют, открываются только тем, кто даст Третий Обет Дамбаллы. Сегодня ночью мне предстоит это сделать. Я очень ждал… но теперь сомневаюсь. Сдается мне, я и так уже видел слишком много.

– Ты насчет прошлой ночи?

– Именно. Правда я почти ничего не помню, только какие‑то кошмары, которые мне снились после. Я не понимаю, что из этого было сном, а что нет. А ты?

Питер покачал головой и нахмурил крашеный лоб.

– Я совсем не уверен, что хочу пройти через это, Питер. И еще меньше уверен, что в это стоит ввязываться тебе.

– Но почему же нет, друг мой? Такой шанс предоставляется один раз в жизни!

– Для них – это уж точно.

– Я тебя не понимаю.

– Единственное, чего они о тебе не знают, mon ami , это что ты белый. Не думаю, что их это сильно волнует. Они хотят использовать тебя, Питер, воспользоваться твоим положением в обществе там, в Штатах. У тебя есть связи, о которых им не приходится даже мечтать, влияние, которого они жаждут.

– Но для чего?

– Питер, этот культ – очень старый. Когда‑то у них была такая огромная власть, что и представить себе трудно. Они хотят получить ее назад. Так, по крайней мере, Древние говорят им в сновидениях. Я знаю это из первых рук, так как после Второго Обета мне они тоже снятся. Они думают, что ты можешь помочь им вернуть былую власть. Но и это еще не все… Я уверен, они никогда не позволят тебе обнародовать то, что на самом деле тут происходит. Может, какие‑нибудь намеки, но не больше. Мне жаль тебя расстраивать, Питер, но это так. А теперь мне пора уходить. Хочу порыскать немного по лагерю. Я навещу тебя вечером, перед церемонией. А до тех пор подумай хорошенько о моих словах.

И он ушел, не дав Питеру ответить.

Питер честно поразмышлял о том, что ему сказали, но так и не сумел вообразить ничего, что заставило бы его передумать. Он уже слишком много вложил в дело. Да и что плохого могло из всего этого получиться? Вон Метеллий жив‑здоров, ничего ужасного с ним, судя по всему, не случилось. С чего он вообще так перепугался?

В хижине стояла тьма, жаркая, как в парилке, хотя внизу, на равнине было еще жарче – и Питер сделал то, что делал всегда в такие дни: просто взял и уснул. И на сей раз ему приснился сон. Во сне Метеллий пришел к нему раньше, чем обещал. Он был какой‑то встревоженный, сказал, что вспомнил что‑то важное. Но чем настойчивее он умолял Питера скорее вставать и убираться вместе с ним из лагеря, тем глубже Питер погружался в сон. Странное это было видение… Чьи‑то руки принялись трясти его, и оно тут же начало улетучиваться у Питера из памяти. Руки оказались черные. Питер первым делом подумал, что это Метеллий, однако оказалось, что нет. Жрец послал за ним двоих молчаливых стражей, как и обещал. Питер радостно последовал за ними и несказанно удивился, когда за распахнувшейся дверью увидал сгущающиеся сумерки – и ни единого следа Метеллия. Ну, наверное, его повели другой дорогой. На площади для церемоний уже начала собираться толпа. Метеллия ведь тоже должны посвящать сегодня, вспомнил Питер.

Улыбки так и сверкали кругом, приветствуя чужака, который вот‑вот должен был стать одним из своих. Толпа расступилась и пропустила его в центр, где старый жрец во всей своей ритуальной красе уже поджидал его с глиняной чашей в руках, что‑то распевая. Язык на креольский не походил. Неофит встретился с ним взглядом и улыбнулся, надеясь, что улыбка вышла почтительная, а сам продолжил украдкой стрелять глазами по сторонам в поисках Метеллия. Его нигде не было.

Странный язык, гортанный и рыкающий, но вместе с тем заковыристый, с журчащими акцентами, почти мелодичный, но какой‑то отвратительный, скотский, действовал Питеру на нервы. Жрец уже почти орал; стало ясно, что он возглашает условия клятвы, Первого Обета Дамбалле. Питер понимал, что ему придется выполнить некие требования… каковы бы они ни были. Ох, если бы Метеллий был здесь, он бы помог ему разобраться… «Но кто тут, в конце концов, антрополог?» – подумал горестно Питер. Разбираться ему придется самому. В конце концов, игра уже начата, остается только продолжать в нее играть. Жрец замолчал и вопросительно поглядел на Питера, тот кивнул и поклонился в надежде, что этого хватит. Видимо, этого и вправду хватило, так как старик крикнул нечто непонятное конгрегации, которая так и взорвалась рукоплесканиями и восторженными воплями.

Женщины и дети кинулись вперед, украсить его шею цветочными гирляндами, а взмокший от пота лоб – лавровым венком. Некоторые обмакнули пальцы в чашу, которую держал старый жрец, и начертали у посвящаемого на лице кресты какой‑то красной субстанцией. Когда все, кто хотел, воспользовались возможностью, жрец протянул чашу Питеру и на сей раз на чистом креольском велел сделать глоток. Тот уже был уверен, что в чаше жертвенная кровь. Ну, что ж, он не из тех, кто пугается или воротит нос от чужих обычаев и уж тем паче от чужой диеты. Настоящий антрополог не может себе такого позволить. Поэтому он взял чашу обеими руками и отхлебнул соленого напитка. Последовал еще один вал воплей. Надо думать, Первый Обет Дамбаллы успешно принят – остается только узнать, каким тайнам сподобила его инициация. Таково правило всех религий: посвященный в любой культ получает наставления в тайных истинах… хотя истины по‑настоящему глубокие требуют дальнейших, более высоких степеней. Питер только надеялся, что получить их не займет у него слишком много времени. Надо только быть внимательным и подружиться как следует с этими милыми людьми. Это последнее особого труда уж точно не составит: подобно всем гаитянцам, с которыми он до сих пор встречался, эти были на редкость добродушны и дружелюбны.

Где‑то начал бить барабан, и пульс у Питера невольно припустил, догоняя низкий рокочущий ритм. Жрец показал на одну из хижин, и до Питера дошло, что ритуал для него отнюдь не закончен. Он недоуменно поглядел на посвятителя, потом в ту сторону, куда ему указывали, пожал плечами и, решив, что играть так играть, пошел, куда велели. Барабанщики обступили крошечное строение кольцом. Шаман шел рядом, и Питер осмелился спросить его шепотом:

– О Дедушка, вы оказали мне великую честь. Но где же мой друг? Разве он не должен был тоже посвятиться сегодня?

Старейшина заулыбался и радостно закивал головой.

– Он и посвятился! Менее часа назад. Ты вскоре его увидишь. А теперь, сын мой, тебе предстоит узнать тайны жизни и смерти. Сначала жизни – и это Второй Обет Дамбаллы.

С этими словами он распахнул утлую дверь хижины. Питер шагнул внутрь и окинул тесное помещение быстрым взглядом. Места хватало только на тюфяк на полу, и он был уже занят.

Черная ее плоть мерцала в свете тянувшихся рядами свечей. Само воплощение гаитянской женственности, жизненной силы этой земли, приглашающе раскинулось перед ним. Пульс у Питера и так уже бился молотом, гормоны плясали в крови. Барабаны снаружи додумали все за него, хотя думать в подобной ситуации было решительно не о чем. Женщина была нага, и через мгновение он последовал ее примеру. Вгромоздившись на нее и отринув – нетерпеливо, как и она – все предварительные танцы, он, наконец, увидал ее лицо и так и раскрыл рот. Это была та самая женщина, у хижины которой они с Метеллием оставили машину. Глаза ее сверкали белками, взгляд оказался совершенно пуст, затерявшись где‑то в пучине экстаза, столь же духовного, сколь и сексуального. Женщина пребывала в трансе одержимости, без сомнения, полагая себя лошадкой , сосудом любовной лоа, Эрзули. Никогда, никогда в жизни ему и в голову не приходило, что он когда‑нибудь окажется в постели с человеком в таком состоянии. Он ринулся в нее тараном, колотясь, как безумный. Она была как вулкан, как необъезженный мустанг. Он сдерживался, собирался с силой и снова нырял домой, пока не взорвался всем, что в нем было. О, что за чудо!

Едва переводя дух, он скатился с женщины, чувствуя, как ее гибкие члены содрогаются, извиваются, постепенно утихая. Она так ничего и не сказала. И в этом безмолвии после любви Питер расслышал низкие ноты песнопения. Мужские голоса гудели сбоку от хижины, повторяя призыв:

Ниггурат !

Йиг ! – отвечали им женские.

Интересно, что конкретно это значит? Общий смысл был ему ясен: он только что поучаствовал в святом ритуале старше Баала и Ашеры[26], в иерогамии – священном браке богини и бога, земли и неба. Такие обряды служили магической гарантией земного плодородия. И тут до Питера дошло, что он только что выставил на обозрение свое пятнистое тело, свою недокрашенную кожу! Впрочем, его любовнице было не до того: она не замечала ровным счетом ничего – не заметила и этого.

Он едва успел вытереться и надеть одежду обратно, как старый жрец распахнул дверь: в проем сразу всунулось столько хохочущих, жадных, веселых лиц, сколько тот физически смог вместить. Старик поманил его наружу. Парочка пожилых женщин тут же просочилась внутрь, чтобы позаботиться об одержимой, которая только‑только начала всплывать из глубин транса. Питер качался от недавнего экстаза и изнеможения, но отдыха ему никто не обещал. Приветливые руки уже заталкивали его в другую хижину, меньше размером, изо всех углов которой курился дым. Видимо, это парилка – частый элемент ритуалов перехода, распространенный по всему миру, пронеслась у него смутная мысль. Такие встречаются в дописьменных культурах самых разных частей света: в Сибири, Меланезии, у жителей амазонских джунглей. Откуда‑то из затуманенных глубин мозга Питеру помахала ручкой мысль, что хижина с дымом символизирует чрево второго рождения – рождения на высшем плане. Это испытание, призванное посредством кислородного голодания и сенсорной депривации довести человека до галлюцинаций, в которых обычно фигурируют традиционные тотемные изображения племени. Интересно, а что увидит он – если вообще что‑то увидит, конечно?

Спотыкаясь то ли от чрезмрного рвения эскорта, то ли от последствий головокружения, Питер рухнул на пол в озаренной огнем хижине. Земля оказалась ровной, но совсем не твердой. Свет моргал; Питеру неистово захотелось спать. Когда еще он столько спал? Питер не помнил. Он все куда‑то плыл, плыл. Наверное, он опять уснул, потому что теперь ему чудилась шеренга фигур, сидящих или склоняющихся над ним – слишком длинная для такой маленькой хижины. Кажется, он должен их знать… Что‑то знакомое в них определенно было. А потом он вспомнил эти лица, явившиеся ему в толпе прошлой ночью, на ритуале, который он практически позабыл. Может, теперь он вспомнит… когда эти хунганы, эти бокоры, татуированные и клейменые колдуны, снова явились ему. Отблеск огня вытворял с их обликом странные вещи, но страннее всего казались Питеру их тени – решительно не совпадавшие с телами, которые их отбрасывали. Колдун в середине, с кольцами в ушах и жуткими шрамами на шее… нависавшая над ним тень напомнила Питеру Великого Тулу с когтями на извивающихся щупальцах. У остальных тени были другие, но такие же неуместные. О, да – Древние… Он начал вспоминать.

Их предводитель открыл глаза, и Питер не увидел ни радужки, ни зрачка – одна только сияющая зелень, словно пронзенная лучами солнца морская вода над головой у ныряльщика. Старец заговорил. Казалось, он говорил уже какое‑то время, будто кто‑то включил радио на середине передачи. Слова были обращены определенно к нему, Питеру.

– …нам известно, что ты взыскуешь знания. Все истинные искатели рано или поздно приходят к нам, как пришел и ты. Здесь они причащаются высшему пути, пути в прошлое – которое может настать снова. Но ты – избранный среди них, юный сэр. Древние недаром послали тебя сюда. Ты поможешь нам вернуть прошлое Древних Владык…

В голове у Питера пронеслось, что, наверное, стоит принять позу, выражающую уважение или даже преклонение перед этими святыми старейшинами общины, но внутри у него было пусто, а голова с трудом понимала, что вообще ему говорят. Он валялся перед ними, словно кукла, и надеялся только, что их это не обидит.

– Мы знаем, что ты хочешь выведать наши тайны, дабы выдать их внешнему миру и тем прославиться. Этого мы тебе не позволим. Но славу свою ты получишь. Ты напишешь книгу – мы скажем, что тебе можно рассказать людям. Они даже смогут проверить твои слова. И когда прославишься ты – прославимся и мы. И тогда мы пошлем к тебе гонца еще кое с чем, что ты сможешь дать миру. Этот мир любит снадобья!

Шорох смеха заплясал между стен.

– Тогда, два или три года спустя, ты будешь уже всемирно известным профессором, и ты скажешь всем, что нашел у нас кое‑что удивительное. Ты скажешь, что знахари старого острова не так уж глупы, что им ведомы тайны джунглей и того, что произрастает в них. Они знают порошки, умеющие возвышать дух, и увеличивать мужество, и сгонять жир с белых задниц. Они и правда все это могут – и многое другое, чего не покажут ваши химические тесты. Так ты, сын мой, научишь их сердца любить прошлое Древних Владык. И в тот день вы, белые, запоете, как поем мы: то не мертво, что вечность охраняет; смерть вместе с вечностью порою умирает .

Питер не видел, как они ушли. Возможно, он успел потерять сознание, прямо во сне. Очнулся он с уверенностью, что его тайком опоили, еще даже до того, как запихали в парную. Теперь от всего этого дыма он кашлял – кашель его, собственно, и пробудил. Было в испарениях что‑то такое, от чего пазухи немилосердно жгло, а мозгу никак не удавалось проснуться. Но это, конечно, была часть испытания, так что он особенно и не волновался. А вот куда подевался Метеллий, действительно интересно! Может, он где‑то в лагере, проходит какие‑то похожие испытания? Ой, вот же он! И все‑таки Питер от неожиданности содрогнулся, хоть и обрадовался приходу друга.

– Ах, Питер! Не надо мне было тебя сюда приводить!

Метеллий парил над ним – должно быть, встал на колени, чтобы заглянуть во взмокшее лицо товарища по посвящению. Питер улыбнулся и протянул руку, чтобы ободряюще похлопать его по плечу, но почему‑то не достал.

– Нет‑нет, Мет, у нас все хорошо! Все гораздо лучше, чем я думал… Ну и шрам же у тебя вот тут… Как тебя…

Его черная физиономия была странно расплывчатой и серой от дыма. Метеллий подождал, пока Питер сгонит в одно стадо упорно разбегавшиеся мысли.

– Они сказали, ты прошел ритуал… испытание… тест… что‑там‑еще… Ох, дай мне минутку…

– Да, mon ami , я принял Третий Обет Дамбаллы. На этом этапе человек полностью отдает себя Древним.

– А Второй обет совсем недурен, скажу я тебе… У меня еще ни с кем не было такого…

– А что же Первый, друг мой? Ты отведал питье? Тебе дали соленую чашу?

– Да знаю я, знаю… Там была кровь. Я так и думал – совершенно обычный элемент архаических ритуалов. Прирезали какого‑нибудь козла…

– Козла того звали Метеллий, – ответствовал черный человек, сомкнув уста и раскрыв новые – поперек горла! – в жуткой ухмылке.

– Это не шрам, друг мой. Теперь моя кровь – в тебе. Поэтому я и смог прийти к тебе вот так, пока разум твой открыт внешним влияниям. У меня мало времени. А у тебя – и того меньше.

Питер стряхнул остатки оцепенения и рывком поднял себя в сидячее положение. Широко распахнутыми глазами он уставился в лицо мертвого друга – но чем больше прояснялось у него в голове, тем туманнее становились черты Метеллия.

– Нет, Метеллий, я…

Слова пришли из ниоткуда, как тихий шорох.

– Ты теперь не смеешь противиться Древним и не можешь уйти без их позволения. Не смей открыто бунтовать против них. Но не смей и служить им. Я скоро…

И он пропал.

Как следует проснуться у Питера так и не вышло. В голове гудело безо всяких барабанов. Дым почти рассеялся, по каковой причине, рассудил Питер, у него и прочистилось в мозгах. Он попробовал прилечь на минутку, но от этого голова разболелась только еще хуже. Тогда он перекатился на четвереньки, чтобы встать… но по дороге наткнулся на лежащее навзничь тело и в ужасе отпрянул. Воспоминания перемешались – ему показалось, что это женщина, с которой он был несколько часов назад… Но нет, это была не она.

Питер так и отпрыгнул от Метеллия, над которым, казалось, тщательно поработал мясник. Горлом он явно не ограничился – он с него просто начал. Наяву Метеллий выглядел совсем не так, как у Питера во сне… но в этом проклятом месте не было никакого смысла гадать, где сон, где явь и даже в чем разница между ними. Все здесь было одинаково реально. Питер распахнул хлипкую дверь и, шатаясь, побрел наружу. Полукруг старейшин культа, а с ними знакомая пара бугаев и несколько совсем маленьких мальчиков уже ждали нового посвященного. Его эффектный выход застал одних врасплох и разбудил других. Дети разбежались, утратив на время интерес к чужаку. Несколько человек встали и придвинулись как‑то уж слишком близко, тяжело, словно бы угрожающе дыша, образуя вокруг него сплошную стену. Странно у них тут встречают гостей и новых братьев по вере! Зато они явно читали его мысли, как раскрытую книгу. Старые привязанности против новых? Самое время отринуть прошлое и броситься в объятия будущего – и чем дольше они продержат его здесь, у себя, вдали от дома, от семьи и коллег, тем легче свершится переход.

На их вежливые вопросы о том, как он себя чувствует, Питер дал такие же вежливые, пустые ответы. Он должен был увидеть труп Метеллия, это понятно – часть ритуального опыта, «тайны жизни и смерти». Ну, и, конечно, предупреждение: такое может случиться и с ним, усомнись он только. Попробуй он выразить горе и гнев по поводу ритуального убийства друга, и подозрений не избежать. Нет, лучше уж пусть и дальше думают, что как всякий белый человек (о да, они знают!) он видел в Метеллии просто чернокожего слугу, наемника, расходный материал и не более того.

– Я… видел великие вещи. Слышал великие слова… Слова судьбы…

Старейшины заулыбались и переглянулись. Питер знал, что нечто подобное они и ожидали услышать.

До самого вечера он слушал и записывал: старики выполнили данное ему обещание – инициация означала раскрытие тайн. Питер наелся преданиями культа по самые уши. Впрочем, история общины оказалась крайне скудной. От года к году жизнь в их крошечном мирке почти не менялась – да она и из века в век оставалась той же самой, не считая разве что введения рабства. Но даже оно никак не повлияло на веру, которая благополучно выжила и в рабских кварталах, пусть даже жертвоприношения временно прекратились. Время от времени, в определенные ночи, рабам удавалось улизнуть на болота. По большей части предания общины касались Древних Владык, старых богов – Питер этого и ожидал, но теперь он сидел зачарованный, охваченный каким‑то болезненным трансом, а перед его внутренним взором разворачивались дряхлые сказки и причудливые теогонии, подобных которым он при всем своем богатом научном опыте до сих пор не встречал. Это была настоящая сокровищница подлинной и древней традиции – куда больше, чем он мечтал. Даже отправляясь на Гаити в надежде обнаружить какой‑нибудь непочатый клад, он ничего такого не ожидал. Старейшины дали понять, что большую часть полученной информации ему разрешат поведать миру в форме ученых монографий. Да, они решили пожертвовать традиционной секретностью, но это было необходимо, дабы замостить путь Древним – дабы их прошлое могло вернуться в мир.

Люди должны знать своих Хозяев, чтобы должным образом приветствовать их, когда настанет великий день. Были и более великие тайны, к которым две полученные им степени посвящения пока не допускали, и о них он спрашивать не дерзнул – да и старейшины вряд ли разрешили бы ему вынести это знание с острова. Впрочем, Питер отнюдь не горел желанием поскорее продвинуться дальше в мистериях культа, памятуя, какое знание обрел на пике инициации злосчастный Метеллий. Последние слова, сказанные тенью в видении, никак не шли у него из головы. Друг оставил ему непростую задачу. Питер страшился выразить хоть малейшее сопротивление или сомнение в отведенной ему в этом заговоре великой роли, но и не мог себе позволить стать их сообщником, их марионеткой. Он ждал словно бы сигнала… сигнала, который не придет уже никогда – ибо обещавший его был мертв. Шли дни и недели, а наставления все продолжались. Питер и не подозревал, что где‑то в мире еще существует подобное религиозное богатство. Сколь же древней должна быть мифология, чтобы стать такой сложной, такой всеохватной, такой изобилующей деталями! Выяснить точный возраст традиции не представлялось никакой возможности. Предания возводили ее происхождение, конечно, к самим Древним, и утверждали, что они явились на эту планету из каких‑то совершенно иных миров. Здесь‑то история и тонула в трясине мифа, чтобы никогда уже не вынырнуть на поверхность. Кажется, он снова начинал мыслить как антрополог. Сидя вечерами у костра и проглядывая свои записи, он ловил себя на том, что ищет методы и приемы, способные выстроить запутанные символы и сюжеты в некую стройную картину. Да сам Леви‑Стросс[27] и тот спасовал бы перед этими прожженными мифотворцами! Ясно, по крайней мере, одно: если ему когда‑нибудь удастся выбраться отсюда живым и невредимым, материалов у него хватит не на одну монографию, а на целую серию, да на такую, что по сравнению с ней знаменитый Виктор Тернер[28] с его ндембу[29] будет выглядеть как ребенок, описавший в дневничке свой день рождения!

Ох, если бы только на этом можно было закончить… но словно траурная сень висела над ним. Питер понимал, что вряд ли старейшины станут противиться его возвращению во внешний мир (который он некогда звал «реальным»… но чем теперь стала реальность?) – раз уж именно от этого и зависит успех их плана. Но сколько еще ужасов выпадет ему на долю, прежде чем они отпустят его? Там, дома, ему всегда удавалось благополучно выкинуть эту часть полевой работы антрополога из головы. Культурный релятивизм и все такое прочее: кто он, сын Запада, такой, чтобы судить древние обычаи? Как раз сегодня ночью должен был снова состояться ритуал с призыванием Древних, чтобы верующие могли хотя бы чуть‑чуть причаститься экстазу прошлого, которое, благодаря их новому брату, вот‑вот грозило вернуться. Питер знал, что он не сможет, просто не сможет еще раз смотреть, как несчастных жертв выбирают из толпы, чтобы они разорвали друг друга в кровавой мясорубке, предшествующей церемонии. О, да, он слишком хорошо вспомнил ту, самую первую ночь.

В кругу у него было почетное место рядом с шаманами и бокорами. Позади собралась кучка детей. Ему даже думать не хотелось о том, что они увидят сегодня… хотя они, должно быть, успели привыкнуть к подобным зрелищам. Питер стал любимцем детишек, особенно после того, как с его кожи принялась сходить краска, и с каждым днем та становилась все светлее и светлее, приблизившись уже к своему первоначальному тону. Детей это совершенно околдовало – они так и ходили за ним повсюду стайкой утят.

Но вот час пробил, и один из жрецов, как Питер и боялся, приступил к традиционным призываниям. Интересно, отметил он про себя: притворяться перед чужаками нужды больше не было, но ритуал все равно основывался на древней формуле, перечислявшей имена богов водуна, под чьими личинами выступали жуткие сущности, которым на самом деле служила община. Таково свойство традиций – они выживают, несмотря ни на что, даже когда всякое рациональное обоснование уже давно покинуло их. Легба, Огун, Эрзули … звучало в ночи. Дамбалла, Самди

Как и в прошлый раз, энтузиазм толпы рос на глазах. Однако… что‑то было не так. Что‑то творилось там, за границами круга. Ропот удивления прокатился по людскому морю. Питер вытянул шею, пытаясь хоть что‑то разглядеть за головами старейшин. Что бы это ни было, оно уже охватило весь внешний периметр. Питер инстинктивно обернулся к своим юным аколитам, собравшимся позади, и на самом чистом креольском приказал убираться отсюда и идти по домам, а лучше – вон из деревни, быстро!

Смятение нарастало. Слышались какие‑то удары, как будто тела падали наземь или сталкивались в битве. Начался бунт? Кто‑то уже впал в одержимость? Поднялся крик – и в нем были не просто страх или боль. Нет, вопли священного ужаса разорвали похожую на влажную черную вату лесную ночь. Питер уже вскочил на ноги и заметался в толпе, не понимая, что ему делать, куда бежать. Если началась война, какую сторону ему принять? Как вражеский отряд сумел подобраться к деревне незамеченным? Он уже скользил в лужах крови на утоптанной земле… а через мгновение споткнулся о первое тело. Кровавая жатва неслась над кострами. Еще мгновение, и его жизнь тоже оборвется под косой жнеца. Фонари дико раскачивались и гасли один за другим. Факелы падали… некоторыми кто‑то размахивал во тьме, как оружием, но явно без особого успеха.

Глаза у Питера щипало от пота. Внезапно посреди побоища взгляд его выхватил нечто невозможное, невероятное – Метеллий был там, зияя багровой улыбкой на горле. Впрочем, ужасная рана ничуть не мешала ему управляться с мачете. Он рубил направо и налево, не ведая усталости живых. Мертвый, он сам стал жнецом… И он трудился не один. Словно бригада рабочих, рубящих джунгли, чтобы расчистить поле под посевы или просеку под новое шоссе, десятки фигур вставали за ним, вооруженные ножами, дубинами и мачете – в полном безмолвии, с лицами, неразличимыми в этом слабом свете. Впрочем, ближайший из гостей самым неуместным образом щеголял в цилиндре и черных очках и сложение имел костлявое – и не заподозришь, что он способен наносить такие удары!

Захваченные врасплох колдуны тем временем начали приходить в себя. Никакого видимого оружия у них не было, но руками они размахивали точно так, будто сжимали в них смертоносные булавы и мечи. Питер знал, что бокоры принялись колдовать. Выглядело это как довольно бездарная пантомима, но судя по тому, что он слышал – или думал, что слышит, – что‑то все‑таки происходило. До него доносилось эхо взрывов, хотя самих взрывов видно не было, – будто следующие за извержением незримого вулкана подземные толчки. Что‑то творилось на плане, которого он видеть не мог. Впрочем, что бы это ни было, на захватчиков это особого впечатления не произвело. Один или двое исчезли – не пали, поверженные, а просто растворились. Возможно, они ушли по собственной воле, ибо битва близилась к концу. В ярости Метеллиева возмездия под мечами воинства духов, татуированные головы так и летали по деревне – будто кокосовые орехи, сорванные ураганом. Шел настоящий ливень из крови, так что Питеру даже пришлось отплевываться – но она все равно заливалась ему и в нос и в рот. Алый туман сгустился над поляной; Питер задыхался и кашлял, думая, что у него вот‑вот разорвутся легкие. Кое‑как он добрался до края прогалины – и обнаружил там все те же перепуганные, но исполненные любопытства юные мордочки, следившие за резней. Их глазенки стали еще больше – если такое вообще бывает – когда Питер приблизился к ним: да, зрелище вышло дикое и ужасное, он и сам это понимал. Но они продолжали смотреть ему за спину, даже когда он подошел вплотную… Он обернулся. Сзади стоял Метеллий. Он посмотрел на свой истекающий кровью мачете и отшвырнул его прочь, в лес, а потом протянул руку Питеру – но когда тот кинулся было к нему, отогнал его нетерпеливым жестом. Он что‑то сказал, но из уст его не вышло ни звука, а прочесть по губам Питер не сумел. Впрочем, и так было ясно: Метеллий попрощался.

А потом на поляне никого не стало.

По ушам Питеру ударила внезапная и полная тишина. Никто из взрослых членов общины не выжил. Победителей их тоже нигде не было видно. Питер знал, куда они ушли: туда же, куда и Метеллий. Истинные лоа свершили свое возмездие, и его друг причастился их благородной битве.

Что до него самого, Питер знал, что ему делать. Он соберет осиротевших деревенских детишек и поведет их назад, долгой дорогой вниз, с гор, к людям. Сколько‑то человек влезет к нему в джип; остальных заберут власти. Остается надеяться, что все они найдут себе новый дом… впрочем, все для них будет лучше, чем это.

Тут он остановился и бросил взгляд в сторону хижины, где провел эти дни. Все его бумаги остались там, и даже несколько магнитофонных записей. Вся его ненаписанная пока книга была там. Вся его карьера. Но кто теперь ему поверит? Мифы и ритуалы маленькой уединенной общины – вырезанной ныне под корень? В битве, где выжил один только он? И как это все будет выглядеть?

Питер повернулся к деревне спиной, пересчитал детей и двинулся в сторону тропы.

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 219; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!