Три путешествия, или Возможность Мениппеи 11 страница



Лето выдалось прекрасное, все зрело, наливалось, наша Лена начала разговаривать, бегала за нами в лес, не собирала грибы, а именно бегала за мамой как пришитая, как занятая главным делом жизни. Напрасно я приучала ее замечать грибы и ягоды, ребенок в ее положении не мог спокойно жить и отделяться от взрослых, она спасала свою шкуру и всюду ходила за мамой, бегала за ней на своих коротких ногах, с раздутым своим животиком. Лена называла маму «няня», откуда она взяла это слово, мы ей его не говорили. И меня она называла «няня», очень остроумно, кстати.

Однажды ночью мы услышали за дверью писк как бы котенка и обнаружили младенца, завернутого в старую, замасленную телогрейку. Отец, который притерпелся к Лене и даже приходил к нам днем кое‑что поделать по хозяйству, тут ахнул. Мать была настроена сурово и решила спросить Анисью, кто это мог сделать. С ребенком, ночью, в сопровождении молчаливой Лены, мы отправились к Анисье. Она не спала, она тоже слышала крик ребенка и сильно тревожилась. Она сказала, что в Тарутино пришли первые беженцы и что скоро придут и к нам, ждите еще гостей. Ребенок пищал, пронзительно и безостановочно, у него был твердый вздутый живот. Таня, приглашенная утром для осмотра, сказала, даже не притронувшись к ребенку, что он не жилец, что у него «младенческая». Ребенок мучился, орал, а у нас даже не было соски, чем кормить, мама капала ему в пересохший ротик водичкой, он захлебывался. Было ему на вид месяца четыре. Мама сбегала хорошим маршем в Тарутино, выменяла соску у аборигенов на золотую кучку соли и прибежала назад бодрая, и ребенок выпил из рожка немного воды. Мама сделала ему клизму, даже с ромашкой, мы все, не исключая и отца, бегали, носились, грели воду, поставили ребенку грелку. Всем было ясно, что надо бросать дом, огород, налаженное хозяйство, иначе нас накроют. Бросать огород значило умирать голодной смертью. Отец на семейном совете сказал, что в лес переселяемся мы, а он с ружьем и Красивой поселяется в сарае у огорода.

Ночью мы тронулись с первой партией вещей. Мальчик, которого назвали Найден, ехал на тачке на узлах. На удивление всем, он после клизмы опростался, затем пососал разведенного козьего молока и теперь ехал в овечьей шкуре, притороченной к тачке. Лена шла, держась за узды.

К рассвету мы пришли в свой новый дом, отец тут же сделал второй заход, потом третий. Он, как кошка, таскал в зубах все новых котят, то есть все свои нажитые горбом приобретения, и маленькая избушка оказалась заваленной вещами. Днем, когда все мы, замученные, уснули, отец отправился на дежурство. Ночью он привез тачку вырытых еще молодых овощей, картофеля, моркови и свеклы, репки и маленьких луковок, мы раскладывали это в погребе. Тут же ночью он снова ушел и вернулся чуть ли не бегом с пустой тачкой. Прихромал понурый и сказал: всё! Еще он принес баночку молока для мальчика. Оказалось, что наш дом занят какой‑то хозкомандой, у огорода стоит часовой, у Анисьи свели козу в тот же наш бывший дом. Анисья с ночи караулила отца на его боевой тропе с этой баночкой вечорошнего молока. Отец хоть и горевал, но он и радовался, потому что ему опять удалось бежать, и бежать со всем семейством.

Теперь вся надежда была на маленький огород отца и на грибы. Лена сидела в избушке с мальчиком, в лес ее не брали, запирали, чтобы не срывала темпа работ. Как ни странно, вдвоем с мальчиком она сидела, не билась об дверь. Найден вовсю пил отвар из картофеля, а мы с матерью рыскали по лесам с кошелками и рюкзаками. Грибы мы уже не солили, а только сушили, соли почти не было. Отец рыл колодец, ручей был далековато.

На пятый день нашего переселения к нам пришла бабка Анисья. Она пришла пустая, без ничего, только с кошкой на плече. Глаза у Анисьи смотрели странно. Анисья посидела на крылечке, держа испуганную кошку в подоле, потом подхватилась и ушла в леса. Кошка забилась под крыльцо. Анисья вскоре принесла полный передник грибов, среди них лежал и мухомор. Анисья осталась сидеть у нас на крыльце и не пошла в дом. Мы ей вынесли нашего пустого супу в баночке из‑под ее же молока. Вечером отец отвел Анисью в землянку, где у нас был третий запасной дом, Анисья отлежалась и начала бодро рыскать по лесам. Грибы я у нее отбирала, чтобы она не отравилась. Часть мы сушили, часть выбрасывали. Однажды днем, вернувшись из леса, мы нашли наших приемышей всех вместе на крыльце. Анисья качала Найдена и вообще вела себя как человек. Ее словно прорвало, она рассказывала Лене: «Все перешевыряли, все унесли… К Марфуте даже не сунулись, а у меня все взяли, козу свели на веревочке…»

Анисья еще долго была полезной, пасла наших коз, сидела с Найденом и Леной до самых морозов. А потом Анисья легла с детьми на печку и слезала только на двор. Зима замела снегом все пути к нам, у нас были грибы, ягоды сушеные и вареные, картофель с отцовского огорода, полный чердак сена, моченые яблоки с заброшенных в лесу усадеб, даже бочонок соленых огурцов и помидоров. На делянке, под снегом укрытый, рос озимый хлеб. Были козы. Были мальчик и девочка для продолжения человеческого рода, кошка, носившая нам шалых лесных мышей, была собака Красивая, которая не желала этих мышей жрать, но с которой отец надеялся вскоре охотиться на зайцев. С ружьем отец охотиться боялся, он боялся даже дрова рубить из‑за опасений, что нас засекут по звуку. В глухие метели отец рубил дрова. У нас была бабушка, кладезь народной мудрости и знаний. Вокруг нас простирались холодные пространства.

Отец однажды включил приемник и долго шарил в эфире. Эфир молчал. То ли сели батарейки, то ли мы действительно остались одни на свете. У отца блестели глаза: ему опять удалось бежать!

В случае, если мы не одни, к нам придут. Это ясно всем. Но, во‑первых, у отца есть ружье, у нас есть лыжи и есть чуткая собака. Во‑вторых, когда еще придут! Мы живем, ждем, и там, мы знаем, кто‑то живет и ждет, пока мы взрастим наши зерна и вырастет хлеб, и картофель, и новые козлята, – вот тогда они и придут. И заберут все, в том числе и меня. Пока что их кормит наш огород, огород Анисьи и Танино хозяйство. Тани давно уже нет, я думаю, а Марфутка на месте. Когда мы будем как Марфутка, нас не тронут.

Но нам до этого еще жить да жить. И потом, мы ведь тоже не дремлем. Мы с отцом осваиваем новое убежище.

 

Призрак оперы

 

В результате ни из кого не вышло ничего, ни из тех двух, которые пели тогда в пустом зале маленького пансионата далеко на захолустном юге, ни из того третьего, который вошел в этот зальчик и увидел тех двух: а они, ни много ни мало, пели дуэт Аиды и Амнерис, «Фу ля сорте» из Верди, знай наших, сложный диалог меццо и сопрано, имея при себе заранее привезенные ноты.

«Делль армиа туои», – вдохновенно лилось.

То есть мир их не узнал никогда. Одних потому, что возможностей не было, другого потому, что он не хотел. Об этом позже.

Тот, третий, видимо, прислушивался с улицы к пению, а как вошел – неизвестно, сквозь обслугу и дежурных. Сами они, сопрано и меццо, с трудом договаривались с персоналом, обещали дать в пансионате концерт. «Та тю, та кому вы нужны. Нам это неинтересно», – открыто комментировала дежурная, получившая мзду.

Но и то сказать, в это время, час спустя после завтрака, население пансионата гужевалось на пляже, так что певичек стали пускать. Небольшая приплата – и зал как бы в вашей аренде.

Что делать, единственное место в поселке с фортепьяно, да и то слегка раздолбанным.

Тот третий свободно вошел и сел неподалеку в зале, тихо стал слушать.

Сдержанно похлопал в конце. Те две засмеялись, поклонились.

Пошушукались и спели дуэт Лизы и Полины, с особенным удовольствием. У них там были свои штучки, одновременность, такое синхронное плавание. «В тиши ночной» в финале.

Потом третий поднялся на сцену, сел тапером, стал подыгрывать, иногда руководя свободной рукой, как хормейстер, т. е. закрывая слишком открытый звук или продолжая диминуэндо до написанного композитором предела.

Певицы почувствовали себя удивительно свободно. Это был тот случай, когда хотелось для кого‑то раскрывать свое дарование, когда оно распространялось даже выше природных пределов.

Для такого случая припасена формула, обозначающая вдохновение, – «полетный звук».

А одна поющая частенько говаривала другой, что с Клавкой хочется петь лучше и лучше, что‑то доказать, а со Шницлер вообще дело не идет: разница в педагогах.

(Клаудия была учительница на стороне, жила в роскошной гостинице «Метрополь». А Шницлер работала как пьявка в том институте, где училась сопрано. Буквально требовала, требовала и требовала улучшать одни и те же партии к зачетам и экзаменам. Четыре вещи долбить целый семестр!)

Но Клавка брала очень много за урок, у нее был психологический тормоз: свист в ушах при чужом пении. Мучительный эффект, результат насильственного преподавания за деньги. Редко‑редко свист уступал место чувству покоя, это когда у вокалистки прорывалось настоящее.

Ученицы чувствовали себя виноватыми перед Клавочкой, но перли и перли, несли и несли деньги.

А Шницлер преподавала официально в институте, завкафедрой и все такое, но с ней дело не шло.

То есть дело в учителе, как он вынет из горла звук. Как?

Тот, кто пришел и сидел теперь за роялем, почти не участвовал в пении. Иногда производил легкий жест тонкой, хрупкой ладонью. Как бы приподнимающей горстку пуха. Или как бы опускающей выключатель, тогда они, обе певицы, мгновенно замолкали разом, что есть важнейший в дуэте момент одновременного окончания фразы.

Он почти все время молчал, но уровень был виден сразу. Играл не то что бы с листа, но по памяти ВСЕ.

Сразу чувствовалась, однако, некая дистанция. Он был профессионалом высокой пробы, хотя маскировался под простоту.

Его даже хвалить было неловко.

Сопрано перестала драть горло в особенно высоких и трудных местах, хотя большим диапазоном она похвастать не могла и брала криком. Малый голос.

(Клавочка ей однажды сказала, что можно орать, все равно у нее громко не получится.)

Притом сама же Клавка частенько мучительно морщилась. Явно шел внутренний свист.

Клавочка не скрывала, что давно бы избавилась от сопрано, но та цеплялась за уроки как за последнюю надежду. Всё несла педагогу, все деньги.

Она зарабатывала много как преподавательница теории и сольфеджио, готовила учеников в свое училище и консерваторию, драла с них по полной. Все относила Клавдии.

Это было как наваждение. Сопрано верила в то, что Клавочка ее вывезет. А может, дело было не в этом.

С меццо дела обстояли проще – она давно попрощалась с идеей стать певицей, преподавала в том же училище по классу аккордеона, хотя закончила как пианистка.

И пела с сопрано за компанию свои вторые партии. Это у них была отдушина в жизни.

Хорошим, верным низким голосом она вторила сопрано.

Ей, этой меццо, свободно можно было бы петь в кабаках, да еще и с аккордеоном, и сопрано иногда строила за подругу планы возможного будущего.

Сопрано бы в кабак не взяли. Так она сама говорила. Еще не время!

Однако ничего не получалось, времени у аккордеонистки не было, пробивной силы никакой. Вообще сил на жизнь.

Да и желания тоже.

Аккордеонистка‑меццо тихо жила с дочкой и мамой, внешность имела среднюю, за собой особо не ухаживала.

Ее бы поставить на каблук, надеть сверкающий паричок, платье накинуть как на вешалку, т. е. бретельки и красивую тряпочку выше колен – классная бы получилась картина. Но тяжелый развод в анамнезе, неверие в себя, час двадцать до работы и еще дольше обратно (результат развода и разъезда, квартира почти в деревне) – и имеем результат: тусклые волосы и лицо, унылый взгляд, уходящий в сторону.

«Ты чисто как после траура! – восклицала темпераментная сопрано. – Хватит уже!»

Сопрано же, в свою очередь, с каблуков не слезала даже на пляже, охотно трахалась при любом случае и носила притемненные очки размером в маскарадную полумаску, чтобы никто ничего не разглядел, потому что мнение о своем внешнем виде у нее имелось самое трезвое. Что не мешало ей любоваться на себя в любое зеркало. Косметики она употребляла сколько поместится.

Но притом женщина она была организованная, бодрая, трудоспособная, тоже с разводом и тоже с дочкой и мамочкой.

Удивительно слаженно теперь звучал их дуэт, и редкие обгорелые поселенцы, не могущие идти на пляж, постепенно стянулись в зальчик и даже начали хлопать.

На закуску сбацали дуэтом медленное танго Эдит Пиаф, жизнь в розовом цвете, аккомпаниатор и тут не сплоховал. Даже меццо оживилась и сымпровизировала недурную втору.

Зрители устроили овацию втроем.

Но тут всунулась менеджер, что сколько можно, женщины.

То есть пора выметаться.

Пошли в кафешку для своих, где обедали хозяева окрестных лавок, саун и обменных пунктов. Сопрано всегда сорила деньгами на отдыхе. Заказала полный стол.

Новообретенный незнакомец не пил, не ел, сказал, что спасибо, сыт, прихлебывал минералку и оказался Оссиан.

– Как? – вылупилась сопрано. – Осьян?

Он не ответил. Потом, спустя какое‑то время, долго они решали, как же на самом деле его звать.

Сопрано, простая душа, минуя все сложности, в конце концов стала обращаться к нему как к простому, случайно обретенному соседу по столу: «Слушайте, вы, вот вы!»

Это была фраза какого‑то телевизионного юмориста, таким образом шутливая сопрано начинала разговор с незнакомыми.

На вопросы он не стал бы отвечать, это ясно.

Сопрано притормозила со своими застольными шуточками.

Меццо спокойно ела, пила вино, отдыхала душой, видимо.

И так постепенно, шаг за шагом, возникла какая‑то редкостная атмосфера застенчивости со стороны певичек.

Однако говорить было надо хоть что‑то, и сопрано снова завела рассказ о своей учительнице по вокалу. Она ее неумеренно хвалила:

– Я ведь каждый день беру уроки, я лечу к ней буквально как на крыльях. Отовсюду!

Меццо, до той поры молчавшая, вдруг живо возразила:

– Ты так всю жизнь будешь на нее пахать, на свою Клавдею. Это же известный способ. Это как бегать в казино. Как наркотик даже. Подсадить человека на обучение – известная удочка! А Клава твоя десятой части не умеет того, что умел ее учитель.

– Ты, – обрушилась сопрано на меццо, – ты откуда знаешь, любовница дядьки, ты не испытала еще в жизни такого счастья, как я!

Меццо ответила:

– Да знаю, не испытала. Тут, кстати, в Еникеевке, что ли, живет такой же гуру. Лет ему что‑то девяносто. Мне о нем говорили. Километров двести отсюда по побережью. К нему ездят даже из Москвы. Он ставит дыхание. Разбирает вещи по слогам, каждый слог отдельно ставит. Я слышала о нем. Месячный курс, семь часов в день, стоит чуть ли не как старую иномарку здесь купить. И представляешь, некоторые московские сдают свои квартиры, переселяются к нему. А кто‑то побогаче летает на уик‑энды.

– Клаудия называет его мошенником и жуликом, – отвечала сопрано. – Каравайчук, что ли? Ты к нему сама ездила, скажи?

– Не знаю, как он о ней отзывается, – парировала меццо. – Наверно, еще похлеще.

– А, сама ты такая же, как я! – задорно, чтобы смягчить ситуацию, воскликнула сопрано. – Тоже имеешь цель! Только ты деньги жалеешь. А Клаудия одна.

Гость все молчал.

– Я тебя хотела взять к Клавдии, – сказала сопрано беззаботно. – Но старуха берет так много… Живет в «Метрополе» в потайной квартире. Ее кухня окном имеет нижнюю часть купола ресторана.

– Еще бы! С таких доходов.

– Ей знаешь сколько лет? И она мне обещает столько же, – понуро сказала сопрано. – Но я не хочу. Чтобы мою дочь старухой увидеть? И не дай бог, она за мной с горшком будет ходить?

– А сколько же ты наметила? – горько спросила меццо.

– Я еще не рассчитывала, успокойся. Сейчас одно, через двадцать лет другое будет. Старики цепляются за жизнь! – торжественно заключила сопрано и расплатилась за всех.

Обед закончился.

Вышли на знойную улицу.

Шли и шли, неведомо куда. Гость не прощался.

И тут сопрано не выдержала, вдохновилась и все‑таки выступила с многозначительной, не раз уже бывшей в ходу репликой «Куда мне вас проводить».

И выразительно посмотрела на Оссиана через свои притемненные очки.

То есть имелось в виду, что она пойдет к нему на эту ночку.

Оказалось, что пока никуда. То есть он только приехал и нигде не угнездился.

И неожиданно он согласился остановиться на квартире у певиц.

– У нас же четыре койки! – сияя, несколько раз подчеркнула сопрано, надеясь его убедить. – Домик в саду! Даже две комнаты с удобствами!

Он не возражал. С искренней такой простотой несколько раз кивнул. Вообще показался ангелом добра.

С ним был небольшой рюкзак.

Как он был одет, они так и не вспомнили потом. Не до того было. Что‑то светлое, обыкновенное. Бедное.

И очень уж просто он позволил женщине заплатить за себя в ресторане.

Тем более, как объясняла потом сопрано, он же не ел ни фига! И вино не пил.

Но они обе поняли, что он из тех мужчин, за которыми нужен глаз да глаз, которые мгновенно становятся объектом заботы. Одеть‑обуть, накормить – это еще полдела. Не обидеть! Не задеть ни единым словом. Создать обстановку! Поддержать и обогреть эту беззащитную душу!

Придя, они оставили его в саду на скамейке и закрыли за собой дверь в домик.

Мигом они вымелись обе в одну комнату, все барахло перетаскали, подмели. Они предоставили ему, разумеется, лучшую комнату.

Все установили и расположили, украсили цветком (сопрано сбегала в сад и срубила розу).

Сунулась было хозяйка, нездоровая тетка с замотанной головой, зачем цветы ломаете, а на самом деле ее, как пчелу, привлекло нечто к новому цветку. Нужна была информация о том, кто сидел неподвижно в саду.

Она постояла, поглядела, исчезла и вернулась с новым большим полотенцем.

И опять остановилась, как пригвожденная, озирая чистенькую комнату на месте постоянной барахолки.

Две сопрано живо ее выставили хорошо поставленными голосами, минуя плаксивые угрозы насчет дополнительной платы:

– Ты и так, Галя, дерешь с нас за четыре места, хватит!

Оссиан при этом уже как‑то не присутствовал у дома, незаметно исчез прогуляться. Но рюкзачок оставил на скамейке и, стало быть, к нему вернулся.

Затем пошли на море.

Тут вообще была комедия, потому что гость не стал раздеваться, прилег на притащенном для него белом шезлонге, даже не сняв туфель.

Но то, что он был в легкой белой рубашке и полотняных брюках, оказалось удивительно к месту.

Сопрано выступала в затянутом купальнике как в вечернем платье. Могла бы скрыть, то и скрыла бы колготками свои коротковатые толстые ноги – но все‑таки ходила по этому случаю в специальных босоножках с каблуком под десять см, увязая в песке. Принесла себе пива, а гостю минералки без газа.

Трудилась, переваливалась сильно открытыми ягодицами.

Меццо была незаметна, с незаметным, худощавым телом и невыразительным, бедным лицом. И волосы имела бедноватые, подстриженные жидкие кудряшки серого цвета. Ничего не хотел человек делать с собой. «Ну ты же можешь, ну ты же можешь! – частенько восклицала сопрано. – Вон на вечере встречи ты же была самая клевая! Как на тебя все смотрели! Ну что тебе стоит, на, на, возьми тушь! Губы подкрась!»

Та только усмехалась. Видимо, ей было стараться не для кого. В свое время постаралась, и вот результат, спасибо, однажды заметила она, развод, отягощенный разъездом.

Вернулись с пляжа еще более зачарованные, сидели под грецким орехом за столом.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 124; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!