Часть третья. Огненные испытания



 

Глава 1. Павел в узах

 

Зима 1935 года с ее метелями, обильными снегопадами, беспорядочно наметенными сугробами, т. е. русская зима, подходила к концу. По тесным посеревшим улицам города Н. озабоченно сновали, с сумками и корзинами в руках, прохожие. Недавно открытая свободная продажа продуктов, и отмена карточек возбудила чувства людей, и они, недоверчиво заглядывали в открытые витрины магазинов и ларьков — довольные выходили оттуда, то и дело, счастливо осматривая свои корзиночки, полные снеди, спеша обрадовать своих близких и родных, с которыми еще недавно спорили в очередях, стоя за насущным.

С безоблачного неба светило солнце и весело отражалось в позолоте облупленных куполов уцелевших церквей, дружелюбно заглядывая через кисейные занавески окон в комнаты домов, предвещая приближение звонкой весны.

Против двери серого здания районного отделения милиции резко остановилась легковая автомашина. В узкие ее дверцы торопливо вышел начальник НКВД, вслед за ним, в сопровождении солдата, на обочину тротуара вступил юноша, и тут же все трое скрылись в дверях милиции.

— Ну вот, Владыкин, вместо твоего заводского кабинета, придется тебе теперь познакомиться с кабинетом начальника милиции, — с довольным видом заявил Павлу начальник НКВД, заводя его в кабинет. — Сегодня у меня не будет времени беседовать с тобой, заполню на тебя установочные данные и все, жить-то тебе, придется здесь пока. — И, уставив свои бесцветные глаза в лицо Павла, добавил: — в других-то кабинетах ты бойко проповедовал, посмотрим, как будешь вести себя здесь.

На протяжении всего пути, с того момента, как его вывели из отдела кадров, посадили в легковую машину и привезли сюда, Павел молчал, хотя его и спрашивали о чем-то.

В первые минуты сердце сдавило неприятной тревогой, но после краткой молитвы, им овладел покой.

Начальник привычной рукой заполнил страницы установочными данными и, уже мягче попрощавшись с Павлом, вышел. Вслед за ним вошел в кабинет милиционер и, посмотрев на Павла, сказал:

— Молоденький еще, а уже успел чего-то напроказить. Ну пойдем, голубчик, не захотел спать у мамы на кровати, у меня тут есть для таких — перина на дубовом пуху.

Проведя его по тускло освещенному, узкому коридору, открыл ключом дверь и скомандовал:

— Заходи!

Павла не смутил металлический звон замка и скрип тяжелой, обитой железом двери, на огромных крючьях, все это не отличалось от своей, домашней. Когда же, за его спиной, эта дверь захлопнулась и закрылась чужой рукой, сердце почему-то непривычно дрогнуло. В лицо ударило зловонием от незакрытой параши, водочным перегаром и едким запахом никотина от прокуренных стен, потолка и окурков, разбросанных по полу камеры. В полумраке, на каменных нарах бредил пьяный человек, перепачканный в собственной блевотине, издававший бессвязное мычание.

Ужасом охватило юную душу Павла от всего того, с чем встретился он первый раз в своей жизни, перешагнув порог камеры. Долго он стоял у двери, не решаясь сделать и шагу вперед. Несколько раз ощупывал себя в сомнении: не сон ли это? Но это была та жуткая действительность, которой стали заполняться страницы его чистой неиспорченной юности, в которой ему суждено было бороться за жизнь, и формироваться как духовно так и физически.

Спустя несколько минут, когда первая волна отчаяния прошла, Павел шагнул в середину камеры и попробовал молиться, но чувство, не испытанного ранее удручения, сковало его душу так, что он тихо произнес только несколько слов:

— Боже мой, Боже мой, что же со мной будет дальше? Укрепи меня! Я не знаю, что мне делать?! — брезгливо опустившись на нары, сел. Успокоение медленно стало овладевать его душой, и он, уже внимательнее, стал осматривать камеру.

Первым делом, Павел поднял крышку с пола и накрыл зловонную парашу, поднялся на нары и открыл под потолком форточку единственного окна. Свежей струей воздуха обдало его испуганное лицо, а с нею влился в сердце тусклый свет утешения. Камера медленно стала освежаться от удушья.

В другом углу Павел заметил обшарпанный остаток метлы. Взяв его в руки, он решил смести мусор с нар и окурки, смердящие на полу, но когда дошел до человека, подумал, что здесь нужна вода, чтобы смыть нечистоты, наляпанные вокруг нечистого пьяницы.

С веником в руке, он подошел к двери, постучал в нее, чтобы попросить воды у милиционера. На стук его долго никто не отзывался, наконец, в двери что-то царапнуло, и прямо перед ним открылась кормушка. Павел объяснил о невменяемости пьяного и попросил воды. Не выслушав объяснения, милиционер залпом ответил:

— Ты что, не знаешь? Уборка камер делается утром, на оправке (время утреннего туалета у арестантов). Нет воды! — и захлопнул перед носом Павла кормушку.

Павел собрал окурки на лист грязной бумаги и бросил в парашу, потом сел на нары и решил обдумать свое положение, но никакие мысли в голову не шли. Так, опустив голову, он слушал биение собственного сердца. Через несколько минут послышалось в двери щелканье замка. Вошел прежний милиционер, оглядел пьяного человека, сплюнул на пол и сказал Владыкину:

— Переходи в другую камеру, утром он сам за собой уберет, ж-и-в-о-т-н-о-е!

В другой камере, хотя накурено было не меньше, но кругом было прибрано, и на нарах сидели несколько человек, увлекшихся какой-то игрой, слепленной из пайки хлеба.

Войдя, Павел облегченно вздохнул и, отвечая на многочисленные вопросы арестантов, заметно оживился. Весь остаток дня он провел с людьми в беседе, а ночью, несмотря на голые нары, крепко спал до утра. Утром, после оправки и традиционной раздачи пайки (черного хлеба с селедкой), арестанты приступили к завтраку. Павел же ни к чему не мог прикоснуться. Никак не мог привыкнуть к новому образу жизни, прожив здесь два дня. Ему казалось, что все это, просто шутка, что противники, убедившись в беспомощности своих попыток, отпустят домой. "Да и вообще, это ведь безумие — двадцатилетнего парня, ни за что бросить в этот кошмар", — так рассуждал он, сидя в углу на нарах.

— Вла-ды-кин, выходи! — открыв камеру, крикнул милиционер.

Проведя через двор, Павла подвели к кабинету начальника милиции.

— Заходи! — крикнул ему тот же милиционер. Павел открыл дверь. В кабинете стояла с заплаканными глазами мать и, увидев сына, бросилась к нему навстречу.

— Павлуша, сыночек мой, как ты осунулся на лицо-то, чай, били што ль?

Павел от неожиданности растерялся, и, обнимая мать, на ходу спешил успокоить ее:

— Да нет, мамань, никто и пальцем не тронул, пока слава Богу, а Господь-то! Просто… сильно волновался, — но, взглянув на стоящего рядом начальника, подумал; "Зачем я при нем буду открывать свою душу". И уже вслух закончил, — за тебя переволновался.

— Ну, вот что, Владыкины, оставайтесь здесь, беседуйте. Это вот, ты забирай с собой, долго придется тебе здесь жить, — указал он Павлу на вещи, лежащие на столе, — а мне некогда, я пойду. Потом приду и закончу с вами, — с этими словами он вышел из кабинета, и мать с сыном остались вдвоем.

— Ну, как ты тут, сыночек мой, не оробел? — спросила Луша сына.

— Нет, мама. Конечно, сразу-то, все как будто замерло, я даже ничего сообразить не мог. Как ни говори, а ведь сроду я не видел того, что здесь пришлось встретить, но Господь утешил. Ведь не за преступление я здесь, видно, Господь определил мне такую судьбу. А как дома-то? — спросил Павел.

— Ой, не говори, — начала Луша, — ведь, тут же, как тебя взяли, через час-два приехали за мной, прямо на завод, привезли домой и дома все переискали до ниточки, больно уж книги-то твои пересматривали. Чевой-то там взяли с собой, я уж, теперь-то, и не помню чего, да ладно, э-э-эх! — махнула мать рукой.

— Ну, что ж, сыночек, коль по Божьему пути решился итить, то уж не сворачивай. С отцом, матерью век не проживешь, а с Богом-то — везде рай. Вон, погляди на Иосифа, какие мытарства принял мальчик, а все перенес, да и напоследок был правой рукой царя. И братья его бросили, продали, и женщина-то, посмотри, как на него обозлилась, да и в тюрьму бросили парня-то, а вот Бог был с ним. А мне, думаешь, легко тебя от груди-то материнской оторвать? Я сама готова за тебя в камеру-то пойтить, да вот, сынок, каждому свой крест Спаситель дает. Ведь, не напрасно, Спаситель сказал-то всем нам: Кто душу свою погубеть ради Меня и Евангелия, тот соблюдеть ее. Держись, сынок! Бог ни за что не оставить тебя. Будь верен до смерти. А ты послушал-ба, что народ-то про тебя говорить, ведь гудут, как пчелы, все слова-то, какие ты в клубе говорил, про Христа вспоминають. Держись, сынок, трудно тебе придется, но истины не оставляй! Молись, и ничего не бойся!

Так, без единой слезы, мать утешала сына своего, благословляя его на страдания. А когда они наговорились, то преклонили колени и горячо помолились Богу. В молитве Луша благодарила Бога за то, что Он призвал Павла к покаянию и, обняв сына, прижала его голову к груди, произнося над ним материнское благословение.

Когда начальник вошел в кабинет, они уже стояли на ногах, и Павел складывал свои пожитки в котомку. Он был поражен тем, что мать без слез прощалась с сыном и, ободряя его, наставляла, чтобы он не стыдился своих уз, но с радостью переносил их, за имя Христа. Так началась скитальческая жизнь юноши Владыкина, который, всего полмесяца назад, решился отдать сердце и всю свою юность Господу, раскаявшись осознанно, сердечно.

Вскоре, после свидания с матерью, за Павлом пришли, чтобы перевести его в городскую тюрьму. Тюремный работник объяснил юноше, что надо идти по улице, не останавливаясь, не уклоняясь ни направо, ни налево, и, взяв в руку револьвер, приказал идти вперед.

Вначале Павел смутился, но тут же сердце наполнилось радостью, легкая улыбка не сходила с его уст. Открытым взглядом он смотрел на все окружающее. Каждое здание, угол улицы, знакомый садик — все напоминало ему отроческие годы. Здесь проходила его молодая, расцветающая весна жизни. Встречные знакомые удивленно смотрели на него и долго потом, провожая взглядом, каждый по-своему, выражали свое сочувствие. Из-за угла, уже сворачивая к тюрьме, неожиданно выскользнула знакомая девушка, которая в конторе оформляла Павлу технические документы. Увидев его, она в первый момент хотела что-то крикнуть, но, заметив сзади Павла, в нескольких шагах, конвоира с обнаженным револьвером в руке, замерла и, спохватившись, испуганно отошла в сторону. Павел заключил тогда, какой ужас внушает он своим видом, в таком положении, многим встречным людям и, особенно, знакомым. Еще он понял, как велика любовь матери к нему, которая, не только не постыдилась его положения, но, кажется, никогда в жизни так горячо не обнимала, как здесь, и на прощание напомнила, чтобы он не стыдился своих уз. Наконец, вот, последняя улочка, по которой он недавно, еще около двух лет назад, бегал в школу и на собрания. Здесь: каждая тумба на тротуаре, каждая лавка у ворот, сиреневый куст, величественное здание храма, серебристая ленточка, мелькнувшей на повороте, реки — все привычное, как в горнице родительского дома — вдруг стало чужим, недоступным. Даже, по-весеннему, сияющее солнце не радовало, а теребило болью юную душу.

Вот и ворота тюрьмы: те же самые, у которых он шесть лет назад, подростком, в щелочку просовывал отцу деньги; обнявшись с матерью, они тогда приветствовали своего дорогого узника.

Павел робко перешагнул порог комендатуры и пошел в указанный ему, за барьером, угол. Здесь, когда-то они с матерью, передавали отцу горшок с пахучей отварной картошкой.

В комендатуре юношу раздели донага, тщательно обшарили все, до последней тряпицы, и, записав что-то в книгу, одев в свое же, домашнее, толкнули в тюремный двор. За просторной, твердо утоптанной и выметенной площадью, перед его глазами предстало огромное, серое здание двухэтажной тюрьмы. Из-за оконных решеток замелькали платочки, до локтя обнаженные женские руки, серые мрачные лица арестантов.

— Откуда, эй, парень?.. За что?.. Сколько дали?.. — слышалось из-за решеток верхнего и нижнего этажей.

— Приветик… мой милый… к нам его!!! — надрываясь, кричала снизу, из-за решетки, молодая полуобнаженная женщина, махая, безобразно испещренными татуировкой, голыми руками. С отвращением, Павел отвернул лицо свое от этого зрелища, стоя в ожидании, перед закрытой дверью.

Из-за угла, в серой шинели, с винтовкой на плече вышел тюремный стражник, обходивший мерными шагами здание тюрьмы.

За крышами дворовых построек возвышалось большое здание тюремной церкви. Стены ее пестрели безобразными пятнами отшелушившейся штукатурки, из которых мышиными норами чернели рассыпающиеся кирпичи. Из зияющих пробоин в церковном куполе, то и дело сновали сизаки (голуби) и вороны; над куполом, слегка наклонившись, одиноко торчал крест, с надломленной перекладиной. Немного правее церкви, располагался ассенизаторский двор, откуда временами доносилось его специфическое зловоние.

Душа Павла, как-то съежилась, и он, немного вобрав голову в плечи, шагнул через порог открывающейся тюремной двери. Теперь он понял, что его арестовали не ошибочно, на свободу рассчитывать нечего; здесь будет протекать его жизнь — в этом страшном помещении. Через минуту-две, его завели в камеру, где с первых шагов, он облегченно вздохнул.

Камера была, хотя и тесная, но высокая, с большим окном, загороженным тюремной решеткой. По трем стенам были расположены одинарные сплошные нары, которые от множества обитателей, блестели, как полированные. У одной стены стоял стол с бачком воды, скамья; в углу — тюремная параша, тщательно закрытая крышкой.

Арестанты приветливо встретили Павла. Один из них, подошел, снял с его плеч торбу и, положив на нары, сказал:

— Ну, здорово, паренек! Вот, будет твое место, ложись, ничего не бойся, в нашей камере тебя никто не обидит.

Павел с улыбкой осмотрел всех в камере и, растерянно поздоровавшись, поднялся, на указанное ему место, преклонил колени и стал молиться. Вначале арестанты не обращали на него внимания, были заняты каждый своим разговором, но вскоре, глядя друг на друга и на молящегося юношу, приумолкли.

Павел с большим усилием подавил в себе волнение, и дух молитвы овладел им. Молился он недолго, но со всем усердием, прося Господа научить его, как вести себя среди этого общества, и укрепить против тех мыслей и чувств, какие он испытывал впервые; чтобы Бог дал ему мудрость в ответах, которые ему надлежало дать, начальству и судьям, в ближайшее время, чтобы Господь утешил и сохранил мать с отцом, оставшихся на воле.

После молитвы он стал беседовать с товарищами по камере, знакомясь с ними, и удивляя всех разумными, осмысленными рассуждениями: о жизни, и особенно о Христе, и Его великом Евангельском учении. Люди слушали с большим вниманием, но их удивляло не само учение Христа, а то, что такой молодой юноша, по их выражению, так крепко верит в Бога. В камере он приобрел всеобщее расположение. Поэтому тюремная брань да беспрерывное курение стали, заметно, сокращаться.

 

* * *

 

Через несколько дней Павла вызвали к следователю. По дороге он пытался представить себе предстоящую беседу; в сознании его пробежали, один за другим, предполагаемые вопросы, угрозы и даже побои, о которых, частично, он слышал от других, особенно, от своих новых камерников. Он почувствовал, что сердце его расслабло, а когда подошел к кабинету следователя, совсем растерялся.

— Ну как, Владыкин, ты за эти дни подумал о своем будущем? Ты представляешь, куда заведет тебя твой Иисус? — надменно спросил его следователь.

Павел посмотрел вокруг себя: в кабинете сидело несколько человек и, как мечами, пронизывали его своими взглядами, изучая все его движения. Один из них был в форме НКВД, другие — в приличных гражданских костюмах: пожилые и совсем еще молодые.

— Как, Владыкин!? Неужели ты веришь в какого-то Иисусика? Такой молодой! Откуда ты раскопал эти стариковские глупости? — обратился к Павлу, самый пожилой из них.

— Уважаемый начальник, — начал Павел, — вы такой пожилой, видимо, старый член ВКП(б), было бы вам приятно, если бы я вашего вождя — Ленина, унизил сейчас так, как вы, насмешливо, уничижаете передо мной Иисуса Христа — Господа моего? Разве вас так учил Ленин поступать, в атеистической пропаганде, с верующими людьми? Я ведь был немного атеистом и хорошо помню партийную установку Ильича, по отношению к верующим — это, во-первых.

Во-вторых, вы назвали истину Божью и учение Христа стариковской глупостью! Стоило же вам из-за этой, как вы говорите, глупости, на виду многотысячной массы заводских рабочих, жителей города, арестовывать какого-то двадцатилетнего мальчишку, оставить свои кабинеты и приехать сюда, на беседу со мною? А прибыли, как я вижу, издалека. За глупостью так не гоняются.

— Отвечаю и вам, гражданин начальник, — обратился после этого Павел к своему следователю, — мы все думаем о своем будущем: и верующие, и безбожники, с той только разницей, что верующие думают о том, что им уже приготовлено Христом, живут Им, и оно охраняется для них, могуществом Божьим. Даже смерть является приобретением этой будущности. Для безбожника же, смерть — это бездонная яма, покрытая мраком абсолютной неизвестности. А насчет того, что меня "Иисус заведет", отвечу вам так: пока, мой Иисус, просветив Своей истиной, вывел меня из тьмы греха и порока. А вот вы-то, куда меня завели, когда привезли с завода?! Подумайте над этим сами; и это — за имя Иисуса.

— Владыкин! — спросил Павла, следующий из присутствующих в кабинете, — вот в разговоре с нашим товарищем, говоря о Ленине, вы выразились — "ваш вождь", а разве Ленин не является и вашим вождем?

Павел с улыбкой посмотрел на допрашивающего и ответил:

— Уважаемый начальник, вы прекрасно знаете моего Вождя Спасения и спрашиваете с единственной целью — на моем ответе построить политическое обвинение мне, но я не боюсь этого, и потому на ваш вопрос отвечаю вопросом: — Может ли, на путях в Небесное Царство и на путях земного благополучия, быть один и тот же вождь? Конечно, нет! Так вот, я себе избрал уже Вождем — Иисуса Христа!

— Ой, Владыкин, — возразил еще один из собеседников, — я уверен, подрастешь ты — поумнеешь, одумаешься, оставишь своего Вождя и изберешь настоящего, а? Не может случиться так?

— Может… — ответил Павел.

Все настороженно посмотрели на него в ожидании разъяснения непредвиденного ответа.

— … Если этот настоящий вождь, — продолжал Павел, — и родится так, как Христос, от девы, и совершит пред людьми столько же чудес, сколько совершил Христос, и полюбит падшего, погибшего человека, и умрет за него, воскреснет и вознесется, как Христос — тогда я, оказавшись в беде, воскликну уже не "О, Господь мой!", а назову тогда имя другого, избранного мною вождя, лучшего, чем Иисус Христос.

— Владыкин! — начал пожилой сотрудник, в форме работника НКВД, — я вот, наблюдая за тобой, скажу тебе, совершенно откровенно, ты умный малый, не по годам развит, с производства имеешь хорошую характеристику, уверен, что честный, а… преступник! И преступник против своего развития, против грамотности, против своего светлого будущего. А почему? Вот почему: я знаю христианскую идеологию, ведь ваша идея такая же, как и у нас — материалистов: честный труд, честность в браке, трезвость, осуждение эксплуататоров, отзывчивость к своим ближним и многое другое? Зачем тебе нужна эта мистика, вера в духовное? Зачем подвергать себя таким неприятностям? Разве, ты не можешь быть полезным, передовым? Да ты уже являешься таким, ведь пойми, по сути мы делаем одно — преобразование старого общества. Нам ведь очень немногое нужно, чтобы быть с тобой совершенно одно. Брось ты это духовное, эту мистику, ведь ты же наш, современный человек! Вот почему, ты преступник против себя! Я от души тебе говорю и готов обнять тебя.

— Да, начальник, это так, — начал Павел, — вижу, что говорите от души, но душа-то у вас безбожная, потому и клонит против Бога. А относительно моей преступности, расскажу вам один пример из жизни: два человека, молодой и старый, взялись работать на одном огороде — сажать картошку, но грядки у них разные, и семена разные. И вот, один из них, старший, заспорил с другим и стал доказывать молодому, что его семена лучше, а потому, у молодого вырастет только ботва. Молодой же, ответил ему очень коротко: "Осенью посмотрим!" Старший рассердился, и давай его дубасить тяпкой по спине, а когда сбежался народ, то он, пользуясь старшинством, еще и обвинил молодого. Так, какова у него честность?

Начальник улыбнулся, но ничего не ответил.

— Так вот, и вы: привели меня под дулом револьвера, а хотите доказать этим правдивость своих идей, да и меня еще склоняете, быть вашим учеником. Вы победите меня так, как победил меня Христос, тогда я сделаюсь вашим учеником. А поскольку, вы на это неспособны, я все время буду казаться, в ваших глазах, преступником.

Один за другим, обвинители покидали кабинет, пока Владыкин не остался со следователем наедине. Павел чувствовал, какая неимоверно великая сила руководит им при ответах обвинителям, что эта сила: выше его разума, больше его способностей и, главное, она неисчерпаема. Он восхищался, прислушиваясь к собственным ответам, вспомнив, с каким удрученным настроением, опустошенным, он ухватился за ручку двери, входя к следователю. Следователь, как бы механически, вытащил из ящика револьвер и, направив дуло на Владыкина, небрежно положил его рядом с собой, справа. Потом, копаясь в бумагах, проговорил:

— Владыкин, на тебя поступило такое свидетельское показание, что, якобы, ты, рассуждая с одним человеком о "П"- образных опорах для электросети, выразился: что случись, какая неустойка с большевиками, вот, на этих перекладинах, ты их будешь вешать, — Что скажешь ты на это?

— Гражданин начальник, вот на это, вы оказались способны, собирать такую грязную ложь. Ну, допустим, что такую несулепицу, и сказал я про вас. А вы что, вот с этим вашим револьвером, который сейчас наставили на меня, испугались двадцатилетнего парнишки? Да, кроме того, всего три недели назад, Владыкин выступал в клубе о воспитании молодежи в духе коммунистического самосознания.

— Ну, Владыкин, хватит на сегодня. Иди отдыхай. За прямоту и безбоязненность, ты мне нравишься, ну… ладно, посмотрим!

Когда вывели его, и повели обратно в тюрьму теми же знакомыми улицами, душа Павла была полна великой радости. Вспоминались детали разговора, и грудь переполнялась жаждой хвалы и благодарности Богу за эти явные чудеса, какие он ощущал на себе. Он готов был здесь же, прямо на тротуаре, упасть на колени в молитве к Богу.

Идя дорогой, он не замечал ничего вокруг себя, приступы восторга были так велики, что, временами наворачивающиеся слезы, заслоняли глаза.

Ему вспоминались картины из произведения Сенкевича "Камо грядеши?" и другие рассказы о том, как в древние времена мученики-христиане умирали на кострах, от ярости диких зверей на аренах цирка, в подземельях "святой инквизиции".

Вспоминая, он удивлялся, откуда эти простые люди черпали силу, чтобы так мужественно и стойко умирать за Христа? Тогда у него закрадывались сомнения: может быть, это только литературный вымысел? Как можно, с улыбкой на лице встречать свою смерть? Теперь он это испытывал на себе, как велико чувство радости в страданиях, когда Бог дает Духа Святого, и как могучи и правдивы слова Христа: "И не вы будете говорить, но Дух Отца вашего будет говорить в вас" (Матф.10:20).

Павел видел, как прохожие испуганно отходили в стороны, при виде обнаженного револьвера в руке конвоира, сопровождавшего его, а он приветливо, с улыбкой смотрел на них, с ясным сознанием в душе: "Какая великая честь — страдать за Христа!"

С таким высоким чувством, он, совершенно того не замечая, возвратился в тюрьму и вошел в свою камеру. В камере его встретили те же, безнадежные лица арестантов. Глубокую скорбь выражали они. Ему хотелось всем свидетельствовать о Своем Спасителе. В свою очередь, и арестанты, увидев на лице юноши такую радость, невольно заинтересовались его настроением. Павел был очень счастлив вдохновенно повторить все вопросы и ответы, какие ему пришлось давать в кабинете следователя. Пересказывая это в камере, он еще раз испытывал необыкновенную радость.

Арестанты с большим участием выслушали его, загоревшись при этом его настроением, давали разумные советы, как вести себя в дальнейшем, а в результате, почти все определили — отпустят.

Среди них был один пожилой мужчина, все время внимательно слушавший Павла. Он редко вступал в разговор, и, подмечая ошибки юноши, давал внушительные советы. Никто в камере не знал ничего о его жизни и причине ареста. Из тех кратких слов, которые слышали от него: что он много видел в жизни тюремных камер и, что на сегодняшний день у него нет ни близких, ни родных, о чем свидетельствовала его одежда и весь внешний вид, ему дали кличку — "Бродяга".

Когда все арестанты, после слов Павла, вынесли единое мнение, что его отпустят, этот незнакомец коротко, но внушительно сказал:

— Скорее, нас всех распустят отсюда, чем этого невинного юношу; для наших хозяевов он опаснее всего. Мы ведь, как сорняк на дороге: не вырвешь летом, осенью он сам засохнет. В этом же молодом человеке, сокрыта сила какой-то жизни. Он, как виноградная лоза: ее осенью обрежешь, весной она пустит новые, сильные побеги, выкорчуешь — она, от остатков корня, пустит побеги еще сильнее.

Потом, подойдя к Павлу, он положил ему на плечо свою могучую руку и сказал:

— Не отпустят тебя, парень, не затем взяли. Много придется пострадать тебе, много предстоит борьбы впереди, если ты не оставишь свою идею. Перенесешь — счастлив будешь сам, и многим другим путь к счастью укажешь, не перенесешь — опозоришься на всю жизнь.

Счастье есть в жизни, но оно так не дается, нужно много потерять, чтобы достичь его, и им жить. Ты встал на правильную дорогу, смотри же, не сбивайся с нее. Если уж ты, в этой постылой тюрьме сумел загореться таким огнем, то не бойся: какая бы тьма не встретила тебя, свет твой будет с тобой. Иди и свети! — "Бродяга" умолк и отошел от Павла.

Его лицо, испещренное глубокими морщинами, свидетельствовало о какой-то большой жизненной катастрофе, перенесенной им. Видно было, что когда-то человеческие страсти безраздельно справляли свою тризну в его душе, а теперь столкнули в эту бездну, и он остался одиноким, покинутым всеми, в старых опорках на ногах и с мучительными воспоминаниями о безвозвратном прошлом.

В камере все умолкли, умолк и Павел. За тюремной решеткой виднелся прогулочный двор, по которому гуськом, друг за другом, шлепая по оттаявшей на солнце земле, прогуливались арестанты; за ним — те самые, железные ворота, в которые он когда-то просовывал деньги отцу и обменивался с ним краткими словами.

Надвигались сумерки. Воспоминания об отце перенесли Павла к тем жутким временам, когда семья расставалась с ним: свидания, арестантские вагоны, архангельская тайга. Теперь он и сам за этой решеткой: ходит по тюремному двору и жадно вглядывается в лица арестантов, проходящих перед ним; с какой-то затаенной надеждой смотрит на дверь комендатуры и на выходящих оттуда надзирателей.

Ему кажется, вот-вот, в камеру войдет тюремное начальство и объявит ему, что его посадили ошибочно. Но проходят часы за часами, а мечты его не сбываются. При воспоминании об отце, свободе, тот огонь радости стал заметно затухать, а на смену ему, холодным ужасом, в душу стала заползать тревога. Надежда на светлое освобождение стала исчезать вместе с лучами заходящего солнца.

Вскоре, в опустелом тюремном дворе раздался звон колокола и семья арестантов, ложась на нары, постепенно засыпала тревожным сном. По коридорам, мерно постукивая каблуками сапог, ходил надзиратель. Через час-полтора умолкали и его шаги. Так началась тюремная жизнь Павла.

После некоторого перерыва, следователь опять вызвал его. Снова Павел пережил такое же удрученное состояние, как и в первый раз, входя в здание НКВД.

Его особенно пугали слова одного из прошлых "собеседников": "…подрастешь, поумнеешь, одумаешься…" Он сравнил это с тем, как в тюрьме радостное настроение сменилось скорбными воспоминаниями об отце. А если опять этот человек сейчас в кабинете, что я буду отвечать? Очень не хотелось заходить туда и вступать в беседу с ними. Но вдруг, в коридоре появился его следователь и, подойдя к кабинету, завел его на допрос.

Павел, несколько облегченно, вздохнул. Он (в его лице) думал увидеть какое-то покровительство, тем более, что никого другого в этот раз не было. Но следователь сегодня был злее, чем в прошлый раз, и сразу же обрушился на него с угрозами и вымышленными обвинениями. Сердце, как-то на мгновение, в испуге дрогнуло, но тут же влилась прежняя энергия; забыв себя, он с тем же огнем и вдохновением, какие ощущал в прошлый раз, вступил, действительно, в бой. После двух-трех вопросов, заданных по ходу следствия, следователь пришел просто в ярость: стучал кулаком по столу, перебрасывал папки с места на место, выбегал из кабинета и снова заходил в него, высказывал много всяких угроз, но Павел твердо отвергал всю вымышленную ложь и тихо молился Богу, внутренне оставаясь спокойным. Надо отдать должное "Бродяге": он (в камере) многими практическими советами подкрепил его, и теперь эти советы, данные вовремя, были так кстати.

Потом следователь спросил его, где он услышал об учении Иисуса Христа, и от кого научился и принял эту веру?

Павел ответил, что он с детства верил и любил Бога, ходил с бабушкой в православный храм, а потом с родителями в собрание баптистов.

После того следователь потребовал от Павла, чтобы он назвал фамилии, известных ему, баптистов в общине.

Юноша, ничего плохого не подозревая, хотя и не хотелось ему называть фамилии своих братьев, но решив, что в этом нет ничего предосудительного, назвал несколько из них.

Спустя несколько лет, Павлу стало известно, что всего-навсего безвинно названные им фамилии, послужили данными к составлению документа, на основании которого, после его ареста, арестовали и других верующих.

Записав названные фамилии в протоколе допроса, следователь посмотрел на Павла с довольным видом, переменив тон разговора со скандального на ласковый, принес и поставил юноше стакан чаю с пряностями, и стал угощать его. После этого потребовал от него рассказать: кто, из названных им, чем занимался в общине, где жил и работал.

У Павла началась борьба в душе, никогда он этого чувства еще не испытывал в себе. Одна мысль успокаивала его и говорила: "Зачем тебе идти на скандал со следователем? Расскажи, что знаешь, и будет все спокойно, ведь они все открыто служили в собрании, все об этом знали, и неправды в этом никакой нет." А другая, сильная мысль, волновала душу юноши: "А что греховного сделал Иуда, когда он, как и в прошлые разы, подошел к Христу, назвал Его Учителем и поцеловал, но он оказался предателем. Нельзя, нет! — боролась юная душа.

— Ну, что же ты умолк, голубчик? — спросил следователь, — фамилии назвал, а кто чем занимался, не хочешь сказать, молчишь. Боишься быть предателем? Да ведь, мы же все знаем.

Павел взглянул в его глаза и заметил, как в них сверкал какой-то страшный огонек, но этот огонек вызвал его дух к борьбе, он попытался уклониться:

— Я тогда был еще маленький и ничего не знал, а теперь собраний нет никаких.

— Ну-ну, Владыкин, это уже на тебя не похоже. Прошлый раз ты здесь, по-профессорски, рассуждал и выступал, а теперь хочешь представиться безвинным юнцом. Знаем, что собраний в прежнем доме нет, но ведь баптисты собираются по домам и отец твой там бывает, ну, про отца нам известно, а остальные? Кто бывает, у кого? Будь честен на словах и в жизни. Скажи, кто где бывает? — спросил следователь.

У Павла вдруг созрело решение: идти на все, но христиан не предавать. Он смело посмотрел в землистое лицо следователя и решительно ответил:

— Нет, не скажу!

— Так ты ч-т-о-о! — взревел следователь, — это ведь не с барышней в любви объясняться, ты в кабинете советского следователя!

С этими словами он соскочил со стула, наклонился над юношей и, поднеся руки к его лицу, что-то намерился сделать, но дверь вдруг неожиданно открылась, и его позвали к телефону.

Возвратился он быстро, но уже несколько иным и, близко наклонив лицо свое к Павлу, пристально посмотрел на него. Если бы кто-нибудь мог в это время глядеть на них, то увидел бы, как две противоположные силы, невидимо, боролись одна с другой. Лицо одного из них — посеревшее, как безводная почва, с лихорадочным блеском уходящей жизни в глазах, под преждевременно поседевшими, редкими, непричесанными клочками волос — отражало разрушительную силу смерти. Строгие, привлекательные черты другого, смуглого лица — в стремительном взгляде темных очей — отражали скрытую мощь развивающейся жизни.

— Так, ты мне ответишь на вопрос? — после безмолвной борьбы взглядов, вновь спросил следователь Павла, медленно садясь в свое кресло.

— Да, конечно, — ответил юноша. — Я вот смотрю на вас и думаю, как может честный большевик измельчать до таких бесчестных поступков, какие вы проявляете по отношению ко мне? Ведь, вы же знаете, что только правосудием утверждается любой престол, тем более, отвоеванный народной кровью у самодержавия. Вы бесчестно оторвали меня от учебы, отчислив с факультета за Иисуса. Вы бросили меня в эти тюремные застенки и здесь, не находя повода к обвинению, бесчестно приписываете мне самые грязные небылицы.

Отцы мои, я вас так называю, что вы делаете? Если вы не смогли убедить меня в современной морали вашей действительностью, то какова же сила вашей морали? Когда я два года наблюдал за страданием моего безвинного отца и его единоверцев, то многим был озадачен, в какой-то мере допуская, что это ошибки частных лиц. Но когда я, теперь уже сам, испытываю эту жестокую несправедливость к человеку, как верить вам?

Следователь, постепенно овладевая собою, ответил Павлу:

— Владыкин, я не карьерист и не проходимец, как ты можешь обо мне подумать. Я член партии большевиков и им был еще до революции. За свою идею, я в царских тюрьмах здоровьем заплатил и, как видишь, получил чахотку. Поэтому, уж если вспылил, ты не принимай близко к сердцу, мне ведь было, где нервы растрепать. Ты же еще молод и многого не знаешь; поживешь — другими глазами на многое будешь смотреть.

— Да, — ответил ему Павел, — я, конечно, многого не знаю и многому еще не научился, но различать подлость от честности, как в своих поступках, так и в поступках других — могу. А вот этого понять никак не могу: тюрьмы остались прежними и чахотка в них та же. Как же вы, испытав на себе всю тяжесть несправедливости прошлого — бросили туда же меня, только лишь за имя Иисуса Христа?

Следователь примирительно улыбнулся на вопрос Владыкина, подошел к нему и, похлопав по плечу, вышел из кабинета со словами:

— Ладно, Владыкин, больше вызывать на следствие не буду, видно, что мы не договоримся с тобой ни о чем, будем заканчивать. Сейчас, если желаешь, к тебе могут войти товарищи из производства, я их вызвал по твоему делу.

Оставшись один, Павел усердно и коротко помолился Богу. В молитве он сердечно благодарил Его за такую смелость, твердость духа, мудрость в ответах, и особенно за то, что Господь удалил всякий страх перед его обвинителем.

Через несколько минут в кабинет следователя завели начальника производственного отдела и парторга. При встрече они были несколько напуганы, но когда увидели, что Павел обошелся с ними очень любезно, смятение их рассеялось.

Они были удивлены, что он был естественен и жизнерадостен. Лицо его, вместо печали и отчаяния, выражало бодрость и полное спокойствие. Убедившись, что Павел имеет к ним прежнее расположение, откровенно признались ему (следователя в кабинете не было), что им много досталось, по партийной линии за него, что они получили выговор за то, что не смогли на него, в свое время, повлиять и позволили ему выступать со своим убеждением в клубе. Виновато они объяснили ему, что их вызвали сюда в качестве свидетелей против него, но они откровенно заявили следователю, что против совести сказать ничего не могут. Склонности к религии они в нем раньше не замечали и то, о чем слышали в клубе, для них было совершенной неожиданностью.

Начальник отдела попытался в беседе повлиять на Владыкина и заявил ему, соболезнуя:

— Павел, мне, наверное, больше всех досталось за тебя и, когда было можно, я сделал все, что смог, два года назад, приняв тебя под свою ответственность. Да и теперь, чистосердечно скажу тебе, имею к тебе самое искреннее расположение, ты прекрасный парень, мне жалко тебя, пропадешь ты. Оставь ты свою идею и возвращайся опять в отдел, будем опять вместе работать. Да и крестный твой, Никита Иванович, услыхав о тебе перед смертью, просил передать: "Увидишь Павла, скажи ему так: "Не обдумав дела, не суй свою голову в пекло за него…"."

Павел, посмотрев на начальника, ответил ему:

— Иван Григорьевич! Ведь ты, как говорят, с пеленок знаешь меня, отца моего, мать знаешь и честность Никиты Ивановича. Как же ты в выступлениях на заводе, в газетной статье, да и здесь в протоколе подписал, что я, будучи пережитком капитализма, классовым врагом, чуждым элементом, прокрался в ваш коллектив? А теперь меня убеждаешь в своем чистосердечии и искренности! Вот цена твоему чистосердечию. Ну, предположим, я отрекусь от своей идеи, как ты говоришь, и возвращусь обратно. Что ты тогда будешь обо мне говорить? Как же плевки-то ты будешь вытирать? И главное, кем мы окажемся с тобой, в глазах народа?

Вот, крестный, Никита Иванович, добрая память о нем, он мудрее тебя. Он нигде не плюнул на парня, а только сказал: "Не обдумав дела, не суй свою голову за него в пекло, а коли убедишься в правоте, иди лучше с правдой — в огне не сгоришь!" Вот это отцовский совет. Тебе, случаем, не следователь поручил убедить меня, а? — закончил, с дружеской улыбкой, Павел.

— Ладно, Павел, — глубоко вздохнув, после минутного молчания, продолжал начальник, — кто знает, может быть, в жизни уже мы больше не увидимся. Не имей зла на меня, парень, не сам я — заставили. Любил я тебя, люблю и сейчас: ты счастливее меня, а почему, поймешь после…

В эту минуту вошел в кабинет следователь с конвоиром, чтобы отвести Владыкина опять в тюрьму.

Оба заводских товарища Павла подошли к нему, чтобы попрощаться и, расставаясь, еле сдерживали слезы на глазах. Следователь вышел с ними и о чем-то долго беседовал отдельно…

 

Глава 2

 

 

За имя Христа

 

Владыкин не знал, что в то время, когда его обратно уводили в тюрьму, в другую дверь, на допрос привели его мать — Лушу.

— Ну, Владыкина, — начал следователь, — мы пригласили тебя допросить по делу твоего сына, Павла Петровича. Показания ты должна давать честно, правдиво, ничего не утаивать, от этого будет зависеть судьба сына, будем судить его или нет, поняла?

— Я все поняла, начальник, поняла еще, когда мужа забирали, а теперь и дитя отняли. Я вам на все скажу только одно — я его мать, вот вам и весь допрос, — вытирая слезы, ответила Луша и умолкла.

Следователь сразу насторожился, несколько других присутствующих работников с удивлением посмотрели на Владыкину.

— Как, ты отказываешься подписать протокол и дать показания? Да ты знаешь, что за это бывает? — вскипел следователь.

— Да, только и остался черед за мной, отца с сыном уж отняли, еще двоя маленьких остались дома, а подумали вы сами, за что? — ответила Луша, вытирая ладонью глаза и опять нагнув голову.

— Так, ты совсем отказываешься нам отвечать? — уже более спокойно, спросил ее следователь.

— Я вам ответила, я его мать… вот вам и весь мой сказ. Следователь отодвинул бумагу в сторону и, расхаживая по кабинету, не без волнения, спросил Лушу:

— Лукерья Ивановна, а сколько вы классов кончили?

— Полторы зимы ходила в церковно-приходскую школу, а после Рождества мать моя бросила букварь в закутку (пространство между печью и стеной для скота), да сказала: "Хватеть! Буквы научилась различать и все, вон Полюшку пестать некому", — пояснила Луша.

— Гм… неграмотная баба, а как ты сумела воспитать такого сыночка, что к нему и подступиться не знаешь с какой стороны? — с возмущением, обратился опять следователь к Луше.

— А что, он обругал вас или гордо ответил, или что сделал не так, чем он провинился-та? — спросила Луша с тревогой о сыне.

— Да нет, он не гордо отвечает, он вежливый и сделать ничего не сделал; но не успеешь задать ему вопрос, у него уже на все ответ готов, да ответит так, что и добавить нечего. Как ты сумела воспитать такого? — опять приступил к Луше следователь.

— Н-а-ч-а-л-ь-н-е-к! В ваших школах он учился, по вашим театрам околачивался, ваши книги по всем ночам читал, так что вы его все хвалили да подымали все выше и выше; вы что ко мне, неграмотной бабе, привязались? Вы его воспитали, а не я — вы с ним и разговаривайте!

Следователь от такой неожиданной смелости, вначале, как-то оторопел, потом, взглянув на Лушу, с гневом выпалил:

— Хватит тут, нам нравоучений. Уходи домой! Яблоко от яблони далеко не падает: какая мать — такой и сыночек.

На этом все попытки к обвинению Павла Владыкина были закончены.

 

* * *

 

Через несколько дней его опять вызвал следователь и объявил ему:

— Следствие по твоему делу, Владыкин, закончено. Из-за недостатка доказательств твоей виновности, суд в производство дело твое не принимает, но, учитывая твое влияние на окружающую среду, особенно молодежь, и опасность твоих несовременных идей, на волю тебя мы не отпустим. Мы загоним тебя туда, куда "Макар телят не гонял" (на край света), и выбьем из твоей головы этот опиум. Мы не отпустим тебя оттуда, пока ты не расстанешься со своим Иисусом. Понял?

— Начальник, — ответил Павел, — я скажу вам на это: "Много замыслов в сердце человека, но состоится только определенное Господом", — так говорит святая Библия в Прит.19:21. Простите меня, если я, за это время, чем огорчил вас, кроме защиты истины. Один раз мы еще с вами увидимся: но уже не на моем суде, а на вашем — перед судом Божьим, если вы тоже не покаетесь и не станете христианином.

С высоким подъемом духа Павел возвращался в тюрьму, в это время он чувствовал себя, как Давид после сражения с Голиафом. Ему казалось, что он не шел, а летел на могучих крыльях и только, когда подошел к тюремным воротам, очнулся, как бы от сна. Ведь борьба только началась, но как и где ей будет суждено продолжаться, с какими противниками, препятствиями и опасностями придется встретиться? Где и какой ее конец? Все эти вопросы, как-то вдруг, предстали перед Павлом и, переступая порог камеры, он увидел не толпы ликующих девиц (как встречали Давида идущего со сражения), а те же серые лица арестантов, среди которых началась его тюремная жизнь.

Из камеры кое-кого забрали и поместили новых людей. В частности, перевели его советника "Бродягу", с которым он любил делиться о тюремной жизни. То, что следствие закончилось, его несколько опечалило тем, что ему не придется иметь сражений, в которых он благодушествовал, свидетельствуя своим обвинителям о Боге. Но рад был тому, что уже прекратились эти допросы, на которых из него выматывали душу бесчестными уликами или расспросами о верующих.

На второй или третий день его перевели с нижнего этажа наверх, как и всех, у кого оканчивалось следствие. Этому он был очень рад, потому что снизу, кроме тюремного двора, ворот и прочих тюремных построек ничего не было видно. Все это тюремное, жуткое, щемящее душу, так скоро надоело. Арестанты, конвоиры — все кружилось перед глазами, как заведенная машина, и от всего веяло горечью какого-то удушья.

Первое, что его обрадовало в новой камере — встреча с "Бродягой", с которым они встретились, как родные. Второе — в просторной камере, вместо сплошных нар, были расставлены железные кровати, отдельно для каждого арестанта. И третье, что особенно ободрило душу Павла — это обширный вид на окрестности города, открывающийся из двух светлых окон.

После первых же, коротких слов знакомства с новыми арестантами, Павел прилепился к окну и, ухватившись за тюремные решетки, жадно вдыхал свежий воздух, наслаждаясь зрелищем вольной жизни, которая была теперь в 4-х метрах за высокой тюремной стеной, и так заманчиво открывалась его взору.

Прямо под окном, он увидел дом Громова Максима Федоровича, где (в детстве) так много проходило первых собраний. Вон, тот таинственный сад, из которого он когда-то наблюдал, как арестанты перелезали через тюремный забор и, прячась в кустах малинника, убегали к семьям "на побывку". Может быть, из этого самого окна, когда-то в детстве, он видел, как "Рябой Серега" разговаривал с отцом, а вон, около той яблоньки, он робко прижимался к отцу и никак не мог разглядеть лицо того самого "Рябого".

За садом, под крутым обрывом, серебристой полоской тающего льда красовалась речка, там, когда-то в летние дни, он первый раз научился плавать, ловить уклеек и плотву.

Немного выше по течению, над крутым обрывом, как ласточкино гнездо, синел домишко, в котором было пережито столько волнующих моментов бурного детства. Дальше, за просторами огородов и заливных лугов, тянулось пригородное село, посреди которого возвышался храм, с высокой колокольней. Из прочих, шестидесяти колоколен города, она отличалась особенно бархатным звоном.

Все существо Павла рванулось к тем широким просторам, облитым сияньем весеннего солнца.

С шумом, отрываясь от карнизов, падали на землю сосульки, облитые весенними каплями. По-весеннему каркали вороны, шарахаясь в сторону от проезжих розвальней, нагруженных празднично-голубыми кубиками выколотого льда. С криком разбойничали голодные стаи воробьев по размякшим дорогам. На припеках весеннее солнце причудливо ноздрило, наметенные зимою, сугробы. Всюду виделось первое дыхание весны.

Сегодня Павлу исполнилось 21 год. В детские годы, в этот день, бабушка Катерина непременно, бывало, испечет из сеянки пахучую лепешку, помажет конопляным маслом или сметаной и, выждав, когда все лишние свидетели разойдутся из избы, украдкой сунет Павлушке в руку гостинец.

Да, любила она его, любила, как свою душу; а теперь, знает ли она, что ее "озорник", вместо жилистой бабушкиной руки, обнимает эту холодную, тюремную решетку, которая так безжалостно разлучила его с ней и, может быть, теперь уже, на все земные дни. Голова беспомощно упала на протянутую к решетке руку, и ресницы часто-часто заморгали…

— Ты что, оглох, что ли? Никак не дозовутся тебя, — толкнув в плечо Владыкина, подошел к нему "Бродяга". — На свидание вызывают.

Павел, очнувшись, посмотрел на открытую дверь камеры и торопливо вышел в коридор за надзирателем. В дежурке раздавался взволнованный, многоголосый говор людей, пахло вареной картошкой, жареным луком, ванилью от пышек и овчиной от деревенских полушубков.

— Родимец, ты мой! Дитятко, ты мое! — услышал Павел знакомый, волнующий голос Катерины и, не успев с улицы ничего разглядеть, он неожиданно запутался головой в распахнутой бабушкиной шубе.

После первого приступа нахлынувших чувств, при такой неожиданной для Павла встрече, всем усилием он взял себя в руки, и как только мог, поспешил утешить бабушку и мать. С пальцем во рту, непонимающими глазенками, рассматривала его сестренка, стоя между коленок Луши.

На первое свидание к Павлу пришла мать с сестренкой и Катерина. Больше месяца они не видели лица друг друга, а теперь, увидев, от избытка чувств не знали, с чего начинать и о чем говорить. Их посадили за длинным столом. А Катерине, по особому расположению надзора, разрешили сидеть рядом с внуком.

На столе стояла махотка с горячей вареной картошкой, обложенной солеными огурцами, и целая стопка тех самых лепешек, о которых Павел, всего несколько минут назад, мечтал у тюремного окна.

"Как велика милость Божья ко мне и Его любовь! — подумал Павел, глядя на бабушку с мамой и гостинец, — как она могуче проникает, даже в эти тюремные потемки!" Дома он не придавал бы значения: ни махотке с картошкой, ни лепешкам, а здесь — все это было необычайно дорого. Павел не мог удержаться и, отвернувшись на мгновение, вытер ладонью набежавшую слезу.

— Ну вот, сыночек, — начала Луша, — я уж, первая, тебе все выложу, что на душе, а потом бабушка. После твоего ареста, по всему заводу, все позорили тебя, у-у-х как страшно слушать, а люди-та все понимають, да мне все рассказывут, да многи, так полюбили-то тебя, по городу-то мне проходу не дають. Откуда только узнали, что я мать-то твоя? Да все подходють, да утешають, а уж слова-то твои все друг дружке пересказывуть. Ведь, всех поразило, как такой молодой, грамотнай, а сам, такой божественнай парень-то! А в газетах-то позорють, как толька им вздумаеца, ну ничего, сынок! Крепись, Бог правду Сам защитить!

Ну, меня из цеха тут же выгнали, как толькя тебя арестовали. А то хвалили, хвалили, как передовую, редкую мастерицу, а тут бац, да и вон, с завода-то! Я, было, уборщицей просилась. Ведь, жить-то нада?! Да, куда там, и близко к заводу не подпускають. Ну вот, хожу по богатым людям да стираю на них. А хлеб-та сейчас без карточек дають. Слава Богу!

А вот тебе твоя симпатья, Райка, с какой тебя гулять-то провожала тетка — гостинец передала, — продолжала Луша, передавая какой-то сверток сыну.

— Мама, — остановил ее Павел, — я ее гостинец не приму, блудница она, и пусть с мужем своим мирится, к греху возврата нет.

— Ну, а цыганка-то твоя (Катя) шлет уж какое письмо, да я в них ничего не разберусь, да и не распечатыву. По правде сказать, я сюда взять побоялась. Федор (так они условились называть отца) рад за тебя, все слава Богу. Верущи-то все услышали про тебя, да так зашевелились, каюца и не бояца уж собираца-то. А уж следователь-то, меня за тебя, все и так, и сяк, а я ему одно — я мать ему и все, а после, как Бог дал ума ответить, что он аж глаза вытаращил. Да и выгнал меня домой. Ну, а вот, вчерась, помягчел, дал свиданье, ну и вот, ведь, говорить, что судить-то тебя не будуть, может, отпустять. Ну, наврят, уж больно они на тебя обозлились, жалуюца, что, мол, сказать нам ничего не даеть: мы ему слово, а он десять в ответ. Ну, я радуюсь за тебя, сыночек, не унывай, будь тверд и мужествен до конца, Бог не оставить тебя!

— Да ты что, старая, — вмешался надзиратель, внимательно слушая Лушу, — сын в тюрьму попал, а ты, как на свадьбе радуешься, с ума сошла ты, что ли?

— Бабка, — обратился он к Катерине, — постыди хоть ты ее, я догадываюсь, ты мать ее. Парня надо на добрый путь направить, ведь ни за что он пропадет, а он, как я вижу, совсем неиспорченный. Молиться, мы все молимся, а это что ж за вера такая, что за нее в тюрьму сажают? Вразуми ты ее, ты старый человек, дай и парню ума, я вижу, как он любит тебя, да и ты слезы льешь по нему.

— Касатик, батюшка! Я уж, больно темная, старуха-то, — начала Катерина в ответ надзирателю, — да и не знаю, как тебе ответить-та. Я плачу не от жалости, родимец, от горя-то я уж все слезы выплакала; я плачу от радости, что мой внучек так любеть Бога-то, что жысть свою не щадить, и такую кару принял за Спасителя. Вот, когда он по вашим театрам шатался, я громко молилась Богу за него, я ведь, с пеленок его от смерти на коленях у Бога вымолила. Своею грудью в морозы отогревала, а теперь, когда он на Божий путь встал, я успокоилась. Бог сохранит его везде. А насчет тюрьмы, я тебе скажу, касатек, да и сам ты, чай, знаешь — нешто тут только разбойники сидять? Ой, родимец ты мой, сколько в ней сидело и царей, и великих князей, енералов, святых людей; в ней сидели ведь и Апостолы Господни, да и Сам-то Спаситель, батюшка, рядом с разбойником на кресте висел; вот то-то и оно, родимец, а что за внучека маво, он на истинам пути, и Господь сохранить его.

— Да так-то, конечно, так, это все верно, бабушка, — согласился надзиратель, — но жалко паренька-то, больно уж молодой.

— Да, а что, касатек, толку-то, вот, от нас-то, что вот, я на старость-то, чем я Богу-то служу? А он молодой, всем Богу послужить можеть.

Павел был настолько рад услышать и увидеть такое свидетельство со стороны матери и бабушки, что для него и дежурка, и люди в ней — все казались родными, милыми.

В детстве он слышал проповеди М. Д. Тимошенко, Степина и других великих проповедников, но как ему казалось, они не смогли бы принести того утешения и ободрения, какие он услышал из этих уст, неграмотных, простых, матери и бабушки.

Наговорились они досыта, с радостью он кушал, еще горячую, картошку с солеными огурцами, и, утешенные взаимно, расстались нехотя, когда им объявили о конце свидания.

Катерина встала, и уже без слез, обняв голову внука, сказала ему:

— Ну, дитятко мое, двадцать годов назад я вымолила тебя у Бога, на руках своих носила, за ручки потом водила, теперь я уж не услежу за тобой и не угонюсь, но зарок я Богу дала о тебе, все время молиться за тебя, пока Бог не приведет тебя опять на порог, в избу ко мне. Спаси тебя Христос! — С этими словами она поцеловала его стриженный лоб и проводила до двери дежурки.

Луша поцеловала сына, уже на ходу крикнула:

— Только молись, сынок!

У самой двери сестренка, путаясь в ногах, как-то необыкновенно уцепилась за руку и никак не отпускала Павла, пока надзиратель, уже решительно, приказал ей идти к матери. Павел только в последнее мгновение, когда отпустил ее, почувствовал в руках какой-то комочек. Только в камере он разглядел, что эта была "пятерка" денег.

— Паля! Паля!.. — услышал он приглушенный голосок сестренки, входя в дверь тюрьмы, и отчаянный стук в железные ворота.

— Ты смотри, она отчаянней меня, — проговорил Павел, вспоминая свое детство, когда приходил к отцу к воротам тюрьмы.

Возбужденный от радости, он вошел в камеру, раздал гостинцы арестантам. "Бродягу", как совершенно безродного, Павел накормил досыта, рассказав все подробности свидания. Видя такую привязанность к себе, "Бродяга" в свою очередь располагался к Павлу с каждым разом все больше, посвящая его в особенности тюремной жизни.

Однажды, в обычном порядке, Владыкину передали передачу, оставив все с сумкой, надзиратель приказал коротенько написать матери ответ. Павел все выложил на стол, тщательно осмотрел обшитую материей сумку и, написав ответ, решил поставить ее к дверям камеры. По пути его внезапно остановил "Бродяга" и, потянув к себе, сказал:

— А ну-ка, дай мне на ревизию, я вижу, что ты еще никак не привыкнешь к тюремным порядкам. С этими словами он внимательно посмотрел на дверь камеры, потом тщательно стал осматривать сумку, ощупывая ее обшивку. Ему показалось подозрительным, почему новая сумка оказалась обшитой тряпкой.

На глазах Павла он слегка подпорол внизу кончик обшивки, покопавшись пальцем под днищем, торжественно вытащил сверток, обернутый в тряпочку, и отдал ему. Сверточек был величиною почти в половину спичечной коробки.

Развернув его, Павел не удержался и вскрикнул от удивления: перед ним на ладони было миниатюрное Евангелие от Иоанна.

— Ну вот, парень, а ты бы отдал его обратно, видишь, мать-то у тебя, хотя и неграмотная, но смотри какая предусмотрительная, — ответил ему "Бродяга". — Да ты посмотри, нет ли там еще чего?

Павел, теперь уже сам, подорвал тряпку еще больше, просунул руку и обшарил под ней днище; рука что-то опять нащупала и, вынимая, он увидел, как блеснула красным цветом свернутая "тридцатка" (30 рублей).

"Бродяга" быстро взял сумку из рук Павла и, торопливо работая иголкой с ниткой, восстановил обшивку сумки, довольно заметив:

— Вот, парень, а ты бы сдал все обратно, да хорошо еще, если надзор без осмотра возвратил бы матери, а то, обнаружив, пользовался бы сам. Тут же, как никак, тридцать рублей тебе на много хватит.

Вот так, милый, приучайся к тюремной жизни, — с этими словами он все восстановил по-старому и, положив записку, кинул сумку к двери как раз в тот момент, когда надзиратель пришел за ответом.

Счастью Павла не было границ. Ведь Евангелие, Евангелие теперь в его руках! Именно его он просил у Бога. Оно так дорого, особенно в жизни арестанта. Но он не знал, каким путем Бог пошлет его. И оно пришло, действительно, вовремя. У Павла к этому времени наступал какой-то кризис, тоска все чаще и смелее стала заглядывать в окно его души, но периодически Господь чудесами Своими ободрял его.

Особенно ясным стало для юноши, что в каком бы раздумье он не оказался, стоило только ему начать беседовать с кем-либо о Боге, как в душу вливалась бодрость и радость, и он совершенно преображался.

В один из дней их погнали в баню, и там, когда уже Павел оделся и приготовился к выходу, ему, в сумерках, сунули конверт с письмом. От неожиданности он даже растерялся, а когда пришел в себя, то уже никого не мог заметить. Кто его сунул, ему осталось неизвестным.

Придя в камеру и распечатав его, он сразу затрепетал: на аккуратно свернутом листке Павел узнал почерк Катюши.

"Павел! Совершенно не знаю что думать: пишу пятое письмо, а ответа никакого нет от тебя. Заболел ли ты? Случилось ли что с тобой? А может, решил вообще порвать со мной? Пойми меня, душа мечется в думах, и я не знаю, что делать! Поехать к тебе, но ведь — это для девушки позор. Неужели нельзя прислать, хоть маленькую записочку? Прошу тебя, или, может быть, домашних твоих, сообщите хоть два-три слова, что с тобой?

Люблю по-прежнему, целую, твоя Катя."

Никогда он не испытывал еще подобного состояния. Душу охватила такая грусть и отчаяние, что он их ничем не мог унять. Павел пытался молиться, но молитва не изгоняла тоски, читал Евангелие, но тут же забывал, о чем читал. Беседовать ни с кем не хотелось.

Грусть совершенно овладела им, и он, как прилип к тюремной решетке, так и не заметил, как прозвонил тюремный "отбой".

Очнулся он лишь тогда, когда в двери камеры щелкнул замок, и, отворив ее, надзиратель молча, жестом руки поманил его к себе, на выход.

Недоумевая, он смотрел на незнакомое лицо.

— Садись! — проговорил ему надзиратель, усаживая на табуретку рядом с собой в своем уголке. — Ты не знаешь меня?

— Нет, я не вас знаю, — ответил Павел.

— Я брат "Сергея Рябого", Василий, работаю здесь надзирателем еще с тех пор, когда он был жив и сидел здесь. Мать твоя просила помочь тебе, чем могу, поэтому, если что надо, скажи или напиши, я все передам. Сегодняшнее письмо я тебе передал, но смотри, будь осторожен. Я помню, как много твои родители сделали добра моему Сергею, теперь я рад отплатить тебе за него.

Обрадованный этой неожиданной встречей и таким знакомством, Павел возвратился в камеру и стал на колени.

В ночной тишине юноша изливал свое переживание пред Господом. Он сердечно молил помочь ему — победить эту, разрывающую душу, тоску о Кате, жаловался Богу, что он совершенно растерялся от этого гнетущего чувства.

Во время молитвы, Павел на минуту как бы забылся от всего, и ясная, сильная мысль озарила его душу:

"Кто любит отца и мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня; И кто не берет креста своего и следует за Мною, тот не достоин Меня. Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее" (Матф.10:37–39).

Тихим, но мощным потоком эти слова разлились, как лекарство по всему внутреннему существу Павла и принесли с собою всеутоляющий, действительный покой его мятущейся душе.

После молитвы он заснул спокойным, крепким сном.

При разговоре с Василием он готов был еще вчера, тут же написать ответ Кате, утешить ее признанием в своей любви, объяснить свое положение и убедить, чтобы она не оставляла его, но терпеливо переносила разлуку; что даже эта, неожиданная услуга Василия вовремя послана от Бога.

Пробудившись утром, Павел почувствовал, как мужество и тихая, святая уверенность от слов Спасителя, какие он вчера почувствовал в молитве, возвратились к нему и овладели всем его существом. "Только Его я должен и хочу любить всем сердцем и больше всего".

После утренней, камерной суеты с подъемом, оправкой и завтраком, Павел с нетерпением прильнул опять к тюремной решетке.

"Ничего я ей не напишу, кроме краткого объяснения, — подумал Павел про Катю, — она не должна быть дороже моего Спасителя, — а там пусть думает, как ей поступить".

За окном, бегущими ручьями и щебетанием птиц, звенела желанная весна. Колокольные перезвоны торопили, празднично одетых людей, к заутрене. С вербами в руках они, почтительно раскланиваясь проходящим, цветастой гурьбой толпились на церковной паперти, обласканные яркими утренними лучами играющего апрельского солнышка.

В открытое окошко Павла обдало весенней, бодрящей свежестью, и приятно пьянило голову.

Звонкой стайкой запоздалые девушки вынырнули из-под обрыва и с вербочками в руках, перебегая речку по льду, спешили в церковь.

У Павла что-то щипнуло в груди, когда он, завистливо, проводил их глазами до самой паперти.

Вспомнилось отрочество, стройное хоровое пение на собраниях, вечеря любви на праздниках — и так всколыхнуло душу; а теперь он здесь. Тоска злодейски, откуда-то издалека, начала медленно глодать душу.

Павел встрепенулся, вспомнил слова Спасителя, пришедшие на память в молитве и, зажмурив глаза, тихо, но сердечно воззвал к Господу:

— Господи, ведь Ты Сам сказал, потерявший душу свою ради Меня, сбережет ее, да еще получит во сто крат более.

Вот, я здесь решаюсь отдать Тебе самое дорогое в моей жизни: юность, первую любовь к девушке, жажду к учебе и знаниям. Но не только поэтому отдаюсь Тебе, пусть я ничего здесь не получу. Отдаюсь потому, что прежде и больше всего люблю Тебя. Господи, помоги мне не обмануться. Я всецело доверяюсь Тебе, хочу быть верным и послушным во всем, но желаю быть счастливым, грамотным и образованным. Мою любовь к девушке я жертвую ради Тебя, но хочу получить больше. Дай мне испытать это счастье — счастье потерянной жизни, ради Тебя и Твоего Евангелия. Аминь.

Долго, после молитвы, он наблюдал в окно, будучи совершенно отключенным от камерного шума, а во внутренней тишине так четко звучали слова Спасителя: "Не бойся, только веруй!"

Приступы грусти с тех пор не одолевали его: они подходили, но какой-то мощный барьер ограждал сердце юноши от них. И стоило Павлу вспомнить ту молитву посвящения, как все искушения отступали.

 

* * *

 

Прошли пасхальные дни. В камере всюду видны были причудливо разукрашенные куличи, белели пирамидами "пасхи" и пестрели, в разные цвета раскрашенные, яички. Все это наносили арестантам родственники или просто богомольные благодетели, но грусть на лицах оставалась неизменной.

Как и все арестанты, Павел от своей пасхальной передачи поделился с "Бродягой". Кучка всяких лакомств лежала у его изголовья, аккуратно сложенная на холщовом полотенце. "Бродяга" перед пасхой выстирал свою гимнастерку, аккуратно выбрил, тюремным способом, лицо и, подвязав под шеей постиранный, старенький, расшитый всякими узорами, носовой платок, сидел довольный, слушая рассказы Владыкина о смерти и воскресении Христа. Потом, глубоко вздохнув, он наклонился близко к Павлу и вполголоса начал:

— Так вот, и у меня случилось, как у Спасителя, Владыкин. Когда-то, не сосчитать сколько, толпилось вокруг меня всякого люду, ждали подачки, каждое слово ловили, пересказывали друг другу, делая всякие выводы из него. Простой люд "снопами" валился в ноги с почтением, когда я проходил или проезжал мимо них на пролетке. А теперь, вот видишь, как Христа раздели, оплевали и венок надели колючий, да не за что прицепить — голова от горя полысела. Потом и распяли ироды — злодеи-комиссары, как фарисеи Христа. У-у-ух! Чума народная! Нет на них погибели! Вот, чего Господь смотрит? Посмотри, сколько погубили разного, честного люду, да и теперь еще губят. А сами, вон, по улицам расхаживают в хромовых сапогах да в хромовых галифе. Вчера лапти только сняли, а теперь житья от них нет. Я уж, тебе откроюсь, парень, только язык-то за зубами держи, вижу ты справедливый малый.

Большое богатство я имел при царе, жил, конечно, в свое удовольствие, целая конюшня выездных была (лошади для выезда). Жена, что ни бал — новое платье, а балы-то были каждую неделю. Красавица она у меня была, как и сам я, из дворянского рода. Деньгам счету не знал. Ну, известно дело, и попивал изрядно, да что говорить, вся жизнь была — сплошной бал. И нищих не забывал, особенно на праздники медяков горстями раздавал, да и золотой кому-нибудь для потехи подкину, на "ура". Эх, братец, забава была! Как кинешь им золотой, ведь свалка целая, только лапти сверкают, а лохмотья трещат, пока золотой, вместе с грязью, у кого-либо в руке окажется. А теперь вот, сам бродягой стал и куску черного хлеба рад. Ох, парень! Жизни такой не рад, а смерть-то не больно приходит. Вот и скитаюсь под чужими фамилиями, и Бог один знает, будет ли конец жизни такой, или нет?

А вот, на тебя смотрю и не понимаю, комиссары у тебя жизнь отнимают совсем ни за что, да ты, вроде, и человек-то ихний, а я вижу, никакого зла не имеешь к ним. Если даже кто-нибудь из них окажется здесь, думаю, что ты и с ними поделишься, как со мной. Душегубы они, парень, я бы своею рукою давил их здесь, и ты дави, где сможешь.

Павел молча выслушал его и, когда тот замолк, ответил ему:

— Ну вот, "Батя" (так звали "Бродягу" в камере), ты рассказал про свою жизнь, в какой ты роскоши провел ее, а рядом с тобой жил такой же, как ты, русский человек, был рад твоему пятаку, однако, ты не просто делился с ним, как Христос с голодной толпой, тем же хлебом, который ел Сам и народ кормил. Ты вот, с твоей милости, потеху устраивал над бедным народом, а когда-нибудь думал над тем, что ты живешь и пируешь потому, что голодают они? Ты живешь их потом и кровью. Ты и Господом недоволен, что Он не мстит за тебя комиссарам, что они теперь гуляют по улицам в хромовых штанах и сапогах, а ты вот, прячешься от них?! А почему ты забыл, когда в сафьяновых сапожках, в шелку, в бархате разгуливал с женою по этим же улицам, а они в сермягах да в лаптях прятались от тебя? Разве ты заработал себе это богатство и почет, каким обладал? Нет, Бог, когда-то вверил его твоим отцам, а потом и тебе, чтобы ты разумно пользовался богатством и распределял его между такими же людьми, как и ты, благодаря Бога. Ты же проматывал его и потешался над бедным народом, потому Бог и отдал тебя в руки тех, над кем ты потешался, чтобы ты узнал, что ты такой же человек, как и они, а богатство твое пустил по ветру. Ты не обижайся на меня, что я так прямо говорю тебе. Я не радуюсь, что тебя лишили твоего богатства, но рад, что Бог привел тебя сюда, чтобы тебе показать, что есть Бог, который справедливо судит. Ты хвалишься своим милосердием, но русскому народу были нужны не твои медяки и хоромы, а твоя любовь к нему и честность. Ты меня призываешь душить их? Несправедливому миру нужен не твой или мой кулак душегуба, а справедливость и любовь Божья. Вот, я и посвятил себя правде Божьей и Его любви. А что такое, мои противники? Это люди; сегодня они мне делают зло от души, завтра, от той же души сделают добро, смотря под чьим влиянием они окажутся. Христос сказал: "Мужайтесь, Я победил мир!" Чем победил? — Любовью. И христианин может победить зло любовью,

— Да, это так, но сколько вас с такой идеей любви? Маленькая горсточка! — прервал Павла "Бродяга".

— Пусть горсточка, — ответил Павел, — а сколько нужно соли, чтобы кастрюлю мяса сохранить от разложения? Только горсточку! Так что ты успокойся, судьбы людей в твоих руках уже не будут, душить противников ты не сможешь. У самого петля уже на шее, и ее остается только затянуть. Хватит, пожил для себя, поживи хоть немного для Бога и для других. Ведь только в этом подлинный смысл жизни.

На этом их беседа закончилась. "Бродяга" совершенно не думал, что такой молодой паренек выскажет ему, так смело и правдиво, всю правду о жизни. С тех пор он к Павлу стал относиться без чувства превосходства и много-много думал о его религии, о своей прошлой и настоящей жизни. Вскоре его забрали на этап, объявив ему три года лагерей по статье 630 (без определенных занятий). Где и как закончилась его жизнь, знает один Бог, но Владыкин был рад, что смог несколько слов сказать ему о Боге.

 

Глава 3

 

 

На Дальний Восток

 

Вскоре и Павлу принесли маленький клочок бумаги, в котором было сказано, что следствие его велось по статье 58/10 УК РСФСР, но за недостаточностью материала, он суду не подлежит. Однако, органы НКВД располагают данными, по которым Владыкин П. П. признан по своим религиозным убеждениям опасным для общества. Поэтому особое совещание при НКВД лишает его свободы на 5 лет с содержанием в отдаленных лагерях НКВД.

Когда объявили об этом в камере, то все арестанты пришли в изумление. 5 лет лишения свободы мальчику, которому здесь исполнилось 21 год, за его убеждения, это было потрясающе! Причем — без суда и каких-либо улик!

Вскоре Владыкину объявили собираться в этап. Сообщение о6 этом было так экстренно, что он не успел предупредить своих домашних, и, когда их выстроили на тюремном дворе, просчитали и скомандовали: "шагом марш", в раскрытых воротах, среди толпящихся родственников, Павел не увидел ни одного знакомого лица. Идя по мостовой, юноша увидел по бокам и впереди себя конный конвой с обнаженными саблями и вспомнил с содроганием в сердце: пять лет назад по этой мостовой прошли рядом, под злобные окрики конвоя, его отец и мать, с арестантской сумой на спине и братишкой на руках. Тот же Господь, который ободрял и укреплял их, шел незримо рядом, теперь и с Павлом Владыкиным. Он чувствовал Его близость и, когда проходил городскую заставу, тихо произнес, прощаясь с городом: "Ты изгоняешь меня, обрекая на погибель, но пройдут годы, Господь мой, на Которого я уповаю, возвратит меня, и я вновь вступлю своими ногами в тебя с победою и еще буду проповедовать в домах твоих о моем Иисусе".

Медленно, под окрики конвоя, они рядами (по пять человек) двигались, удаляясь от городской заставы.

Там за заставой, среди благоухания в серебре по-весеннему расцветающих садов, оживал город. Позади остались парки с знакомыми аллеями, родные улицы, где каждый дом с детства отличался своей особенностью; школы, в которых проходило звонкое, полное различных приключений, детство; родная семья; где-то там дальше — родные Починки с милой бабушкой Катериной…

— Нет, об этом теперь нельзя, — встрепенулся Павел.

Конвой остановил колонну арестантов. Облако удушливой пыли надвигалось сзади и плыло вместе с колонной, поэтому, кто был помоложе, перебегал вперед, а больные и старые задыхались от пыли, сгибаясь под тяжестью арестантских пожитков в мешках.

Когда они вышли на простор огородов, ветерок отогнал от несчастных клубы пыли, и весеннее солнце, спеша за холмы, последними лучами ласкало задумчивые лица арестантов.

Точно так и в такое же время, проходили здесь отец с матерью и, может быть, даже кто-либо из этих конвоиров сопровождал их. От этого сознания бодростью наполнилось сердце у Павла и он, отбросив воспоминания об оставшемся позади родном городе, сосредоточенно шагал впереди, представляя, что он может идти по следам своих родных. На всем протяжении от тюрьмы до станции, Павел, как ни вглядывался в лица прохожих, не встретил ни одного знакомого. Грустно стало ему от этого, и тогда он понял, как дорого в такие минуты увидеть, хоть издали, близкого, родного человека.

На вокзале их ожидал специальный вагон, такой, в каком он видел когда-то отца. Погрузка их длилась недолго, а через два-три часа, уже в надвигающихся сумерках, Павла увозили из родного города. Сквозь решетки окна вагона он видел, как пробегали знакомые корпуса завода, серым пятном промелькнул наклонившийся домик, где по словам матери, он родился. Медленно проплывал перед глазами могучий весенний разлив полноводной реки, шуршащей причудливыми глыбами, беспорядочно громоздившихся льдин. Потом все сразу исчезло за темной стеной мелькающих сосен. Павел отвернулся от окна и с глубокой молитвой проводил, оставшийся за окном, город.

 

* * *

 

Рано утром Павла Владыкина и всех его товарищей выгрузили и построили в колонну около вагона на товарном дворе железнодорожной станции города Рязани.

Редкие прохожие, при виде колонны арестантов, испуганно прижимались к забору. Какая-то старушка, с кошелкой в руках, несколько раз набожно перекрестилась, боязливо поглядев на проходящую толпу.

Вскоре их подвели к огромному зданию с полукруглой аркой в середине, и он впервые увидел, что все окна у него непривычно, как у слепого человека, закрыты козырьками, обращенными вверх. "Это тюрьма" — промелькнуло в сознании Павла.

На стук конвойного моментально открылось смотровое окошечко и, вслед за ним, со скрежетом, медленно отворились тюремные железные ворота, пропуская арестантов, но тут же, с грохотом, закрылись вслед за ними. С другого конца туннелеобразной арки выход был закрыт такими же огромными воротами, но из железных прутьев. Сквозь них Павел, не без легкой дрожи, увидел через просторный двор огромное, угрюмое здание крепости-тюрьмы в несколько этажей.

По углам его были расположены массивные круглые башни с маленькими окошками, уходящими вглубь узкими щелями, в которых едва могла поместиться голова человека. Кто-то из арестантов, будучи уже знаком с расположением крепости, объяснил, что в этих башнях содержатся или осужденные на смерть, или приговоренные к одиночному тюремному заключению.

Павел отвернулся от этих ужасных башен, заключив, что еще насмотрится на все это за свои годы.

Вскоре их разделили по разным камерам и он догадался, что не здесь будет место его постоянного обитания. Некоторые легли на деревянном полу и беззаботно уснули, но Павел от волнения не мог спать.

Для него все было совершенно ново! Он стоял одиноко в стороне и изучал обитателей камеры. За массивной железной решеткой виднелись глухие стенки одного из козырьков, какие он видел снаружи.

К нему подошли, весьма почтенного вида, старичок со старушкой, по-старинному, прилично одетые, и, узнав, за что арестовали Павла, со слезами на глазах, доверчиво рассказали о своем горе. Оказалось, что у соседа, где они жили, сгорел дом, а их обвинили в умышленном поджоге, так как они жили в частых ссорах с ним, хотя, по их словам, они до старости никогда ни с кем не были в тяжбе. Теперь же злой сосед, по зависти показал на них, представив ложных свидетелей, и их, несмотря на горючие слезы и заверения в невиновности, осудили: старичка на 5 лет, а старушку на год. Павел смотрел на них с горьким сожалением и сказал, что утешение они найдут только в Боге. Господь допустил это, чтобы они в свои годы, покаявшись, жили уже не для себя, а посвятили их Господу. С умилением они слушали эти необыкновенные слова и признали, что, действительно, ничего для Бога не делали, и теперь, если Он даст милость им еще выйти из этих ужасных мест, то оба посвятят свою жизнь для Него. К сожалению, вскоре вошло тюремное начальство и развело их по разным местам.

Павла, неожиданно для него, с немногими другими арестантами завели в здание крепости, в подвал. Из широкого сводчатого коридора направо и налево видно было много больших дверей. К одной из них подвели его и, открыв ее огромным ключом, втолкнули в большую камеру.

Камера состояла из двух отделений, разграниченных между собою огромными столбами. Потолки сводами опускались к полу. Под густым настилом соломы нащупывались неровные каменные плиты. Через небольшие два окна вверху, еле заметной полосой синело утреннее небо. Арестанты свободно разместились на полу. Из разговора с ними Павел заключил, что все они, сравнительно, молодые и, что здесь долго не задержатся.

Павел был очень рад такому предположению, потому что, откровенно говоря, он страшился, думая, что здесь пройдут все его годы; и такую тюрьму он видел в картинах художников, такой и представлял ее из тех немногих рассказов, какие доходили до него.

Осмотревшись, он облюбовал место рядом с подобным себе юношей, узнав в нем своего земляка. В городе Павел ранее видел и знал его, как одаренного пионервожатого, редкого активиста и был крайне удивлен, что парень занимался карманными кражами, и по сути был воришкой. Общественная работа была для него ширмой.

Павлу быстро надоели его рассказы о мерзких преступлениях, и он, поднявшись, стал прислушиваться к людским речам. Большинство бредило рассказами о бывшей амнистии в 1927 году. Описывали Надежду Константиновну Крупскую, складывая всякие легенды о ее милосердии, и успокаивали себя возможностью скорого повторения такой же амнистии, по неизвестно какому поводу.

Вскоре дверь камеры открылась, и в коридоре со всех сторон арестанты окружили кадушки с тюремной баландой. Шел обед. За истекшие два с половиной месяца, Павлу уже пришлось основательно познакомиться с тюремной пищей, и с молитвой, он доверчиво кушал, что давали, за все благодаря Бога. Но то, что он увидел здесь, превзошло все, виденное им раньше. По виду и запаху, жижа в кадушке вызывала отвращение.

Однако, Павел набрал миску и, отойдя в уголок, помолился Богу:

— Господи, святым пророкам Твоим приходилось встречать еще худшее, освяти эту пищу, чтобы принять ее без осуждения и не на вред… — так, смиряя свою плоть, Павел принимал первые уроки в великой школе жизни.

На прогулке все окружающее, что он мог увидеть со двора, леденило душу при одной мысли: неужели суждено мне годы провести в этих ужасных стенах? Особенно его внимание привлекла высокая тюремная стена необыкновенной толщины с острыми шпилями, торчащими поверх ее.

Из тюремных окон неудержимо вырывалась наружу многообразная пошлость тюремной жизни, истерично соревнуясь между собой.

Взрыв сквернословии возрастал, преимущественно, тогда, когда на тюремном дворе появлялись заключенные женщины. Павел был крайне удивлен, видя, как могут низко пасть женщины, изощряясь в отвратительных выражениях, отвечая на реплики арестантов.

"Вертеп, — промелькнуло в сознании Владыкина, — и проникнет ли когда-нибудь луч истины и любви Божией в глубину этих подонков?"

Через 2–3 дня, когда Павел уже окончательно решил, что его жизнь будет протекать здесь, его неожиданно, в числе других вызвали на этап с вещами. После несложной тюремной процедуры с перекличками и обысками, их выстроили в небольшую колонну и, проведя по городу не более километра, привели к высокому зданию. Это была исправительно-трудовая колония.

Павла завели на самый верхний этаж и поместили в просторную, с высоким потолком и большими светлыми окнами, многолюдную камеру. За редкими железными решетками окна, внизу расстилался город. Перед домом сновали по тротуару жители, а несколько дальше, за крышами складов, двигались железнодорожные составы по сортировочным путям.

Вначале эта близкая свобода обрадовала юного узника, и он никак не мог оторваться от окна, но вскоре сердце неудержимо потянулось к ней, так что ему пришлось насильно оторвать себя от напрасных мечтаний.

Многолюдный корпус гудел от людского шума. Двери шести больших комнат круглые сутки были открыты в общий коридор, который, в свою очередь, был разделен массивными решетчатыми перегородками с другими, подобными же секциями. Такая "свобода" очень обрадовала Павла, но он предчувствовал, что это место временное. С утра их выгоняли в соседний рабочий корпус, где арестанты занимались изготовлением мебели. Путь к нему проходил мимо окон женских камер на первом этаже. Павлу и здесь, к его удивлению, пришлось встретить то, чего он никогда не видел и не слышал.

Полуобнаженные, молодые женщины с бесстыдством висли на решетках окон и с упоением переговаривались с проходящими мужиками, изощряясь в выражениях на тюремном жаргоне о самых интимных вещах. При виде всего этого, Павел, проходя, думал: "О Боже, Боже! Во что превратились эти миловидные существа, некогда стыдливые, нежные, потерявшие совесть Твою, целомудрие Твое, здравомыслие от Тебя? С какой безраздельностью овладел ими грех! Вот что значит, лишиться страха Божия, лишиться истины Твоей, которая является солью. Это то погибшее, которое можешь спасти только Ты!"

Через несколько дней предположение Павла оправдалось, весь корпус оживился в подготовке к этапу. По комнатам пролетело предположение, что этап будет очень далеким, но точно никто не знал: одни говорили — на Соловки, другие утверждали, что на Колыму, а кто-то слышал, что на Сахалин. Но большинство решили, что увозят их далеко на Восток или в далекую суровую Сибирь. Любое из этих предположений пугало юное сердце Павла. Наконец, после обеда их вывели во двор, неоднократно перекликали, осматривали и, выстроив в колонну, под собачий лай и окрики конвоя, повели к эшелону, стоящему невдалеке от колонии.

На товарном дворе стоял, специально оборудованный, состав. Окна "телячьих вагонов", из которых он был преимущественно сформирован, заделывались широкими стальными полосами. Вдоль вагона тянулись провода телефонной связи и электрического освещения. Весь состав и площадка для погрузки были окружены густой цепью конвоя. Борзые сторожевые псы неудержимо рвались из рук конвоиров к толпе арестантов. Большая часть вагонов была уже заполнена заключенными, поэтому, когда подвели колонну, где находился Владыкин, из-за решеток послышались всякие неистовые мужские и женские крики. После тщательного обыска вещей и самих людей, началась посадка, которая, как правило, сопровождалась часто драками между заключенными в вагонах из-за места. Павла втолкнули в вагон в числе последних. Вагон был набит людьми до отказа. Только по особому настоянию двоих пожилых людей с верхних нар, которые почему-то отличили его от остальных, Владыкина поместили внизу, против примитивного "туалета". Свет туда не проникал даже днем, и все приходилось делать наощупь.

Наверху у окна, с той и другой стороны, расположился привилегированный состав из отборного "ворья". Самым последним был введен молодой мужчина с редкой бородкой, в нарядно расшитой косоворотке, в жилетке без пиджака, в шляпе, едва прикрывающей затылок. Зашел он неторопливо, важно, внимательно осмотрев присутствующих, небрежно бросил к окну, наверх, узел в цветастом новом платке, затем надтреснутым голосом крикнул:

— Здорово, "ворье"! — затем с иронией добавил, — откуда это вас столько набилось, это от всех вас я должен здесь задыхаться, да еще и отвечать за каждого? А ну-ка, кто здесь незаконно поселился? Вот ты, — ткнул он несгибающимся пальцем одного юнца в стриженную голову, — зачем ты сюда попал, отца с матерью не захотел слушать?

— Ха-ха-ха-ха! — раздалось со всех сторон. Парень нагнул еще ниже голову и что-то пробормотал про себя.

— Что, — продолжал весельчак, подперев руками бока, — люблю блатную жизнь, а воровать боюсь? — Опять взрыв хохота раздался в вагоне.

Потом человек с редкой бородкой уставился серыми кошачьими глазами на сидящего наверху, у окна и двумя пальцами, аккуратно положив шляпу на нары, мотнув головою, скомандовал ему:

— Эй, ты, не стыдно, что занял чужое место? Оторвись оттуда, проверь вон билет у "хромовой тужурки"!

Парень с легкой улыбкой, без возражения уступил место "Бате" (как его называли "урки") и бесцеремонно, подойдя по нарам к еврею в хромовой тужурке, хотел сбросить того с нар и занять его место. Но еврей с такой быстротой ударил его в грудь, что тот, отскочив обратно к окну, от неожиданности замер. Весь вагон затих в ожидании дальнейшего.

— Ты что? — взревел "Батя", багровея от ярости, — роскошно жить хочешь? — торопливо сняв с ноги хромовый сапог и отдав потерпевшему, скомандовал: на-ка, объясни ему наши порядки, да поусердней!

Но тут рядом с евреем поднялся огромный мужчина и, разжав "пудовые" кулаки на мохнатых руках, заявил густым басом:

— Если еще раз, кто из вас подойдет в этот угол, то до конца этапа из-под нар не вылезет!

Скандал, может быть, и перешел бы в драку, так как "урки" с разных сторон стали сползаться к "бате", но дюжий мужик во мгновение спрыгнул на пол, вывернул массивную доску с нар и, как легким перышком, взмахнул ею над головой обидчиков.

Павел, при виде этого зрелища, зажмурил глаза, стал усердно молиться Богу о предотвращении побоища.

После минутного напряжения "Батя", с досадой и дрожащим от волнения голосом, пригрозил, что на месте, по прибытии, он расправится с осмелевшими мужиками, но все-таки смолк, а с ним и вся его компания. Все расселись по местам, но этот случай надломил тот порядок в вагоне, какой пытался установить "Батя" со своими товарищами.

Павел не знал, как ему относиться к этому наглому и потерянному "ворью", и в молитве просил у Господа мудрости, а также, чтобы сердцем ему не прилепиться ни к какой из всех тех мерзостей, какие видит и слышит он. Чтобы, если будет угодно воле Его, он мог бы из этого огня выйти не опаленным.

После обеда эшелон тронулся, как бы выползая из вагонной тесноты, удушливой гари и угольной пыли на простор полей и перелесья. Владыкин попросил потесниться у окна, чтобы проститься с родными местами. Из окна повеяло теплым майским воздухом и нежным ароматом, распускающейся зелени. На косогорах мелькали цветастым бисером одуванчики, колокольчики и незабудки, разбросанные по бархату изумрудной зелени. Все это стало бесценно дорогим, прелестным, но увы, недоступным. С завистью Павел наблюдал в окно за бегающими детьми по лужайкам, или за девушками на косогорах, сочувственно машущих пучками цветов. Вот когда открывается подлинная цена свободы! О, чем можно оценить ее? И все это он добровольно пожертвовал за Иисуса и Его доброе учение.

Сознание этого, каким-то драгоценным утешением успокоило юное сердце, разогнало страх перед будущим, и даже эта ужасная тюрьма на колесах не была уже такой отвратительной, какой она показалась в первые часы.

Вскоре, размалеванная татуировками компания "урок"-жуликов, заинтересовалась его приговором, и Павел охотно стал рассказывать, благоразумно свидетельствуя им о Господе. Весть о Христе свежей струей рассеивала ту враждебную атмосферу, которая накаливалась при вспыхнувшей драке. Владыкин разумно чередовал беседу с повестью об Иосифе, рассказ об отроках в раскаленной печи с героическими подвигами первых христиан на аренах. Суровые лица слушателей заметно изменялись по ходу рассказа и приобретали те выражения, какими Павел представлял героев. Беседу прервали известием, что поезд приближается к городу Н. Павел прильнул к окошку и выразил мелькнувшую мысль:

— Эх, хоть бы маленькую записочку передать матери, ведь они так теперь переживают, не зная ничего обо мне.

— Да ты что, парень, — вмешался сочувственно "Батя", — пиши скорей, а на станции сбросишь!

— Да у меня нет на чем писать, и чем писать, — растерянно ответил юноша.

— Эй, вы! — крикнул "Батя", — у кого есть карандаш с бумагой? Дай-те парню, он же мимо дома проезжает.

Еврей быстро достал конверт с бумагой и охотно протянул Павлу; кто-то снизу подал огрызок химического карандаша с оговоркой: "Смотри не потеряй, в вагоне это дороже золота".

Павел нагнулся, быстро набросал на клочке бумаги:

"Мама, папа, бабушка, поздравляю с прошедшей Пасхой, Христос воскрес! Меня внезапно отправили из тюрьмы. Никого из Вас не видел. Мама, вели нас по той же дороге, какой Вы с папой шли. Меня увезли в Рязанскую крепость, а теперь увозят куда-то далеко, говорят, на Восток. Бросаю Вам письмо из окна вагона. Будьте спокойны, Господь со мной.

Ваш сын Павел".

Владыкин заклеил конверт, когда уже подъезжали к станции, и, прильнув к окну, приготовился выбросить его за решетку.

— Ты куда же бросаешь? — схватив руку Павла, крикнул "Батя", — псу под хвост, а не мамке. Дай сюда!

Выдернув из рук письмо, он крикнул, возвратив его Павлу:

— Пиши адрес на конверте!

Отломив от своей пайки хлеба небольшой кусок, "Батя" быстро-быстро стал мять его в кулаке и, расплющив его в лепешку, завернул в нее конверт трубочкой до половины. Затем, высунув локоть за решетку вагона, крикнул, стоящей на перроне, женщине:

— Ма-ма-ша! Опусти в ящик! — и одновременно, что есть силы, выбросил комок хлеба с письмом под ноги людям.

Прильнув к самому краю окна, Павел увидел, как брошенный комок подпрыгнул, при ударе о каменные плиты платформы, и около стенки здания завертелся юлой, мелькая свободным концом конверта. Женщина, которой крикнул "Батя", испуганно оглянулась на крутящийся комок, но все же подошла и, озираясь, робко подняла его.

Спустя много лет, Луша при воспоминании о прошлом, напомнила Павлу, как со слезами радости, они приняли тогда конверт из рук почтенной женщины и благодарили Бога за Его чудеса.

В Москву приехали ночью. Через несколько минут после того, как колеса вагонов остановились, раздался оглушительный стук. Кто-то впотьмах, разразился страшной руганью, потирая ушибленный затылок.

Оказывается, как пояснили Владыкину, на всех остановках конвой, предупреждая возможные побеги через пропиленные стенки и пол вагона, вооружившись деревянными колотушками на длинных ручках, изо всех сил обстукивают стены и полы вагонов. Это — одна из кошмарных действительностей этапа, которую бедные арестанты могут пережить за ночь три-четыре раза, порой с перепугу, сквозь сон, не зная, что случилось.

Вслед за этим событием, дверь вагона, вдруг заскрежетав на роликах, открылась, и в узкую щель с фонарем в руках вбежало несколько конвоиров.

— На проверку! Перебегай! Налево! Быстро! — крикнул старший из них и рукоятками колотушек "подбадривая" заспанных, перегнали всех в одну сторону вагона.

Из открытой дверной полосы в середину вагона торчало несколько винтовочных дул; рядом скулила на поводу у конвоира борзая собака.

Осмотрев и обстукав освобожденную половину вагона, тот же надрывный голос скомандовал:

— Перебегать гуськом! Быстро! Без последнего! — и, ударяя рукояткой колотушки по спине, старший торопливо производил счет арестантов, при этом последнему удар доставался вдвойне сильнее.

Хорошо при этом, если конвоир механически не просчитался, если же он нечаянно ошибся в просчете, вся процедура повторялась сначала до тех пор, пока полуграмотный "старшой" не убедится в наличии всех заключенных.

Обратной команды давать не было необходимости: как только конвой выпрыгивал из вагона, арестанты через минуту уже засыпали снова.

Утром всем раздавали по пайке хлеба и, по банке на двоих, рыбных консервов, причем консервы были закрыты. Поднялся крик требований, чтобы конвоир принес, чем открывать банки, но на крик никто не обращал внимания. В вагоне между тем, банки три были открыты и наполовину съедены.

Вдруг появился в открытой двери "старшой" и потребовал, чтобы все банки перед ним были выложены, но трех из них не оказалось.

Минут через 10–15, вагон был оцеплен усиленным конвоем, всех арестантов выгнали на улицу и подвергли тщательному обыску и их, и вагон. Предмета, которым были открыты консервные банки, не обнаружили.

В Москве подцепили еще несколько вагонов и образовали специальный состав. Ночью он, освещенный множеством прожекторов, спереди и сзади, проезжая, внушал людям какой-то ужас. Направление его было вначале на север, потом со станции Буй — прямо на восток.

Владыкину каждый день приносил какие-либо, непредвиденные для него, злоключения. Пока их путь проходил по центральным областям России, кое-какой режим еще сохранялся в раздаче пищи, воды и т. д. По мере же продвижения на Восток, конвой стал поступать все более и более беспорядочней, как видно по чьему-то произволу. Полуголодный паек сокращался, и к пайке хлеба, иногда, добавлялся всего лишь кусок соленой рыбы или просто селедки.

Голодный народ мучительно страдал от жажды, так как вода выдавалась на больших станциях и ограниченно. Ежедневно давался и сахар, но его полагалась совсем мизерная доля, немного больше половины пол-литровой кружки на весь вагон, и он, как правило, исчезал тут же, в дверях.

Ведро мутной горячей жидкости, под названием "чай", в первую очередь было достоянием "высшего общества" — жуликов, и лишь мутные подонки от него, доставались остальным, и то это измерялось глотками. Горячая пища полагалась ежедневно, но увы, стала исчезать и она.

Начиная от Вятки и Перми, в окошках мелькали сплошные лагерные зоны, обнесенные колючей проволокой, вольное население встречалось все реже. Голод усиливался, а с ним и духота в вагоне. От испарения и ополосков пол покрылся липкой массой, но несмотря на это, его как-то подчищали огрызком метлы, и люди ложились на него, спасаясь от жары.

На больших станциях, в порядке особой милости, охрана разрешала бесконвойной обслуге, на собранные деньги покупать в городе хлеба, сахару и махорки, хотя при погрузке в вагоны, с целью пресечения картежной игры, деньги у заключенных отнимались.

Павел почувствовал, что сильно истощал, до головокружения: голод и постоянная жажда изнурили его. Он решил достать из своих "похоронок" 30 рублей, но к великому ужасу, их там не оказалось. Когда и кто украл, узнать было, конечно, невозможно, несмотря на то, что, как казалось ему, он так тщательно их запрятал.

Над купленными продуктами творилось нечто невообразимое: при раздаче, в полуоткрытой двери толпилось столько арестантов, что за каждым предметом тянулось несколько рук.

В результате Павел с завистью наблюдал, как ватага разбойников во главе с "Батей" поедали хлеб, колбасу и конфеты, купленные на чьи-то средства, среди них, конечно, была и его тридцатка. По особому расположению, остатками "Батя" угостил и его.

Наевшись, "урки" стали искать всевозможные развлечения: кто изготовлял, по всем правилам тюремного искусства, карты из обычной газетной бумаги, кто выкалывал татуировку на теле. "Батины" же телохранители с большим старанием наводили бритву из какого-то металлического обломка: к концу дня, некоторые из них, искусно побрились.

Надзор, увидев такую "культуру", среди прочих обросших арестантов, при первой же длительной стоянке, опять оцепил вагон и, раздевая догола, тщательно все перевернул, но, кроме чистых консервных банок, ничего не нашли. Тогда начальник конвоя, не добившись ничего, разгневавшись, наложил штрафной карантин на весь вагон.

Для "ворья", которое все это затеяло умышленно, с целью развлечения, — это было неощутимо, они находили, чем набить утробу; но простой народ переносил ужасные страдания от голода, духоты и жажды. Бессмысленный произвол конвоя обрушился, главным образом, на этих безвинных, простых людей, которые совсем не знали всех этих тюремных фокусов.

Павел молился и терпел. Мизерную пайку он делил на три равные части и хранил при себе, в носовом платочке. Он удивлялся преступной тюремной находчивости в словах и делах уголовников и со всеми людьми, молча, безропотно страдал. Где-то у него еще хранилась сестренкина "пятерка", но он убедился, что обнаруживать ее теперь совершенно бессмысленно.

Наконец, произвол дошел до высшей степени. Состав ранним утром прибыл в город Свердловск и остановился между бесчисленными рядами товарных вагонов. Время зашло уже далеко за полдень: от раскаленных крыш вагонов все задыхались в нестерпимой духоте, запасы все кончились, но кроме дикой конвойной оргии в проверке и обстукивания вагонов, им, еще со вчерашнего дня, не дали ни глотка воды, ни крошки хлеба.

В вагоне усилился людской гул, вскоре, где-то поблизости, раздался истошный крик заключенных женщин: они весь состав этапников призывали к протесту против произвола.

Как по команде, по всем вагонам раздался беспорядочный стук в стенки и полы, и мощный людской рев:

— Хле-ба-а-а! Воды-ы-ы! Прокурора-а-а!

Перекидной мост через железнодорожные пути был моментально забит вольными прохожими и, как видно, среди них тоже началось волнение.

Озлобленный и раздраженный конвой вначале угрожал винтовками в окна, потом, видя бесполезность этого, растерявшись, не знал что делать.

Наконец, кто-то из "начальников" нашел выход: состав вздрогнул, двинулся назад, затем вперед и маневрируя, остановился на отдаленных путях, вдали от людского потока.

Перед сумерками, наконец, появились перед вагонами круглые краюхи печеного хлеба, кадушки с "баландой" и бочки с водой. Под озлобленную брань арестантов, пищу и воду торопливо раздавали по вагонам, а вскоре после того, чинно расхаживая, появился и сам прокурор.

Все жалобы были терпеливо выслушаны, записаны в какой-то книжечке, объяснены уважительными причинами, но произвол после Свердловска участился еще больше. Голод настиг и "урок". На больших Сибирских станциях, в опорожненные бочки стали набивать сорочки, брюки, хромовые сапоги и, совершенно за бесценок, обменивать на краюшку черного хлеба и пачку махорки.

Однако, все это было достоянием "урок", и на получение покупок жутко было смотреть, так как дело доходило до кровавых побоищ — люди зверели.

Еврей и его товарищ среди всех этих ужасов, держались обособленно, удерживая за собой отвоеванную независимость.

Покупок они не делали, почти всегда имели в какой-то посуде запас воды, к арестантской пайке понемногу добавляли черных сухарей. Многие, а последние дни, и воры, с завистью смотрели на них. Но поступок с местом, вначале этапа, сдерживал всех завистников и обеспечивал им неприкосновенность.

Свое время, в основном, Павел проводил в беседах с евреем и его товарищем. Еврей, говоря вполголоса, неоднократно клялся истребить "урок" при первой возможности, видя их наглость перед беззащитными мужиками. Но Павел, по данной от Бога мудрости, всякий раз рассеивал эту злобу, доказывая, что в прошлой жизни, сам еврей поступал не лучше, расхищая народное добро. Иногда проходили целые часы в рассказах о тюремных лагерных произволах. Не приукрашивая, арестанты рассказывали об ужасных, диких произволах на Соловках, Беломоро-Балтийском канале (Медвежьегорск), Вишере, Темниках, Маринке, Воркуте. Все это подтверждалось изуродованными руками, ногами, отсутствием конечностей, страшными шрамами на лицах, головах, одними и теми же событиями и фамилиями палачей, и разных свидетелей.

Павел внимательно слушал, верил всему и молитвенно готовился все это встретить.

Часто ему удавалось внимание арестантов переключить на библейские рассказы, и слушатели, вздыхая от мрачных воспоминаний, охотно отдыхали душою, вникая, каждый по-своему, в слова Христа и справедливые подвиги пророков. Люди после этого делались заметно дружелюбнее, а кошмар их зловонной тюрьмы на колесах — более терпимым.

Особенно влияло на всех описание страданий Христа, которого Павел, при содействии Духа Святого, так ярко изображал в рассказах. Один еврей, становился в это время пасмурным или вообще старался не слушать Павла.

Но этапные мучения довели арестантов до изнеможения, и тогда, каждый по-своему, предавался переживаемым мукам.

Прошел уже целый месяц в этих кошмарных условиях. В дополнение к страданиям от голода и духоты — людей поедали вши. За истекший месяц арестантов гоняли в городе Перми и Иркутске в душ. При этом, в последний раз арестантов еле довели от бани обратно к вагонам. Обессиленные, они падали под своими мешками прожаренного (дезинфекция) "тряпья".

С каждым днем беседы сокращались; бледные, истощенные арестанты предпочитали лучше лежать молча, каждый на своем месте. Тридцать шесть человек в первые дни, едва укладывались в вагоне, теперь они лежали свободно.

По пути проехали Урал, за ним — Сибирь, Забайкалье, наконец, причудливо извиваясь между поросших лесом сопок, эшелон мчался по серпантинам Дальнего Востока все дальше и дальше. Позади остались Чита, Сковородино, где-то на юге, в сизой дымке тянулась легендарная Маньчжурия. Менялся облик природы, построек, не отступал только зной. Дальневосточное солнце не уступало Московскому, поэтому арестанты высыхали от пота только по ночам. Шел июнь месяц, а мучениям, казалось, не было конца.

Однажды, людям показалось, что они необыкновенно долго стоят.

Под вагоном не слышно было мучительного, однообразного стука колес, вагоны не сотрясались от душераздирающего грома конвойных колотушек.

Кто-то спросонья дерзнул спросить у конвоиров под окном: "Какой город?"

Тот неожиданно любезно ответил:

— Облучье! Приехали!

Как по команде, в одну минуту все поднялись и ринулись к окнам, наваливаясь друг на друга.

Мимо вагона то и дело проходили мужчины и женщины, приветливо отвечая на всякие вопросы. За железнодорожными путями, живописными ярусами поднимался вверх поселок и, сливаясь с подножьем, опоясывал узорною каймой, чопорно нарядившиеся в зелень сопки.

Неторопливо в утренней прохладе пробуждалась жизнь.

— Ну что, братцы, приморило вас в дороге? — шутливо заметил какой-то совсем другой конвоир, отодвигая дверь и запирая ее на крайнюю "сережку". — Ничего, не унывайте, здесь у нас оживете, — закончил он, проходя далее.

Свежая струя воздуха ворвалась в открытую щель двери, а с нею ласковые лучи утреннего солнца.

Как-то беззлобно, совсем по-другому, раздали арестантам вначале воду, а потом утреннюю двойную порцию хлеба и по несколько штук селедок-ивасей, с объяснением, что рацион выдается на день, до следующего утра, т. е. до места. Все повеселели, услышав, что, действительно, их этапным кошмарам пришел конец.

После завтрака перед вагонами появились столы, а на них стопами — папки-дела на каждого арестанта.

Заключенные вызывались из вагонов с вещами по фамилиям. Они, поочередно, проходили мимо столов, где их по каким-то признакам распределяли на колонны.

Павел как-то сразу, неожиданно оторвался от своих товарищей и с совершенно другими был отправлен в вагон-баню. Оттуда их привели в большой пульмановский вагон с ярким белым клеймом "БАМ" (Байкало-Амурская Магистраль), который до вечера наполнялся новыми арестантами.

Уже в сумерках, под оглушительное гиканье, в вагон втолкнули несколько женщин. Одна из них, прямо в присутствии конвоя, потребовала отделить для них угол, что было моментально выполнено.

Вслед за тем, прилично одетая молодая девушка, как потом выяснилось, тоже заключенная, объявила, что пища до места раздаваться не будет и, если кто сохранил деньги, она может купить продукты. Павел доверился этому и, в числе очень немногих, отдал свою пятерку. Не более, чем через полчаса, девушка принесла продукты и безо всякой сутолоки, в открытую дверь раздала каждому, кто что сказал.

Впервые за два месяца Павел с жадностью набросился на пищу, но, вспомнив, что это может повредить, привести к смертельным последствиям, взял себя в руки и оставшееся стал заворачивать в тряпку.

Голодными глазами посмотрела на него одна из вошедших девушек и он, протягивая кусок хлеба с колбасой, спросил:

— Вы, наверное, сильно голодны? Возьмите, покушайте! Девушка, протянув руку, слегка охрипшим голосом, ответила:

— Да у меня всего была полна сумка, помогли в этапе.

Павел заметил на ее руке вытатуированное чье-то имя, но она, догадавшись, прикрыла рукавом. Угощение его моментально исчезло.

Вагон закрыли, предупредив, что теперь откроют только на месте, и он погрузился в полумрак.

Знакомка Павла лежала, повернувшись к нему лицом, и что-то начала рассказывать, но в это время, снизу, один из арестантов потряс ее за ногу и на блатном жаргоне пригласил ее вниз, обещая накормить.

Она быстро поднялась и приготовилась спуститься, но та женщина, которая потребовала угол для себя, резко остановила ее.

Владыкин был проникнут глубокой искренней жалостью, видя ее погибающую молодость. Он убедился, как грех сделал ее безвольной, но заметил и то, что во время их беседы о Марии Магдалине и ее любви к Учителю, по ее лицу текли обильные слезы. Глубокой полночью, в конце беседы, девушка надтреснутым голосом произнесла:

— Я, конечно, знаю начало и причину моего падения, но только впервые узнала о том, что есть счастье и для потерянной жизни. О, как бы и я хотела встретиться с Великим Учителем!

Утром проснулись от стука в стенки вагона и беззлобного окрика в открытую дверь:

— А ну, мужички, кончай ночевать! Приехали на заработок, а не спать! Выпрыгивай с вещами!

Павел, как-то недоверчиво, посмотрел на широко открытую дверь, и, в числе первых, спрыгнул со своим мешком.

К его удивлению, он не видел привычного наряда конвойных с собаками, не слышал никаких окриков. На запасном пути стоял одинокий вагон. Прямо под ногами, от невысокой насыпи раскинулась заболоченная широкая равнина, за которой подковообразной стеной стояла дальневосточная тайга. Далеко за волнистой гладью лесов и загадочной синевой, бугрилась сопками манящая даль.

Заболоченная зеленая ширь пестрела яркими граммофончиками сурамок и желтизной золотистых лилий.

Утренняя свежесть, насыщенная влагой, врывалась в грудную клетку с такой силой, что люди, отравленные смрадом этапного вагона, вздохнув, расслабленными падали на насыпь. Истощенные голодом, изнуренные духотой и жаждой, бледные как мертвецы, они вызывали к себе сожаление.

В конце вагона, в легком цветастом платьице, молча наблюдая за толпою арестантов, стояла молодая красивая женщина.

Павел подошел ближе и посмотрел ей в лицо: миловидное выражение его, едва заметно, было рассечено глубокими штрихами суровости. Ей было не более двадцати пяти лет.

Это была Зинаида Каплина, начальница первой фаланги (лагеря), куда прибыли арестанты на постоянное жительство.

Рядом с нею стоял мужчина лет тридцати пяти с суровым, но похотливым выражением лица, изъеденного глубокими язвами черной оспы. Как вскоре выяснилось, он был оперуполномоченный в лагере или просто, по выражению лагерников, — "опером". Тот и другой были заключенными, пользующимися особыми привилегиями, которые на данной территории ничем не отличали их от вольных. Кроме того, по каким-то особым положениям, они находились между собою в супружеском сожительстве.

— Ну, что ж, ребята, — начала начальница густым властным тоном, — вы прибыли на разъезд "Известковый", на фалангу № 1, где я являюсь начальницей.

Я знаю и сочувствую вам, что вы сейчас изрядно приморены и еле держитесь на ногах, это и немудрено после полуторамесячного этапа. Фаланга находится в двух километрах отсюда и мы тихонько пойдем до нее пешком, специальных извозчиков на этот счет у нас нет. Наши лошади возят землю, выполняют план. По дороге будем отдыхать. — С этими словами она с опером пошла впереди, а все остальные, навьючив мешки на спину, шатаясь, тронулись за ними. Сзади всех, на расстоянии, замыкал шествие конвой с винтовкой.

 

Глава 4

 

 

В лагере № 1

 

Павел был бесконечно рад, оказавшись на такой, условной, свободе. Медленно, едва волочась, они двигались по насыпи, пока не дошли до поворота дороги и, увидев под каменистой насыпью излучину кристальной таежной речки, попросились отдохнуть.

Владыкин, как малое дитя, плескался в прозрачной холодной воде и полными жадными глотками пил студеную воду.

Вытерев лицо платочком, он тихо произнес про себя:

— О, Господи, если бы это место было моим потоком Хораф, куда Ты повелел когда-то Илие скрыться на время. Как был бы я счастлив, на этих камнях склонять мою голову, падая на колени пред Тобой.

Хотя Павел молил Господа тихим шепотом, но Он услышал его и, действительно, это место вскоре стало подлинным местом "Хораф", где (впоследствии) юноша изливал свою душу пред Господом. Здесь молитвенный вопль Павла сливался в одну мелодию с говорливой струей потока, и поэтому на этом месте он мог вслух молиться Богу.

Вскоре их привели к брезентовым палаткам, раскинутым среди кочкового болота, где они свободно расположились на новых тесовых вагонках.

К их встрече был уже приготовлен обед, который принесли в цинковых тазиках для мытья, с расчетом: на 10 человек один тазик.

Павел занял на время котелочек и, отмерив для себя содержимое, вышел на воздух, чтобы, помолившись, покушать.

В котелке была жижа, напоминающая торфяную темную массу. Он посмотрел на своих голодных товарищей и заметил, как они с матерщиной и отвращением, один за другим выливали содержимое за палатку.

Павел, тем не менее, решил испробовать ее сам и, откусив немного хлеба, хлебнул через край (за неимением ложки) полученной жижи. Рот и пищевод был отравлен каким-то ядом, от которого пекло не поймешь чем — солью или горечью. Он кинулся к бачку с водой и еле застал там несколько глотков воды, чтобы ополоснуть рот и смочить пищевод.

Перемешав содержимое палочкой, он убедился, что жижа состояла из разваренной соленой рыбы неизвестной породы, со всеми ее внутренностями. По помещению палатки распространилось от нее зловоние, так как полученные тазики почти все остались нетронутыми.

В палатку вошла начальница и злобно крикнула:

— Это что еще такое?

Один из раздраженных "урок" осмелился по блатному выразить ей свое негодование. Павел просто не верил своим ушам, когда услышал, как из уст такой, на вид миловидной женщины, вылетела самая изощренная тюремная брань, которую он не слышал даже в этапе.

Содрогаясь от злости, начальница упрекала людей за то, что они не ели отвратительную жижу, а облили траву вокруг палатки, и угрожала, что всех накормит еще худшим, а кого-то она за это уже посадила в крикушник.

Люди с ужасом слушали все это, стараясь просто молчать.

Таким оказался первый день в лагере для Павла Владыкина.

 

* * *

 

Первая фаланга представляла собой один из многочисленных лагерей БАМлага НКВД и специализировалась, главным образом, на земляных работах по приготовлению земляного полотна для второго, вновь строящегося железнодорожного пути, протяжением более 2000 километров.

Эта железнодорожная магистраль в России имела большое значение, т. к. соединяла Восточную Сибирь с Дальним Востоком, и после КВЖД (железнодорожная магистраль от Читы до Владивостока принадлежала СССР, но проходила по территории Маньчжурии) стояла на первом месте по своей важности.

Но т. к. в начале 30-х годов КВЖД была продана Японии, БАМагистраль стала единственной нитью, связывающей Дальний Восток с Россией.

Сотни тысяч заключенных были свезены сюда и размещены от Читы до Уссурийска для расширения и благоустройства как железнодорожного пути так и прилегающих к нему населенных пунктов.

Поселочек, в котором находилась первая фаланга, был расположен у подошвы невысокой известковой сопки, на берегу извилистой речушки. Железная дорога, проходя через него, разделяла жилые постройки от хозяйственных и от примитивного известкового завода.

Кроме трех бараков, где размещались заключенные, стояло несколько домиков, в которых жила администрация с семьями и была контора фаланги. Тайга подходила к поселку вплотную. Он не был охраняем и огорожен. Вольные и заключенные передвигались свободно.

В двух-трехстах метрах от поселка располагался барак военизированной охраны (ВОХР), состоящей из заключенных. Весь производственный и административный персонал состоял, за редким исключением, также из заключенных и, в преобладающем большинстве, перевезенных со строительства Беломоро-Балтийского канала. Среди поселка висел буфер, звоном которого осуществлялся распорядок дня по фаланге.

На следующий день Павел проснулся рано утром от людского шума. Среди полуобнаженных арестантов, начальница ходила вместе с опером и властным тоном-окриком оповещала о лагерном подъеме, так как "новички", измученные этапом, очень неохотно поднимались с нар.

Напротив себя по проходу, Павел увидел наверху пожилого мужчину, завернутого в лохмотья, видно, что он был болен и не мог подняться вместе со всеми.

Каплина остановилась против него и, теребя его за обнаженные ноги, закричала:

— Это что еще такое, на курорт что ли приехал, как фамилия? Больной с трудом сел на нары и объяснил ей свое состояние.

— У меня нет больных, жаловаться надо было в Облучье на комиссии! — закричала начальница и, ухватившись за кальсоны больного, тащила его на пол, — В-с-та-ва-й, го-во-рю! — настаивала Каплина.

Больной неуклюже свалился на пол и, присев, заплакал от ушибов.

Павел не мог дальше наблюдать, как Каплина осыпала больного самой отборной бранью, и поторопился к выходу.

— Ну, как это так? — недоумевал Владыкин в своих мыслях, — чтобы такая миловидная женщина, могла так низко пасть?

После завтрака всех этапников собрали вместе, и та же начальница объявила:

— Сейчас вы находитесь на карантинном положении, отсюда тех, кто окажется пригодным, мы будем переводить в поселок. Там получите обмундирование и постели. Питаться будете в столовой, жить в хороших деревянных бараках. Карантинные дни вы будете ходить на работу под ослабленным конвоем, а когда перейдете в поселок, будете жить без конвоя. Остальное вам разъяснит оперуполномоченный.

"Опер" коротко разъяснил условия режима:

— Ребята, отношение к вам будет зависеть от вашего поведения как на работе так и в поселке. Сейчас вы без разрешения конвоя отойти никуда не можете: ни на работе, ни из палатки. В поселке у нас все заключенные живут свободно, на работу и с работы ходят без конвоя. В свободное время можно гулять по тайге, по дороге, купаться в речке, но дальше километра от дороги отходить строго воспрещается. Везде по тайге расставлены вооруженные "секреты", и нарушение запретной зоны рассматривается, как побег.

Услышав об этих условиях, Павел обрадовался, но было очень утомительно ожидать, пока переведут в поселок.

После завтрака их повели на работу, более трех километров по полотну железной дороги, но во всем теле была такая слабость, что они еле добрели до места. Расстановившись на месте, многие приступили к труду. Павел взялся гонять тачку, нагружая ее меньше половины, но и от этого кружилась голова, дрожали ноги и руки.

В обед, в походной кухне привезли пищу. На сей раз она была приготовлена "по-человечески" и показалась такой вкусной, что многие с удовольствием подходили, когда крикнули:

— За до-бав-ко-й!

Когда вечером их привели обратно, сладок был и сон.

Вскоре, неожиданно, Павла привели в поселок и поместили в одном из бараков. Боязливо он осматривал всю территорию, ему казалось, что вот кто-то крикнет или, хуже того, выстрелит, но старые бригадники заверили, что он может совершенно безбоязненно идти, куда угодно.

Первой его мыслью (как только он оказался в поселке) было — скорее сообщить о себе своим родным, ну и, конечно, Кате. Тут же, несмотря на боль во всем теле от непривычного труда, Павел написал письма и торжественно опустил их в самодельный почтовый ящик.

На следующий день по переселении (это было воскресенье), после проверки и завтрака, все разбрелись кто куда.

Павел, убедившись, что люди свободно с котелками и сумками разбредаются из поселка, с затаенным желанием двинулся по линии к своему "Хорафу". Как только он стал удаляться от поселка, его душу охватила такая радость, что он громко запел:

Не тоскуй ты, душа дорогая,

Не печалься, но радостна будь.

Жизнь, поверь мне, настанет другая,

Любит нас наш Господь, не забудь!..

Слезы, неудержимым потоком, брызнули из глаз, когда он спустился к речке, на то самое место, где четыре дня назад, он молил Господа об этом месте.

Убедившись, что он один, Павел упал на колени и, пав ниц к самой земле, предался молитвенному наслаждению.

Впервые за всю свою короткую жизнь он молился так пламенно, сердечно, глубоко. Павел не заметил, сколько он пробыл в молитве: час, два или более. Молитва так овладела им, что он даже забыл себя. Павел, хотя и не слышал человеческого голоса, но с такой силой и убедительностью услышал его в самом своем существе: "Хочешь остаться цел, невредим, жив — молись! Здесь ты не нужен никому. Не хочешь погибнуть одиноким — молись!

Предстоящий твой путь очень длинен и суров. Хочешь пройти его до конца — молись! Пойми и усвой, если не сможешь утвердиться в молитве — погибнешь! Всегда и везде — молись!!!"

Это его потрясло, и с этого момента Павел решил молиться, любой ценой. Поднявшись из-под насыпи наверх, он почувствовал себя в тот момент на могучих орлиных крыльях. Он не видел, а скорее ощущал, как откуда-то сверху ниспадал поток света, от чего яркое солнышко показалось ему потускневшим, как при затмении. С маленьким букетиком цветов, он медленно направился к поселку.

Таким чудесным показался ему этот дикий, но величественный край, что он, окинув все взглядом, с торжеством в сердце, запел:

…И солнце неясно горит,

И в поле все мертво кругом;

Но раем пустыня глядит,

Когда я в союзе с Христом…

Павел почувствовал, что сзади его кто-то догоняет и, обернувшись, увидел Каплину и "опера". Поздоровавшись, он уступил им дорогу. Они оба внимательно осмотрели юношу с головы до ног, а "опер", в дополнение к этому, спросил:

— Из новых? Как фамилия?

Павел ответил, но видно, они куда-то спешили и, обгоняя его, быстро прошли мимо, чему он был очень рад.

Сначала юноша, видя такую природу впервые, не мог нарадоваться, и усталость не одолевала его. Но норма в труде увеличивалась, а питание было очень скудное; силы Павла стали заметно слабеть. Окружающие его мужики были, преимущественно, крестьяне или рабочие, в физическом труде закаленные, работали ловко, оканчивали ее раньше, а остаток дня — либо заходили в лес, по грибы и ягоды, либо в деревню к вольным, чтобы что-либо приработать к лагерному пайку.

Павел был, прежде всего, молод, совершенно непривыкший к земляной работе, поэтому чаще отдыхал и кончал работу в числе последних. В свободные минуты, во время "перекуров" он уходил далеко в кусты и, падая на колени, изливал свою душу пред Богом; жаловался на свое духовное одиночество, просил избавления от тяжкого труда, а больше всего, чтобы Господь ободрял его.

Изо всех сил он старался поскорее выполнить норму, чтобы было время — отдохнуть душою в молитве. Получая такую возможность, Павел выходил на линию, которая тянулась несколько километров прямой лентой, и, убедившись, что он один, запевал свои любимые, дорогие гимны, в которых растворялась его душа, так как они выражали подлинное его состояние:

Страшно бушует житейское море…

И уже часто, на коленях, заканчивал:

Сжалься над мною, спаси и помилуй,

С первых дней жизни я страшно борюсь.

Больше бороться уж мне не под силу,

Боже, мой Боже! Тебе я молюсь!

После такой молитвы и пения, душа его всегда ободрялась, а с нею и плоть.

Вскоре Павел получил два письма: от матери и от Кати.

Письмо матери отображало искреннюю радость и было полно всяких слов утешения. Она напоминала о верности Даниила и трех отроков, о богобоязненности Иосифа, о мужестве и уповании Давида. Сообщила о благополучии отца и о том, что они с бабушкой выслали огромную посылку с продуктами, обувью, одеждою. Мать ободряла его и напоминала, что они за него постоянно молятся.

С трепетом, Павел развернул письмо и от Кати.

В нем она выражала свою глубокую скорбь о разлуке, спрашивала, сколько ей нужно ждать его, заверяла его в своей верности и прежней любви.

Павел, хотя и был снедаем любопытством: получит ли он письмо от невесты, но удивился, когда, после его прочтения, в своем сердце ощутил небывалое спокойствие, здравую рассудительность и христианские мысли. Он понял совершенно ясно — это результат именно того молитвенного усилия, на какое побуждает его Дух Святой, и, помолившись, ответил Кате:

"Катя! Очень рад твоей весточке, в которой ты прислала мне, в мое одиночество теплоту своей любви и заверение в верности. Но я, бескорыстно любя тебя, обращаюсь к твоему благоразумию и рассудительности. Ориентировочный срок моей неволе определен в 5 лет. Сейчас ты молода, пригожа, богата здоровьем, через пять лет ты уже будешь в разряде "засиделых дев", что так страшит матерей, и самих невест. Хорошо, если я через 5 лет возвращусь здоровым, полноценным… да и возвращусь ли вообще. А если нет или вернусь калекой, то я тогда буду нужен, в лучшем случае, одной матери, и связывать свою судьбу с тобой я не решусь, если ты даже и согласишься. Расставаясь, мы сохранили наши взаимоотношения совершенно чистыми перед Богом и людьми, поэтому я решаюсь великодушно освободить тебя от обещания и оставить между нами чистую, добрую память друг о друге. Кроме того, я теперь христианин и возвратиться на волю желаю только преданным Богу. А если это так, то наша духовная разнородность все равно не даст нам право на союз. Бога же я люблю, несомненно, больше тебя и своей матери, и отца, и изменить Ему не могу.

Павел".

Ответ на это письмо пришел удивительно быстро, он был короток и прост:

"Павел, целую тебя по-прежнему! Я удивляюсь, почему ты в такое время отталкиваешь меня, а не ободряешь? Пойми мое состояние и помоги мне быть верной тебе, и твоему Богу до конца. Я решаюсь ждать.

Твоя Катя".

Вместе с ответным письмом она выслала свою фотокарточку и, как она когда-то заверяла, самую любимую.

Получив такой ответ, Павел почувствовал, что дело с Катей не окончилось так, как он предполагал (лучше переболеть, но отрубить раз и навсегда) и что, если Бог не поможет, то любовь к ней будет непосильным грузом.

Он понял, что с Катей ему следовало бы великодушно порвать сразу же после покаяния, когда любовь к Господу вспыхнула в нем единым, неделимым, святым чувством. Но он тогда смалодушествовал и, колеблемый нерешительностью, оставил для нее маленькое место. С этим грузом пошел в страдания, совершенно не подозревая того, что это будет для него снежным комом, который человек закатывает на гору. Этот вопрос теперь остался для него неразрешенным — он любил ее.

Подошло воскресенье. Прямо перед фалангой возвышалась сопка, на которой карьерная разработка по добыче известняка срезала, когда-то поросший растительностью, склон. Оставшиеся деревья: пихты, сосны, кедры — зеленой щетиной торчали по краям, поднимаясь к таинственной вершине.

Вот на эту вершину Павлу и захотелось подняться. Дело это оказалось, хотя и нелегким, но очень заманчивым, тем более, что такое восхождение для него было впервые в жизни.

Хотя подвиг для ослабленного юноши был мучительно велик, но великолепие, которое открылось перед ним на вершине, вознаградило его полностью. Безмолвно, с возрастающим восхищением, он осматривал необъятные просторы дальневосточной тайги. Сопки во всем своем многообразии — по величине и причудливой конфигурации — вырисовывались одна за другой и, будучи покрыты разнолесьем и зияющими плешинами от гарищ, напоминали огромную ярмарку природы с ее восхитительной, величественной пестротой.

Павел, стоя на коленях, не мог оторваться от этого зрелища, осматривая все перед собой. Легкий ветерок, шурша в густых пучках темно-зеленой хвои кедрача, не нарушал той таинственной тишины, в которой перекликалась живая природа, только ей одной понятным языком.

— Ку-ку!!! — резко раздалось над головой Павла. Он, испуганно вздрогнув, прижался к стволу дерева и с улыбкой взглянул вслед улетающей шалунье-кукушке.

Потом поднялся на ноги, и из груди его вырвалось:

Великий Бог, когда на мир смотрю я,

На все, что Ты создал рукой Творца,

На всех существ, кому Свой свет даруя

Питаешь Ты любовию Отца.

Тогда поет мой дух, Господь, Тебе:

Как Ты велик, как Ты велик!

Под ногами у него пестрела, мелкими кубиками на фоне зелени, постройка фаланги. Он и минуты не задержался на ней взглядом, но преклонив колена, погрузился в молитву.

После молитвы, в мысленном воображении, он представил себе собрание христиан, каким видел его в последний раз — на празднике жатвы в ранней юности — и, припоминая, стал петь один гимн за другим. Потом вслух рассуждал о Слове Божием. В заключительной молитве Павел просил у Господа, чтобы Он послал кого-либо из верующих, хоть православного, самого маленького, так тяжко было ему одному.

С горы он спустился таким окрыленным, радостным, напоенным благодатью Божией, при этом вспомнил и Моисея, пророков Божиих и Самого Христа с Апостолами, и их восторг: "Равви! Хорошо нам здесь быть…"

Так не хотелось Павлу уходить в поселок и опускаться в этот омут всякой нечистоты и растления.

Заключенные женщины находились здесь же, среди мужчин. Некоторые вступали в фиктивные, кратковременные "браки", здесь же, открыто при всех располагались своей "семьей", в лучшем случае, отгородив свои нары простынями. Но неожиданные этапы разлучали такие "семьи", не считаясь с их чувствами и условиями. Тогда в знак протеста, какая-либо из половин, бритвами резали себе вены или другие части тела. Все это так удручало Павла, что он с глубоким воплем молил Бога, чтобы Он сохранил его среди этого Содома.

Однажды ему рано удалось выполнить норму, и он спешил, уйдя из забоя (место работы), уединиться в молитве пред Господом.

Проходя по высокой насыпи, он откуда-то снизу услышал крик:

— Эй, Магда! Вон, твой братец идет!

Снизу, из группы этапников, каким полтора месяца назад был сам Павел, поднялся среднего роста мужчина: стройный, одетый в монашескую рясу, в шляпе, с кротким красивым лицом — и, торопливо забравшись по откосу на полотно, спросил Владыкина:

— Простите, вы верующий?

— Да, я христианин и за имя моего Господа нахожусь здесь, — ответил Павел.

— Ой, как я счастлив, братец! — порывисто ухватившись обеими руками, он, не вдаваясь в подробности, обнял Павла.

Владыкин пригласил его сесть, и они, усевшись рядом на бровку, с упоением предались беседе.

— Я служитель православной церкви, — начал торопливо собеседник, — духовное имя мое — брат Касьян, так как я 14 лет прожил в монастыре и достиг там сана иеромонаха. В свое время закончил духовную семинарию и при наличии монастырского сана, посвящен в сан епископа. Последнее мое подвизание в сане епископа было по Московской области, за что я и осужден на три года. В миру, я значусь — Павел Магда.

После высказанного, он с таким восторгом ухватился за руку Владыкина и потряс ее, что тот невольно расположился к Магде, и в свою очередь ответил:

— Ну, брат мой, я о себе могу сказать очень мало: Бога я любил с детства, но осмысленно отдал сердце Господу только в конце января этого года. Образования духовного я никакого не имею. После покаяния, через две недели, от меня потребовали пред народом в заводском клубе объяснения. Вот там я выступил и засвидетельствовал о Христе, как я сам Его принял. Судить меня не стали, не было материала, но, признав опасным, просто без суда, дали мне 5 лет, оторвали от родительского дома и привезли сюда.

Встреча была для обоих хоть и неожиданной, но весьма желанной, и, условившись встретиться в поселке, они расстались.

Когда Павел увидел Магду в поселке и внимательно пригляделся к нему, то заметил, насколько глубоки были страдания епископа и что они несравненно больше, чем у него самого, несмотря на то, что Магда бодрился, старался быть веселым, чему отчасти, первое время способствовала и их встреча.

Обесчещен он был прежде всего тем, что его остригли, как и всех, а также обрили бороду и усы, удостоверяющие в известной мере, его священство. Единственное, что ему удалось сохранить из доказательств своего духовного сана — это облаченье и колпак на голове, с чем он не расставался даже на работе.

Уединившись, они приступили к беседе и более подробному знакомству друг с другом.

— Ну ты, братец, к какому вероисповеданию относишься? — спросил Магда Владыкина.

— Да я еще не успел себя определить, просто… христианин, — ответил Павел. — Имею в душе радость спасения и свидетельство Духа Святого, что грехи мне Христос простил, что я рожден свыше от воды и Духа, являюсь дитем Божьим и, хотя еще не крещен по вере в воде, но уверен, что имею жизнь вечную.

— А ты разве не крещен младенцем? — спросил его Магда.

— Да крещен-то я крещен, так как в православии родился, но ведь я этого не знаю, поэтому оно меня и не касается, и я им не интересуюсь, — ответил Владыкин.

— Да как же оно тебя не касается? — удивился Магда, — ведь крестили-то тебя лично, да и в церковной книге ты записан.

— Ну хорошо, братец, скажи мне, пожалуйста, кому это крещение было нужно? Оно ни мне не нужно, потому что в то время кроме груди матери, ничего не было нужно, да и ее я тянул не сознательно; оно не нужно было и Богу, так как Сам Он крестился уже тридцати лет, да и других крестил (с учениками) только взрослыми. Воля Божья ясна: ведь Он прямо сказал, что вначале идите научите, и кто только будет веровать, потом креститься — тот спасен будет. Вон смотри, весь поселок крещен по вашему-то обряду, и Зинаида Каплина крещена, а спроси их: спасены они или нет? Конечно, нет. Значит, оно бесполезно. Почему? Потому что люди не верят живою спасительною верою в Бога.

Теперь, ты говорил насчет церковной записи. Скажи мне, эта книга, в которую вы записали мое имя, попадет на небо или нет?

— Братец мой, — стал разъяснять Магда, — коль тебя церковь крестила, то ты уже христианин и имя твое должно быть записано именно в церковной книге, а уж насчет неба, кто удостоится туда войти?! Это же книга церковная, она нужна и для всяких земных справок; да и перед святыми угодниками, перед Божией матерью и Самим Спасителем ты уже считаешься, как христианин, потому что крещен и в книге записан.

— Вот, брат мой, — прервал его Владыкин, — смотри, как все это запутано. Церковная ваша книга, она Богу не нужна совсем, да и у вас их отняли и отдали либо в милицию, либо еще куда. Христос сказал ученикам: "Радуйтесь, что ваши имена записаны на небесах", и еще написано: "Кто не был записан в книге жизни, тот был брошен в озеро огненное". Важно, в какой книге быть записанным. Все это — никому ненужный, пустой обряд, в том числе, и крещение дитяти — только заблуждение.

— Как так? — возразил Магда, — ты и семь таинств православной церкви не признаешь, в таком случае?

— Давай, поговорим о них, — согласился Павел, — Перечислим, прежде всего, их и затем остановимся на каком-либо. Магда с вдохновением начал перечислять:

— Первое таинство — это святое, водное крещение, которое совершается над человеком тут же, по его рождении.

Второе таинство — это миропомазание. Оно осуществляется над крещенным, путем помазания его святым елеем и служит символом, изливаемой на него благодати, Святого Духа.

Третье — это евхаристия, т. е. таинство тела и крови Господа нашего Иисуса Христа и, которой мы причащаемся через святую просвиру и вино. При ней существо хлеба и вина претворяется в существо Тела и Крови Христовой действием Духа Святого и молитвою священника, так что оно приносит пользу как живому человеку так и умирающему.

Четвертое — это таинство священства. Когда православный христианин, будучи соответственно научен, рукополагается на сие служение. В православной церкви семь ступеней священства: вратарь, чтец и певец, заклинатель, священоносец, иподиакон, диакон и священник.

Пятым таинством является святое покаяние, в котором, через разрешение от архиерея или иерея, подается отпущение грехов, совершенных человеком после святого крещения, т. е. при его исповеди.

Шестое — это таинство бракосочетания, которое совершается только над крещенными в православной церкви.

И седьмым таинством является елеосвящение. Это, когда над разными недужными и больными совершается помазание их святым елеем, во оставление грехов и исцеление от всяких болезней и недугов.

— Скажи, — спросил его Владыкин, — а на каком основании установлены эти таинства: на заповедях ли Божьих, или к этому есть и другие приложения?

— Конечно, на Слове Господнем, — ответил Магда, — на Божественном Слове, которое Он открывает в православной церкви через святых отцов. Вот как, например, о семи таинствах я тебе говорю из Творения (сочинение, учение Д. Ростовского), иже во святых, отца нашего святого, Димитрия Ростовского.

— Что же приносит крещение, — спросил Павел, — по вероучению Д. Ростовского?

Магда ответил ему:

— При крещении человек получает великую благодать. Крещением он очищается от прародительского греха, и оно дает прощение остальных грехов, совершенных до крещения, ибо по крещении, человек становится сыном Божьим и наследником благодати.

Павел внимательно все это выслушал, потом, обращаясь к Магде, заявил:

— Вот ты не обижайся на то, что я тебе выскажу, дорогой мой, братец: Евангелие нам говорит совершенно ясно, что от греха очищает нас только Кровь Иисуса Христа; а вы, со своим Димитрием Ростовским, смотрите, сколько других путей нашли к отпущению грехов, лишь бы не искреннее покаяние и омытие Кровью Христовой. Подогретая, душистая водичка в купели очищает, просвирка и глоток вина при причастии очищает живых и умирающих, архиереи и иереи отпускают грешникам грехи, масло из растения — и то очищает грех. Какое страшное заблуждение пренебрежения живой веры в Кровь Иисуса Христа, пролитой на кресте

— Теперь скажи мне, — продолжал Павел, — откуда вы установили свое третье священство (не по чину Аарона, оно упразднено Христом, и не по чину Мелхиседека, т. к. оно принадлежит только Христу) и вверяете его людям грешным, не имеющим жизни вечной, спасения во Христе Иисусе, давая им право отпускать грехи других людей? В какое страшное заблуждение ввели вы людей и заблуждаетесь сами! А с иконопоклонением, что вы сделали? Вместо того, чтобы людей научить истинному богопочитанию, в духе поклонения Богу живому, вы научили их поклоняться мертвому дереву и мертвому кресту. Разве таких поклонников ищет Господь Себе? Таковых и искать не надо, они вон, пьяными валяются у пивнушек, с крестом на шее. Кому такие поклонники нужны? А это вы, сделали их такими.

— Как дереву? — возмутился Магда, — Сам Спаситель оставил на плащанице Своей образ нерукотворенный и послал Царю Авгарю; а медному змею, разве не поклонялись израильтяне при укуce змей? Ведь он же был прообразом Самого Христа распятого на дереве. А херувимам разве не поклонялись евреи, когда их поставил Моисей над ковчегом?

— Брат мой, — прервал его Павел, — тебе ли это говорить, человеку промолившемуся 14 лет в монастыре и окончившему высшее духовное заведение? И ты мне — по сравнению с тобой — полуграмотному, говоришь эту ложь. Разве ты забыл, что царь Езекия истребил медного змея из-за того, что евреи начали поклоняться ему, сделав из него бога Нехуштан? Разве ты забыл, что действительный святой Ангел Господен запретил Апостолу поклоняться ему? А ты говоришь, что Моисей евреям велел кланяться на золотых херувимов — это неправда, в Библии нет этого.

— Ну, и ты мне говоришь тоже неправду, — раздраженно прервал его Магда, — ты говоришь, что не учился нигде религии, а сам лучше меня знаешь все, не лги, где ты учился?

Владыкин немного успокоился и, глядя в лицо собеседнику, с улыбкой ответил:

— Нет, брат мой, я тебе сказал правду, что я нигде не учился религии, я только вот теперь, поступил на первый курс великой академии Христа — здесь, в неволе. Библию я читал отцу с детства, а саму истину — мне открыл Господь через Духа Святого после моего покаяния с первых же дней, как Он и сказал в Евангелии.

 

* * *

 

С этого времени они близко подружились друг с другом, но в споры Магда уже не вступал, так как чувствовал, что во Владыкине говорит мудрость Божья.

И действительно, Павел ощущал в себе великую силу Божью, особенно, когда вступал с кем-нибудь в беседу. Причиной же этому была молитва, к которой он стремился со всяким постоянством.

Однажды, по своему обыкновению, он поднялся рано, подошел к реке и, умывшись, погрузился в молитву. В конце молитвы Павел почувствовал, интуитивно, что он не один: кто-то был рядом, хотя он и не слышал, чтобы кто-то подходил к нему.

Подняв голову, он увидел рядом с собою человека, совершенно ему незнакомого. Темное, как земля, худое, изможденное лицо его было искажено выражением лютой злобы. Наклонившись к Павлу, он с каким-то шипением и страшным скрежетом процедил сквозь зубы, подняв кулаки:

— Молишься?

Павел не просто ответил, а скорее, с силой, вырвалось из уст его:

— Да, молюсь!!!

— У-у-у-у-х! — неистово проскрежетал незнакомец и, резко повернувшись, исчез за постройкой.

Как ни пытался Павел припомнить, но не мог вспомнить такого лица. Не видел он его и после того нигде, поэтому и заключил Павел, что это искушал его диавол, чтобы устрашить, а потому рад был защите Божьей.

С каждым днем материальная жизнь у Владыкина ухудшалась, а скудное питание усиливало голод. Теперь уже у Павла не было молитв без слез.

Как-то сообщили ему, что на его имя поступила большая посылка, но ее завезли на соседнюю фалангу, это еще больше усиливало страдание голода. Павел не раз соблазнялся, видя, как за кухней повара выбрасывали рыбные головки и остатки пищи, ему хотелось подобрать их и дополнительно сварить себе что-либо, но внутренний голос не допускал такого унижения, и он, молча, терпел. Лагерной пищи едва хватало, чтобы дойти шесть-восемь километров до места работы, а работал он уже из последних сил. Ладони рук, от постоянной работы железным ломом, огрубели, стали тверже, чем на пятке, и из трещин сочилась кровь. Сухожилия на пальцах так застыли, что они, сжатые в комок, уже не разжимались по своей воле; мучительной болью стало сводить ноги в коленях. Но Павел неизменно посещал свой "Хораф" и изливал там душу свою пред Богом.

Однажды он, прямо против своего барака, увидел Каплину, стоящую на бровке полотна.

Юноша принял это, как случай от Господа, и уверенно подошел к ней, чтобы попросить содействия в перевозке посылки с соседней фаланги. Он очень вежливо рассказал ей, что уже месяц, как его посылка лежит по соседству, он совершенно обессилел и просит дать распоряжение о ее доставке.

Но, то ли неприглядный вид его, то ли из других каких побуждений, начальница сверкнула на него злобными глазами и, пыхнув из ноздрей синим дымом папироски, обрушила на Павла весь свой запас мерзкого тюремного жаргона.

Он, нагнув голову, терпеливо перенес ее злобный приступ и лишь коротко ответил на это:

— Простите, если я вас этим обидел.

Каплина грозно смерила его взглядом с ног до головы и, резко повернувшись, ушла в поселок.

Что повлияло на нее, знает один Сердцеведец Бог, но на следующий день, к вечеру, кладовщик позвал юношу в каптерку и, любезно советуя брать с посылки понемногу, выдал огромный чемодан. Чемодан был битком набит продуктами. Здесь стояла четверть топленого масла, лежали большие куски ветчины, комья сахара (все это было пересыпано сладкими сдобными сушками), носки, рубаха и другое. На крышке чернильным карандашом виднелась надпись: "г. Архангельск, Соломбала, Кузнечиха, Владыкину Петру Никитовичу".

Павел догадался, что этот чемодан — когда-то служил предметом спасения от голодной смерти еще его отцу, теперь, щедрой милостью Божьей, он открыл свои богатства перед голодающим сыном.

Прежде всего, он побежал в кусты отблагодарить Бога за помощь, в бедственное для него время; затем с Магдой провели вечер, угощаясь гостинцами, и были оба рады. Хотя между ними возникало много противоречий в вопросах вероучений, но они были довольны, что у них находится и много единого в духовных вопросах.

Первые приступы голода юноша, конечно, утолил полученной помощью, но физическое изнурение и слабость не покидали его. Через несколько дней Павел почувствовал себя немного бодрее, но тут настало другое переживание: прошло уже больше месяца, а от Кати он не получил ни одной весточки.

Много молился он об этом Господу, много передумал разных вариантов случайностей, но пришел, наконец, к одному заключению, что невеста ему изменила, и этим Бог развязал его с тем непосильным грузом, с каким он вошел в долгий, страдальческий путь. В один из дней Павел сел и написал своей невесте:

"Катя, прошло уже полтора месяца, как никакой весточки я от тебя не получаю и при всех вариантах, пришел к заключению, что, несмотря на твои заверения и обещания — ты мне изменила. Если бы ты это сделала в самом начале (хотя и больно бы мне было), то мы расстались бы с тобою друзьями, при самых добрых мнениях друг о друге. Теперь я должен тебе сказать, по справедливости: в тяжелое время ты оставляешь друга твоего и оставляешь бесчестно, в тяжелое время жизни ты будешь оставлена сама.

Возвращаю твои письма и фото, и со всей решительностью тебе заявляю, что между нами все покончено и навсегда. Павел."

В молитве он все это излил перед Господом, и Бог утешил его в этом переживании.

Лето подходило к концу и Павел усиленно молил Бога, чтобы Он избавил его от изнурительного труда.

Утром, на одном из разводов, Павел решил подойти к вольному прорабу с просьбой: не смог бы он предоставить ему труд полегче. Прораб побеседовал с ним и, убедившись в его грамотности и знании арматурного дела, поставил на монтаж железобетонного моста. Павел был очень рад этому, лишь бы отдохнуть от каторжной тачки.

На месте выяснилось, что прораб Петров оказался земляком Павлу, с Рязанской губернии, но сильным противником в вопросах веры в Бога. Яростно он нападал на юношу в беседе, стыдил и разубеждал его, пугая, и даже, с оттенком грубости, обзывал его, но на деле относился сочувственно, тем более, что Павел терпеливо опровергал его нападки, по работе оказывал ему большую помощь. Но, увы! Как только мост был сделан, его вновь отправили на "тачку".

Хотя Павел и отдохнул от нее, но после трех-четырех дней, прежняя слабость стала одолевать его. Усиленно, в посте и в молитве, он молил Бога об улучшении положения и был услышан.

В начале осени они расстались с Магдой, так как его взяли в управление на конторскую работу. Павлу эта разлука была очень тяжела.

Однажды, сидя в забое, он вместе со всеми отдыхал. Его, как систематически невыполняющего норму, поставили отдельно.

— В-л-а-д-ы-к-и-н! — услышал он вдруг издали голос нарядчика, — давай, бросай все, пойдем со мною, хватит гробиться в забое, поедешь в управление.

Павел совершенно ничего не понимал, но по дороге нарядчик объяснил ему:

— На фалангу пришел запрос из управления на чертежника Парулева, но сам знаешь, он ведь любовник Нинки Логвиной (Логвина Н.А. была начальницей соседней фаланги), а она, вместо него, договорилась с нашей Зинкой отправить тебя. Повезло тебе, парень, в городе, на штабной фаланге будешь жить. Только смотри, сам не подкачай.

Каплина в поселке расспросила его:

— Ты, парень, в чертежах-то чего понимаешь? С землемерием знаком немного?

— Нет, астролябию видел только в книге, в школе, а чертежи знаю только машиностроительные, — прямо ответил Павел.

— Да ты не будь простофилей, — начала Каплина, хотя и грубо, но как-то особенно покровительственно, беззлобно, так, как когда-то журила его бабка Катерина. — Вот тебе твой пакет с документами, иди, получишь себе денег на дорогу и паек, я тебе выписала, да шагай на станцию, на поезд. Билет не вздумай покупать, кондуктор с опером подойдут с проверкой, скажи, что БАМовец, и пакет покажи. В конторе, когда приедешь, не вздумай отвечать, как мне ответил — не знаю, не видел, то да се. Пойми, ты теперь лагерник, смело всем отвечай: "Умею, знаю, сделаю", и берись за все, хоть инженером поставят, понял?

Затем, пыхнув папироской, к полной растерянности Павла, подала руку на прощание и, проводив до переезда, крикнула ему в спину: "С Богом!"

Как-то недоверчиво встретил Павел эту неожиданную перемену в своей жизни. Как туманом подернуло перед ним его действительность. Выйдя на полотно железнодорожного пути со своим "традиционным" чемоданом, он неуверенно зашагал к станции, с опущенной головой. Ему почему-то казалось, что произошла ошибка, что вот-вот в спину грохнет трескучий голос Зинаиды Каплиной: "Ты куда? Вернись!" или, еще хуже того, из зарослей кустов, за рукавом болотной гущи раздастся выстрел оперативника из "секрета", и его, посчитав за беглеца, подстрелят, как облинялого весеннего зайчишку. В таком раздумье, он отошел 100–150 шагов от фаланги. Затем ботинки его застучали по бетону нового моста и он, как-то вздрогнув от неожиданности, остановился, оглянувшись назад. Павел нагнулся, с трудом разжал слипшуюся, почерневшую ладонь и поставил чемодан на краешек бетона. Здесь он месяц назад вязал арматуру на мостовом перекрытии, здесь он не раз смахивал навернувшуюся слезу в молитве. Позади не было никого, никто на него не кричал. Свежий, по-осеннему, ветерок приятно охлаждал, пылающее от волнения лицо, и обдавал знакомым запахом болотной прели. Далеко за фалангой, скальными выступами, сопка прижимала полотно пути к знакомой бахроме кустарника и Павлушкиному журчащему "Хорафу". Зеленой, побуревшей по-осеннему щетиной, торчала вершина знакомой сопки, которая, как строгий часовой, охраняла притулившийся у подножия поселок.

До слуха Владыкина донеслась гневная брань нарядчика и Зинаиды Каплиной, с которой она провожала в карцер, не вышедшего на работу заключенного, заболевшего, сверх положенного лимита. Потом умолкло и это. Слышно было, как мерно бухали, опрокидываясь в вагон тачки с глыбами обожженного камня на известь, и торопливо по трапу, сквозь облако известковой пыли, пробегали заключенные грузчики.

Во дворе у корейца Ли — директора известкового заведения, петух прокричал какую-то послеобеденную команду, чем оповестил проходящего наблюдателя, что здесь все в порядке; жизнь идет своим чередом.

Между постройками мелькнуло цветастое платье начальницы Зинаиды. Павел, при виде ее, вышел из раздумья о кошмаре, оставшемся позади, и задумался о ней. Ему было известно, как и всем лагерникам, что Зинаида Каплина, как и другие ее подруги-начальницы, была заключенной, что в первом отделении БАМлага на "Красной Заре" она окончила годичные курсы начальников, что сидит она за растрату, что в Москве ее ожидает муж и детки; здесь же она сошлась с рябым "опером" (тоже заключенным, и тоже окончившим, специальные на то, курсы). В голове у Павла никак это не укладывалось: как могла такая молодая, красивая женщина оказаться способной к таким диким, нечеловеческим поступкам — избивать больного человека, сквернословить неслыханной тюремной бранью, глумиться над обессилевшим, голодным заключенным. Вспомнил последние, только что высказанные слова участия: грубые, но с искоркой людской доброты. Эту искорку доброты ему так хотелось разжечь у нее в пламя. Ведь была же она доброй, нежной, любящей девушкой, женой, матерью. "Что делает порок, грех! Как способен он самое чистое, самое прекрасное превратить в мерзкое, ужасное, пагубное, и человек безвольно отдается этому, как бы не замечая. Да еще неизвестно, чем кончится эта жизнь, где и кто будет свидетелем ее последних дней, и какими они будут?" — при этих размышлениях Павлу представился самый ужасный конец Зинаиды Каплиной. А ведь, совсем недавно, он сам был близок к такому падению, как она. Но могущественная десница Спасителя остановила его в самое критическое время, вырвала из плена греха и страстей, когда оставался один шаг к потере целомудрия. Несомненно, что этому содействовали молитвы отца, матери, бабушки Катерины, наставления и особая любовь старичка Хоменко и всей церкви. А вот ее, видно, не охраняла ничья молитва, тогда как Христос умер и за нее. В сердце Павла вдруг вспыхнула к ней большая-большая жалость и чувство, неизведанной еще, но чистой, спасающей любви, какую он, читая Евангелие, видел у Христа к той поруганной женщине, которую привели к Нему фарисеи, с камнями в руках. Павел, как-то моментально, перевел взгляд свой на старую протоку, которая превратилась (с годами) из чистого, журчащего ручья в эту, покрытую ржавчиной, болотную трясину, от которой пахло прелью. Недалеко от этого болота стоял барак, в котором жила Зинаида Каплина. Ах, какое наглядное поучительное сравнение! Когда-то совсем недавно, жизнь Зинаиды Каплиной, возможно, протекала, как этот чистый, прозрачный мой "Хораф", где я на берегу часами находил наслаждение в молитвенном общении с Господом, а теперь он превратился в отвратительное, ржавое болото, на берегу которого она и поселилась. Уста Павла дрогнули и зашевелились в тихой молитве:

— Господи, милостью Твоей, я покидаю эти страшные места и верю, что в моих скитаниях, Ты еще пошлешь мне дорогой живительный "Хораф", из которого я мог бы черпать, как из реки воды живой. Но эта страшная женщина, с ее несчастными подчиненными, остается в этом смердящем болоте. За нее, видно, некому было молиться, поэтому она так страшно погибает и губит других. Она много обижала меня, но за доброту, которую она оказала мне в последний час, я прошу Тебя, окажи ей милость, чтобы она не погибла, хоть в последние дни своей жизни, в этой греховной трясине. Мне ее искренне жаль, а Ты умирал за нее. Аминь.

После молитвы, Павел в веселом настроении и уверенно, с отцовским чемоданом в руке, зашагал вперед, навстречу своей неизвестной будущности. Оделся он по-праздничному: поверх своей синей косоворотки на нем был надет черный костюм, которым его премировали еще на факультете, на коленях брюк он аккуратно пришил заплатки.

По дороге он, молитвенно, прощался с каждым знакомым кустиком, приметной выработкой; с каждым местом, где в прошлом молился. С нескрываемой завистью провожали его в забоях арестанты, мимо которых он проходил. На станцию Кимкан он пришел за несколько минут до прихода поезда и, несмотря на немалое скопление народа, все же чувствовал себя одиноким, чужим. Такими же глазами, как ему казалось, смотрели на него и местные жители, так как они всех своих знали в лицо. Каким-то странным чувством была наполнена его душа: он не был под конвоем, как и все пассажиры, но и та "свобода", с которой он ехал, не прибавила, ни на иоту, радости в его душе.

Он вздохнул немного облегченно толыко после обхода, когда оперативник проверил его пакет. Затем вошел в вагон и сел с народом.

 

Глава 5

 

 

Вознаграждение

 

В город Облучье Павел прибыл к концу дня и увидел многих, подобных себе, приезжих. Совершенно без радости, проходил по улицам поселка, разыскивая свою штабную фалангу. В лагере был, по его выражению, идеальный порядок, и его без затруднения определили, согласно его документам, которые он передал в пакете. В бараке Павла поместили, к его удивлению, рядом с юношей, сверстником его — Сережей, который работал чертежником в том же отделе, куда направлялся и он. В простом знакомстве и оживленной беседе оказалось, что его уже давно ожидает начальство, ожидают также сотрудники. Сережа отрекомендовал себя профессионалом вором-карманником — сыном добрых родителей, из интеллигенции, даже неудачным студентом одного из технических училищ города Луганска. В отдел его привезли (из штрафного каменного карьера) месяцем раньше, но на работе он себя зарекомендовал мастером-чертежником. Сережа был до крайности удивлен, узнав, что Владыкин, будучи таким молодым и грамотным, оказался в заключении за веру в Бога, но вместе с тем, не скрывал своего расположения к нему. За вечер Павел успел познакомиться со всеми порядками и условиями на новом месте и был бесконечно рад тому, что он здесь может свободно выходить из зоны лагеря и на природе находить уединение, для молитвы Богу.

Утром, следующего дня, Сережа торжественно представил Павла в отдел секретарю, где его приняли, как-то необычайно приветливо, просто, не по-арестантски. Секрет этого он узнал тут же, от своего товарища. Оказывается, во всем управлении вольнонаемных было всего 4–5 человек, а весь остальной состав был из заключенных и делился на инженерно-технических работников (ИТР), старших технических работников (СТР) и младших технических работников (МТР). Вольными были Аристокесян — начальник, два начальника топографического отдела, куда поступил Владыкин, и начальник спецотдела.

Главным инженером планово-технического отдела был Туполев. Он и все его подчиненные — инженеры управления, были заключенными и обвинялись все, за редким исключением, по ст. 58/10 за так называемую "контрреволюционную агитацию".

К великому удивлению Павел, не веря своим глазам, вскоре убедился, что весь мужской и женский персонал управления состоял из заключенных, так как всех их, прекрасно одетых, увидел он в лагерной, отдельной столовой.

При проверке определилось, что Владыкин, действительно, не был знаком с топографическими чертежами, но сотрудники сразу расположились к нему и решили; в самое ближайшее время научить его этому искусству, а перед начальниками отдела — выручить, делая наиболее ответственную работу за него. Вскоре и начальство полюбило новичка за способности, особенно в вычислительном деле. Оказавшись в таких хороших условиях, Павел ежедневно, в искренней, чистосердечной молитве, благодарил Бога, что Он чудом избавил его от гибели и того тягостного труда, где он был вначале. Хорошее питание вскоре утолило голод, а легкий труд распрямил его скрюченные, потрескавшиеся ладони. Но увы, искушения усиливались все больше, стала осложняться и внутренняя, духовная борьба. Тело отдохнуло от изнурительного труда, не стало больше того унижения, какое он испытывал прежде. Встретив в управлении свою бывшую начальницу — Зинаиду Каплину, Павел был поражен ее любезностью к нему и тем, что она даже справилась о нем у начальника отдела.

Женщины находились в одном лагере с мужчинами, располагаясь только с другой стороны бараков, и Павел вскоре стал замечать, как разврат искусно процветал среди этого обреченного, интеллигентного общества. Сети самых грязных интриг спутывали и бесчестили высокообразованных, одаренных людей, а на воле их ожидали разоренные, разбросанные, порой проживающие в крайней бедности, жены, мужья, дети.

Павел внимательно приглядывался к ним, в надежде встретить кого-либо из сестер, но увы, ему попадались только, разодетые в самые обольстительные одежды, рабыни страстей и похотей, превосходящие своим видом местное население.

Ему вспомнились (из истории) жены декабристов, их самоотверженные подвиги, нравственная стойкость, несмотря на то, что обстоятельства жизни тех каторжан мало чем отличались от настоящих. Но как не похожи эти современные жены и дочери, из таких же интеллигентных семей, оказавшиеся в заключении, на тех своих соотечественниц, которые 100 лет назад, так свято и самоотверженно, разделяли скорбную участь своих мужей, проходивших по этим местам.

Княгиня Волконская, оставив роскошь и блеск дворца, богатство и нежную ласку родителей, удобства жизни, помолившись и предав себя воле Божьей, тронулась в далекий, неведомый путь, чтобы там, в тех ужасных условиях, которые она совершенно не представляла, пожертвовать собою и утешить, обреченного на тяжкие муки, своего любимого и любящего супруга. И она нашла его как Ангел-хранитель, с Божьей помощью, в недрах подземелья. Спустилась туда, куда не проникал ни единый луч света, там обняла его и, вдохновленная свыше, своею чистою любовью, осветила его мрачное подземелье, куда не дерзала до нее спуститься ни одна женщина. Да, она опустилась к нему в тот кошмар, заживо погребенных, отверженных на погибель людей, но она не опустилась в своей нравственной чистоте, не потеряла благородства души.

Может быть, не одно платье сменила она из своего княжеского гардероба по пути, скитаясь по сибирским ночлежкам и постоялым дворам тех времен. Но одеяние супружеской верности, чистоты и преданности, сохранила в белоснежной чистоте и, опустившись в подземелье, обняла своего измученного друга-мужа, покрытого грязью и копотью. Она не только сама не опустилась, но и его извлекла из того подземного кошмара и возвратила к жизни. Верным и благодарным ей на всю жизнь, остался и сам князь Волконский.

Но совершенно другими были эти современные "князья" и "княгини", "графы" и "графини", каких увидел Павел. Не говоря уже о Зинаиде Каплиной, которую взяли в Москве из благородной семьи. Павел, стоя в стороне, в конце дня с ужасом наблюдал за всеми этими "высокими" особами, к домам которых на воле он не смел бы даже приблизиться. А теперь он видел, как низки и мерзки они, видел их подноготную, потому что лежал с ними на одних нарах и сидел за одним арестантским столом.

Вскоре Владыкину пришлось быть свидетелем одной ужасной трагедии.

Однажды утром, всеми уважаемого их начальника — Николая Васильевича Мацкого на своем обычном месте не оказалось. По селектору (вид телефонной связи) кто-то крикнул, что жена Мацкого на станции бросилась под поезд.

Все сотрудники, конечно, опрометью выбежали к месту происшествия, так как знали, что она только что на днях приехала к нему на свидание.

В конце станционной платформы, на брезенте лежало изуродованное, окровавленное тело женщины. Размозженные части туловища были накрыты, голова, грудь и ноги, немного выше колен, сохранились почти неповрежденными. Платье, хотя и было местами запачкано кровью и мазутом, но говорило о том, что покойница оделась так, совсем не для того, чтобы бросаться под поезд. Волосы на голове были аккуратно причесаны и, естественным пучком, собраны под темной сеточкой. Даме можно было дать не более 48 лет. Красивое, строгое выражение лица, отражало благородство души, а заметные морщины и редкая проседь в волосах, свидетельствовали о ее глубоких переживаниях. Плотно закрытые глаза и губы, равно и спокойное выражение лица, как бы отвечали всем недоумевающим зрителям:

— А я иначе поступить не могла.

Никто, конечно, и не винил ее, скорее, осуждали самого Мацкого Н.В., который стоял несколько вдали, одиноко, облокотившись на спинку станционного кресла, гладко выбритый, по обыкновению, прилизанный сверху, с безучастным выражением лица.

Мацкий принадлежал к дореволюционной знати. За принадлежность к старой армии отбывал срок заключения на строительстве Беломорско-Балтийского канала. Оставшаяся на воле жена, была лишена всех привилегий, какие имели семьи офицеров царской армии, да и того прожиточного минимума, каким пользовались, окружающие ее, жители. Однако, с достоинством она хранила супружескую верность своему страдающему мужу. После тех мучительных лет, он со многими другими заключенными был освобожден и согласился, добровольно, работать в должности инженера в системе БАМлага, завербовавшись сюда.

На новом месте он быстро забыл пережитые мытарства, а с ними и супружескую честь. Оказавшись в легкодоступном обществе заключенных "знатных особ" женского пола, он забыл о своей многострадальной жене и не поспешил утешить ее, а по старым традициям некоторых офицеров царской армии, запутался в любовных интригах с подобными себе, потерявшими честь, "знатными дамами". Тогда жена, помимо его желания, приехала сюда, на далекую чужбину и, пылая к нему пламенной, чистой любовью, рассчитывала спасти и выручить его из вертепа нравственного падения. Найти его она, конечно, нашла — по-прежнему, любезного, выхоленного, прилизанного, с теми же горящими глазами, но уже без души и чести. Она оцепенела от ужаса и увидела себя в безвыходном, отчаянном положении. Своей чуткой душой она поняла, что он безнадежно пал. Оставаться с ним здесь — это значило, принять на себя весь его позор, без всякой надежды на его спасение. Вырвать его, из этого лабиринта интриг, она не смогла бы, так как он категорически отказался от выезда, а любила она его, по-прежнему, сильно, жертвенно.

Между ними не было ни ссоры, ни каких-либо разгоряченных разговоров. Строгими глазами она долго смотрела на него, затем, вытерев их от скупых росинок набежавших слез, коротко объявила о своем отъезде обратно. Для Мацкого это решение было неожиданным, но он не возразил ни слова. Всю ночь жена его, не раздеваясь, просидела в кресле. Она попыталась обдумать свое отчаянное положение, но, однако, чувствовала, что с потерей мужа, она потеряла смысл жизни. Шквалом потрясли ее рыдания, но также, порывисто, она овладела собой.

На память ей приходили молитвы, какими молились бабушка и мама, а в свое время, учили и ее. Душа ее из бездны отчаяния хваталась и за те дорогие слова молитв, какими она нередко утешала себя в годы разлуки с мужем. Успокаивали они ее и теперь, но так мало. Она только теперь поняла глубину своей ошибки — что в муже сосредоточила смысл своей жизни; на самом же деле, смыслом жизни должно быть, что-то за пределами этого переменчивого бытия, неизменное, вечное, но выхода из ошибки она не находила. Почти молча, они пришли утром на вокзал, муж любезно купил для нее самое лучшее место в поезде, также любезно уложил ее чемодан и привел к нужному вагону, но она, молча, неподвижно стояла на перроне и не входила в вагон, не вошла и после третьего звонка. Мацкий растерянно теребил ее за плечо. Когда окна вагона медленно поплыли перед ее глазами, она судорожно вздрогнула и, умоляюще, кому-то крикнула: "Прости!.."

После этого случая, Владыкин не мог без осуждения смотреть как на своих начальников так и на разодетых современных "княгинь".

Новые его условия, хотя (в материальном) и принесли много облегчения, но он лишился самого дорогого — уединения у потока "Хораф". Павел использовал все случаи, чтобы быть наедине с Богом, а это, чаще всего, удавалось тогда, когда по исполнении поручений, ему предоставлялась возможность бродить по тайге, в сопках. Одиночество сильно удручало его, и, как он ни вглядывался в лица мужчин и женщин среди вольных и заключенных — своих не находил.

Вскоре Владыкин овладел знаниями чертежника-вычислителя и в отделе был уважаемым всеми, особенно линейными топографами, которым он любил помогать.

Прошло несколько месяцев после того, как он написал последнее письмо Кате, и сердечная рана от ее измены заживала, хотя по-прежнему, ни одного письма от нее не было. А Луша, так своевременно, с материнской чуткостью и любовью христианки-матери, утешала Павла своими малограмотными, но благословенными письмами. Они, в эти тягостные дни одиночества, служили ему чашею холодной воды, как истомленному жаждой путнику. Мать напоминала ему о богобоязненности Иосифа, святой храбрости Давида, верности Даниила, непреклонном уповании Иисуса Навина и Халева, и юном узнике Тимофее, сопровождавшем всюду Апостола Павла. Один Бог только знает, каким дорогим подкреплением служили эти малограмотные строки, полные материнской заботы и любви.

Так после золотой осени наступила зима с ее трескучими морозами. Скоро, по-осеннему златоглавые вершины дальневосточных сопок и таинственные, взъерошенные буреломом, таежные пади, покрылись белоснежным покровом. Подходила годовщина бездомного скитания в неволе. Как и все, Павел тщательно подсчитывал зачеты; в воображении — часто рисовал свое будущее, по-своему, а иногда даже видел себя с отцовским чемоданом и улыбающимся, на пороге родного крыльца. Но у Бога были о нем Свои планы.

В начале зимы Павла позвали в комнату начальника, где сидел линейный топограф Ермак, по общей, заглазной кличке: "Борода". Ермак был вольнонаемный инженер-изыскатель, который свои старо холостяцкие 40 лет и предательские морщинки решил спрятать под густой бородой и нестрижеными запорожскими усами.

Неожиданно для Павла начальник объявил, что он направляется на разъезд Лагар-Аул, в распоряжение того самого Ермака. Вопреки своему обыкновению, Ермак любезно, шутливо объяснил Павлу его будущие обязанности и условия, распорядившись о немедленных сборах.

Владыкин не дерзал выяснить причину такого экстренного перевода, но в душе своей чувствовал что-то неладное. С печалью и неохотой он распрощался в отделе и, в сопровождении Сережи, собрав в лагере пожитки в чемодан, сел на поезд. Сережа, хотя и не знал ничего, но успокаивал его тем, что на перегоне он будет чувствовать себя "хозяином" и, при желании, от Ермака может даже почерпнуть знания.

На новой 35-й фаланге его встретили, как обычно. Утром, по приходу, Ермак, который жил в вольном поселке, завел его в просторную комнату и, с лагерной бранью и шутками, отвоевал Павлу постоянное место. С такой же бранью, Ермак принялся устраивать своего помощника и на кухне, в каптерке и в комнате для ночлега, хотя для этого не было совершенно никакой необходимости. На вопрос Владыкина, почему он так со всеми скандалит, Ермак ответил:

— Все они, без исключения, негодяи, и иначе их ничем не проймешь. — Поэтому, где бы он не проходил, везде был скандал и шум.

На самом деле, все было не так и, когда он ушел на перегон, оставив задание Павлу, тот сам обошел все места, и люди, убедившись, что он — резкая противоположность Ермаку, были рады, что теперь могут избежать этого скандального человека.

В течение короткого времени, Павел очень хорошо устроился с вещами в каптерке, на кухне с питанием, и ему отвели очень спокойный уголок для ночлега. С бранью, возвратился скоро с перегона в контору Ермак. Павел молился и просил Бога, чтобы Он смягчил сердце и расположил начальника, а в работе и в разговоре усердно старался угодить ему во всем, и Господь помог Павлу. Все чертежи и расчеты выполнял он успешно и хорошо, но чувствовал, что Ермак внимательно присматривается ко всем его движениям.

Вскоре он поинтересовался, за что Павел осужден, и, узнав, что не за какие-либо преступления, а за исповедание святой Евангельской веры, заметно успокоился, меньше стал сквернословить, но был до крайности удивлен, что такой молодой, грамотный, современный юноша мог так глубоко верить в Бога. Бесед Ермак избегал и никаких подробностей о себе Павлу не рассказывал. Спиртных напитков он не употреблял, не курил, но был, до смешного, жаден. Жил впроголодь и одевался так же, как заключенные, если не хуже. На все свидетельства о Боге, какие высказывал Павел, он отмалчивался. В самые ближайшие дни пришел, особенно расположенный к Павлу, и сказал:

— Павел, я теперь верю, что ты христианин, замечаю в тебе необыкновенные способности и легкость, с какой ты все воспринимаешь; и почему-то вчера у меня возникло неодолимое желание — научить тебя топографическому делу. Математику ты знаешь и владеешь ею хорошо, ты очень скоро познаешь основы топографии, а дальше, жизнь подскажет тебе. Мне кажется, что геодезия и топография тебе в жизни очень могут пригодиться.

Павел никогда не думал об этом, и геодезия была для него далекой, совершенно недосягаемой, да и ненужной наукой. Теперь же он задумался: почему этот взбалмошный, скандальный, но вместе с тем, оригинальный человек, так настоятельно навязывает ему это дело? Он решил, в усердной молитве, обратиться к Господу и испытать Его волю.

— Господи, если это от Тебя, если Ты мне послал этого человека навстречу, то Ты пошли мне желание, способности к познанию этой науки и взаимное расположение друг к другу. Я желал учиться, но, за Имя Твое и истину Твою, меня люди лишили этого права. Ты же знаешь обо мне наперед, моя судьба в Твоих руках. Только прошу Тебя, чтобы знания никогда не надломили меня, и дело Царствия Твоего было для меня всегда прежде всего и дороже всего.

После молитвы Павел почувствовал, что это воля Божья, и объявил Ермаку свое полное согласие на это предложение. С тех пор он стал брать Владыкина с собою на полевые работы и терпеливо приучать к работе с геодезическими инструментами, а также развивать, наглядными примерами, пространственное мышление.

Сверх всякого ожидания, Павел первое же задание выполнил отлично, что придало им обоим, учителю и ученику, еще большую энергию в занятиях; а работы было непочатый край. Перед праздником Рождества Христова Ермак так расположился к Павлу, что привел его в поселок Лагар-Аул на свою квартиру и заявил, что отныне все вычислительные занятия они будут делать только здесь. От появления на фалангу совсем отказался и заявил:

— С теми хамами у меня все кончено, не хочу больше видеть и слышать их.

Так Павел впервые, спустя долгие месяцы, да, пожалуй и годы, перешагнул порог простой, крестьянской избы, похожей на ту, где проходили его детские годы.

Изба (капитальной стеной) была разделена на две части: передняя — более свободная горница, а задняя, в которой стояла русская печь, одновременно служила кухней. Павла с Ермаком приветливо встретили на кухне хозяева, весьма почтенные, благочестивые старичок со старушкой. Дед Архип в 75 лет работал еще плотником на железной дороге, а бабушка Мария, годом моложе его, хозяйничала по дому и, несмотря на свои старческие годы, оба были довольно крепки и бодры.

В натопленной избе аппетитно пахло свежими щами и благовонным маслом от горящей большой лампады. С искренним добродушием старички пригласили вошедших к столу, от чего отказаться было невозможно, и Павел, хлебая деревянной ложкой щи со сметаной, с трудом удерживал слезы, вспоминая свою милую, дорогую бабушку.

Здесь все было, как в Починках: чапельник с ухватом возле печи, румяная припеченная картошка, красовавшаяся со сковороды на шестке и полосатые варежки в печурках. Даже отважные русаки (тараканы), с огромными усищами, торчали из потрескавшихся бревен, только хлеб на столе не ржаной, и сама бабушка Мария меньше родной бабушки Катерины и не такая бойкая, как та.

Сердце Павла как-то встрепенулось от всего этого и так расположилось к старичкам. Так хотелось с ними запеть какой-либо гимн, тем паче, что дедушка-хозяин был вылитый дед Никанор. Чем-то родным обняло душу Павла, и он, украдкой отвернувшись к окну, смахнул ладонью слезу. Даже "Николай Угодник" и "Спаситель" показались теми же, за которых Павел от Катерины, в свое время, получил подзатыльник.

Эта немая минутная сцена не осталась незамеченной Ермаком, и Павел на его лице увидел, едва заметную, улыбку.

Владыкин занимался с чертежами неотрывно, долго, пока "молния" стала медленно меркнуть от недостатка керосина. На фалангу он шел не торопясь, предаваясь дорогим воспоминаниям детства, в тихой морозной полночи. Не доходя до поселка, Павел зашел в выработку и, преклонив колени, долго молился, пока промчавшийся пассажирский поезд не прервал его сладкое общение с Богом.

 

* * *

 

Лагерь весь спал, в комнате было душно от натопленного, на его месте спала, разметавшись, молодая девушка. Павел вначале, испуганно как-то отскочил от нар и остановился в недоумении. Потом, присмотревшись сквозь тусклый свет, различил на обнаженных ее руках и груди татуировку и догадался, что в их комнате расположились на ночлег лагерные арестанты, выступавшие вчера на сцене.

Павел аккуратно накрыл, упавшим одеялом, девушку и, закрыв за собой плотно дверь, поторопился в контору, где, подстелив меховой полушубок, разместился на своем столе.

В его воображении мысленно промелькнул образ разметавшейся девушки на его постели, но он сменился образом "Спасителя" у деда Архипа с Марией, таинственной улыбкой Ермака и все исчезло…

Утром он проснулся поздно, через приоткрытую дверь доносился беспорядочный гомон и смех, потом хрипловатый женский голос, с бесстыдством, декламировал один из лагерных порнографических стихотворений, в стиле Есенина.

Павел резко распахнул дверь и вошел в комнату. Рассказчицей оказалась та самая девушка, которая спала на его постели. Это была одна из артисток походной группы. При появлении Владыкина девушка взглянула на него и остановилась на полуслове. Ей было не более 20 лет. Одетая в прекрасное платье, она была на редкость красива. Глядя на ее миловидное лицо, было совершенно невозможно поверить, что такое милое, юное создание способно открывать свои уста для такого сквернословия, какое услышал Павел.

Наконец, виновница, заметив, что этот красивый юноша осматривает ее осуждающе, приготовившись что-то ей сказать, решила опередить его и, будучи уверенной в действии своего дерзкого очарования, решила смутить его:

— Вы, видно, в недоумении, как я смогла занять ваше место в этой комнате? — все тем же хрипловатым голосом, откашливаясь, спросила она Владыкина. — Но…

Павел не дал ей закончить и, пристально глядя на нее, прервал:

— Нет, я не от этого в недоумении. Я рад послужить этим, любому нуждающемуся. Я в крайнем недоумении от того, что вы заняли место в жизни самого потерянного, мерзкого, отвратительного существа, какое я когда-либо видел в жизни, между тем, как Бог наделил вас самым прекрасным и бесценно дорогим. Вы об этом думали когда-нибудь?

Слова были сказаны с такой силой, с такой серьезностью и, по-видимому, такие, каких ни виновница, ни присутствующие никогда не слышали. В комнате воцарилось напряженное молчание.

— Простите меня, — тихо проговорила артистка и, низко нагнув голову, покрылась румянцем.

Павел спокойно одевшись, вышел на улицу; из оставшихся в комнате, никто не спешил заговорить.

По дороге к деду Архипу он зашел опять на вчерашнее место и сердечно молился за это юное, погибающее существо.

Впоследствии Владыкин, в числе лагерных артистов, не встречал той девушки, а от кого-то он слышал мельком, что она оставила свое пагубное ремесло, устроилась работать на очень скромную работу и по окончании срока заключения, возвратилась к родителям.

 

* * *

 

На работе Павел с каждым днем преуспевал все больше, и настал тот день, когда Ермак всю работу доверил ему полностью.

К новогодним праздникам он совершенно все оставил Павлу и, предупредив старичков, что юноша остается один, уехал в управление. Оставшись, Павел аккуратно посещал старичков, усердно работал над чертежами, а на производстве полностью заменял своего учителя.

На праздник Рождества Христова Павел пришел на 2–3 часа позднее, так как решил молитвой и знакомым песнопением отметить светлый день, на снегу в тайге.

Безлюдная тайга да светлые Ангелы были свидетелями того торжественного праздника, каким, по вдохновению Духа Святого, Павел почтил в своем одиночестве Рождение Господа. С таким ликующим сердцем он пришел в Лагар-Аул.

Дед Архип со старушкой, приветливо, по-праздничному, встретили юношу и принялись угощать всем, что в большом изобилии настряпали к Рождеству. Церкви поблизости не было нигде, идти было некуда, к Владыкину они очень расположились, но все как-то не решались его ни о чем спросить. Павел от угощения не отказался, но, встав перед столом, усердно, долго вслух молился, благодаря Бога за все пережитое, за родителей и за рожденного Сына Божья. Дед Архип с Марией внимательно все, молча выслушали, почти без разговора кушали стряпню и ничем не перебивали Павла, который подробно рассказывал им о Рождестве Христовом все, что запомнилось ему с детства до отрочества. Вспомнил и рассказал встречу прошлого праздника и Нового года, о своем покаянии, а потом и о своем аресте. После совместной молитвы они зашли в горницу и, все-таки, дед решился:

— Павел, я тебе решился открыться, по-стариковски, во всем. Вот мы с бабкой, как первый раз увидели тебя, так нет нам покоя. Все думаем да говорим про тебя, как остаемся одни. А почему? — Потому что мы таких людей, отродясь не видали, молодой, а такой божественный, да и мы ведь Спасителя не забываем, и Матерь Божию, и угодников чтим, а душа все какая-то пустая, голодная. Тебя мы видим всегда радостного, всем довольного, и ничего ты без молитвы не делаешь, а молишься не по-нашему. Терпенья нет, все спросить хотим, да вот нашего бородатого инженера стесняемся, уж больно он похабный, хотя нас-то он стесняется и стыдится немного. А вот ты — совсем другой человек, хотя и молодой. Так вот, теперь расскажи ты нам, что это за вера твоя такая, а, может, и мы чего не так делаем?

— Дедушка, — начал Павел, — я много бы вам пояснил, да Евангелия-то у меня нет, все поотнимали дома, когда нас арестовали, но уж на память, как помню, так и расскажу.

Вот Сам Господь, что сказал самарянке: "Бог есть дух и поклоняющиеся Ему должны поклоняться в духе и истине, и таких поклонников Бог ищет Себе". Вы слышали про это?

— Знаю, слышал, не только слышал, но и сам читал, сколько раз, да и задумывался, — ответил дед.

— Ведь, когда человек молится в духе и истине Богу, то у него и сердце горит, — продолжал Павел, — а когда — перед образами, горит только фитилек в лампаде, а сердце, сам говоришь, пустое.

— Истинно так, касатик, — ответил дед, — у меня у самого бывало, но очень редко. Бывало, как уйду по путям подкладки да стыка проверять, посмотришь, что кругом нет никого, а темь одна, да так Спасителю помолишься, своими словами, что душа огнем загорится, по полотну не идешь, а летишь. Но ведь, больно редко это бывало. А почему это так, а? Вот ведь образа у нас старинные-старинные, почернели от годов, одни медные ризницы блестят. Да уж какие молитвы не творишь только, поклоны хлобыщешь, а душа-то все пустая.

— Дедушка, а секрет-то знаешь в чем? Почему душа пустая? — продолжал Павел, — потому что образа пустые или деревянные, а как к живому Богу обратишься, так и душа загорится. А почему душа так редко загорается, потому что в Евангелии написано, что грешников Бог не слышит, а только временами дает знать о Себе. Самарянка, будучи обличаема во грехе, доверилась Христу, и Он не осудил ее за то, что у нее было пять мужей, но помиловал, да целые реки воды потекли из души ее так, что она ведерки свои побросала, да с огнем в душе, по-простецки, побежала в город проповедовать Христа. Так вот, дедушка, и вам раскаяться надо во всем перед живым Господом Богом, тогда и душа загорится. Сам Бог ее зажжет и никто уж потом не потушит, — закончил Павел.

— Дитятко, ты мое, касатик, какие слова-то ты говоришь, ведь от одних только их душа загорается, — с умилением и восторгом открылся дед Архип.

— Да слова-то, ведь, это не мои, — пояснил Павел, — вот и душа от них загорается. А если бы само Евангелие вы почитали, еще больше загорелись бы.

Дед Архип посмотрел на свою бабку и, торопливо поднявшись, проговорил:

— Погоди, щас я тебе секрет открою, — с этими словами он начал что-то шарить на подоконнике. Старуха сидела у двери горницы и концами платка вытирала слезы на глазах.

— В машинке! Ты ключ что ли ищешь? — спросила она умиленно деда.

— Да, — заторопился Архип и, вытащив большущий ключ, сунул его в скважину сундука. От поворота ключа в замке что-то мелодично звякнуло, и крышка, дрогнув, приподнялась. Дед Архип медленно открыл сундук и, опустив руку на дно, вытащил небольшой сверток, потом перекрестился и, развернув, подал Павлу.

— На-ка, ты видать про эту книгу говоришь? Блюдем ее дороже глаз, люди-то, ведь сам знаешь, какие пошли.

Павел с трепетом принял книгу из рук Архипа. На крышке был оттеснен золотой крест, это было почти совсем новое Евангелие с псалтырем, но пожелтевшее от давности.

Павел, с Евангелием в руках, опустился на колени, поблагодарил Бога и потом сев, начал читать: вначале про самарянку и Никодима, потом Деяния Апостолов 17:22–31. Читал он медленно и внятно, с воодушевлением и, как мог, с любовью, терпеливо, объяснял старичкам непонятное. За окном смеркалось, и бабушка зажгла "молнию". Чтение продолжалось.

С величайшим вниманием дед Архип и Мария вслушивались в каждое слово. Когда же Павел дошел до 30-го стиха, он на минуту остановился и прочитал с особым ударением: "Итак, оставляя времена неведения, Бог ныне повелевает всем людям повсюду покаяться!.."

Дед ухватился рукою за грудь и, прерывая Павла, спросил:

— Так что же теперь делать-то, а, сынок?

— Если веришь в Слово Божье, то надо упасть на колени и покаяться, дедушка, — ответил Павел.

Без малейшего замедления дед Архип опустился на колени и, припавши до пола, со слезами и воплем стал просить прощение у Бога, не глядя на образа.

Долго еще, без слов, он лежал на полу, поднявшись, обнял Павла и крепко-крепко поцеловал его.

Потом взял Евангелие в руки и, протянув его Павлу, сказал:

— На, возьми его. У меня оно пролежало без пользы многие годы, в твоих руках — это принесло мне спасение, с первого же разу. Пусть оно многим слепым еще откроет глаза, ты за него несешь такие муки.

Потом он обнял свою старушку, да так вот, оба, стояли они и плакали от нахлынувшей радости.

— Сыночек наш дорогой, Павел, мы тебя сегодня в лагерь не отпустим, ты останешься ночевать у нас, а я пойду сейчас сам и уговорю начальника. Мы не можем тебя отпустить, ты стал для нас самым дорогим человеком, да и день-то сегодня какой — Рождество Христово! Будем праздновать его всю ночь.

— Нет, брат мой, Архип, — поправил Павел, — будем праздновать его весь остаток жизни, а в лагерь не пойдешь ни ты, ни я.

— С Рождеством Христовым!

— "Слава в вышних Богу и на земле мир, в человеках благоволение!" — поприветствовал их Павел, и стали готовиться к столу.

Рано утром Владыкин, по морозцу, сходил на фалангу и, убедившись в благополучии своей табельной отметки, возвратился вновь в поселок. Старушка истопила печь, убралась по дому, и оба они с Архипом, по-праздничному одетые, сидели в передней за столом, беседуя о Господе. С радостью они встретили Павла, хотя и не виделись всего 4–5 часов, и тут же, после приветствия, стали продолжать беседу.

— Утром ты ушел, — начал дед, — а моя, старушка-то, как заплачет по тебе. Я спросил ее: "Марья, что с тобой?" "Да как же, — говорит она, — ушел Павел ведь от нас, а придет или нет опять, неизвестно, а ведь чую я, что Бог его послал к нам, как Ангела Своего." — Ну и опять в слезы, хоть в пору мне, вдогонку за тобой бежать. А теперь вот ты возвратился, и мы рады тебе, не знаю как.

— Бабушка, о чем же ты так встревожилась-то? — спросил ее Владыкин.

— Да, и сама не знаю что, — ответила бабушка Марья, — но как ушел ты утром от нас, внутри-то у меня, как оборвалось что. Архип-то вчерась ослобонился после исповеди-то, да гляди, как младенец стал, не узнать его, а я осталась, никак не изменилась, на душе, как сто пудов лежит, да все как шепчет кто: "опоздала, опоздала". Теперь вот, как увидела тебя и легче стало, а все равно не знаю, что делать.

— Бабушка, а мы сейчас узнаем, что тебе делать, — ответил ей Павел и, достав из кармана Евангелие, прочитал: "Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас; Возьмите иго Мое на себя и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим; Ибо иго Мое благо и бремя Мое легко" (Матф.11:28–30).

— Вот видишь, Христос зовет тебя к Себе, чтобы дать полный покой душе твоей. Тебе тоже, как Архипу вчера, надо решиться и прийти ко Христу. Хочешь?

— Да как же не хочу, родимец, душа-то вся изныла, — ответила ему Мария, — а не знаю, как.

— А так же вот, встань на колени, да от всей души у Бога попроси прощения ото всех грехов, и скажи, что хочешь получить от Него мир душе и радость, — объяснил ей Павел попросту.

Старушка встала после этих слов среди комнаты и, не глядя на образа, упала на колени, раскаиваясь пред Богом в горячих слезах.

В комнате было тихо-тихо, огонек у лампады вдруг замигал и погас, с ним, в полумраке, погасло отражение ризницы на иконах, но на смену этого, загорелся новый свет жизни в сердцах деда Архипа и бабушки Марьи. Как дети они стояли среди избы и слезы радости текли по их старческим, но просветлевшим лицам. Счастливые, они молча слушали, как Павел с вдохновением пел:

О, дивный день! О, дивный час,

Когда Спаситель в первый раз

С душой моей в завет вступил

И мир мне в сердце подарил.

Дивный день, дивный день,

Когда Господь меня простил.

С тех пор Христос всегда со мной

И водит Сам меня рукой.

Дивный день, дивный день,

Когда Господь меня простил!..

Ангельской, небесной радостью наполнилась горница деда Архипа и Марьи. Никому ненужными висели: потухшая лампадка в углу и, покрытые полумраком, образа.

— Павел, — начал дед Архип, — пятьдесят пять лет тому назад, когда мы стояли с Марией под венцом, мы не имели такой радости, какой горят наши души теперь. Бог нам послал ее через тебя. Пусть Господь тебя Сам наградит за то, что ты не посчитался с родными твоими и с самим собою, но в арестантском вагоне, издалека, привез нам наше счастье, счастье попусту прожитой, потерянной, никому ненужной жизни — счастье жизни, обновленной Господом. А я тебе, на радость, открою еще один секрет, — с этими словами дед опять полез в сундук и со дна достал большой сверток. Со свертком в руках, машинально взглянув на потухшую лампаду, и со словами: "Господи, благослови", — он выложил на стол большую, в дорогом переплете, Библию с картинками.

— Вот какое богатство у нас есть еще, — добавил Архип, — та, что маленькая, мы дарим тебе, а сами будем жить с этой, большой.

Мария с радостным, довольным видом смотрела то на Архипа, открывшего их совместный дорогой секрет, то на Павла, который, по-детски, с ненасытимостью, принялся рассматривать Библию с картинками.

С этих пор Павел ежедневно проводил беседы у Архипа в избе, объясняя им пути Господни, и часто оставался на ночлег.

Ермак не приезжал и неделю, и вторую. По селектору он справлялся о благополучии, давал нужные распоряжения, а Павел и старички были рады каждому, проведенному вместе, вечеру за чтением Библии.

Но недолго продлилась эта радость. Однажды, в обычное время, Павел не пришел, хотя и обещал. Проходил час, другой, дедушка взволнованно выходил к калитке, но Мария встречала его печальным, Павла не было.

В обед, когда "кукушка" над столом прокуковала 12, Мария с волнением в голосе сказала деду:

— Архип, пойди на пути, может, кого увидишь с лагеря, да спроси, не случилась ли, какая беда с Павлом, что-то душа болит.

 

Глава 6

 

 

Содом

 

Павел встал немного позже обычного, помолился и, приведя свои дела в порядок, приготовился уже идти в поселок, но в комнату забежал нарядчик и попросил его к начальнику. Тревога щипнула сердце Владыкина, когда он услышал это. В кабинете, у стены, сидел в солдатской шинели работник военизированной охраны (ВОХР) с винтовкой в руке, перед начальником лежало письмо и разорванный конверт.

— Владыкин, пришло указание передать тебя в распоряжение бойца ВОХР, — заявил начальник, — а это вот тебе, записка от Ермака. Павел с волнением прочитал:

— Все чертежи и расчеты собери в папку и отдай прорабу, а что в поселке, пусть останется как есть. Тебя вызвали в распоряжение третьей части (отдел НКВД).

Как-то растерянно, от такого неожиданного оборота, Павел спросил:

— Куда ехать-то?

— Собирайся, там будет видно, — металлическим голосом, вставая с винтовкой в руках, ответил ему боец из ВОХРа.

Павел ничего не знал, для него стало ясно только одно, что старичков он сегодня больше не увидит, а, может быть, и никогда.

Под конвоем, он собрал чертежи и сдал в конторе, свернул пожитки, сдал постель, получил аттестат. Затем, с чемоданом в руке, распрощался с товарищами, и они пошли на станцию Лагар-Аул.

На все вопросы Павла: "Куда? За что? Почему?" — он получал один ответ: "Там увидишь"…

Тревогой забилось сердце, когда подходили они к поселку: "Увижу ли? Хоть в последний раз, крикнуть какое слово прощания", — на ходу, молил он Господа. Когда дошли до переезда, то, неожиданно, из-за будки вышел дед Архип, растерянно снял шапку с головы и, приглушенным от скорби голосом, спросил:

— Павел, что случилось, куда?

— Не знаю, дедушка, — ответил Павел на ходу, — не говорят. Молитесь и не унывайте!

Долго, пока не скрылись они за станционными постройками, Владыкин, оглядываясь, видел, как дед Архип, стоя с непокрытой головой, провожал их.

На станции ждать им пришлось недолго, с первым попавшим поездом они сели в пустой товарный вагон, переехали длинный туннель и на разъезде "Ударный" слезли. Как топором отрубило то, дорогое прошлое, и оно осталось как во сне.

Когда въезжали в туннель, Павлу представилось, что они погружаются в утробу какого-то адского чудовища, и тревожные мысли томили душу: "За что, и что будет дальше?"

Как извивающееся, пятнистое тело огромного удава, петляла железнодорожная ветка проездными путями к 16-й фаланге по каменистым осыпям и бурелому Соколовской пади, пестрея поверху набросанными шпалами, прячась в густых зарослях хвойника, и, местами, прижимаясь к обрывистому подножию сопок.

Отмеряя глазами пикеты, Павел к концу дня с конвоиром, подошли к поселку. Ровно накатанными штабелями леса, издали, он напоминал огромную круглую голову чудовища с разинутой пастью, из которой красной лентой выползали нагруженные составы с лесоматериалами.

Шестнадцатая фаланга, из многочисленного состава лагерей, 12-го отделения была штрафной — лесной, в которую свозились преступники мужского и женского пола, большинство из них охранялись и в поселке, и на работе. Охраняемые заключенные работали, главным образом, на распилке древесины и погрузках на транспорт. На лесоповале и вывозке леса работали заключенные без конвоя.

— Эх, какой красавец! Что, попался на штрафную? Здесь тебе хвост-то пообщиплем, иш "урка", с пушистым хвостом. На чем погорел-то? — как буря, набросился на Владыкина начальник фаланги Кутасевич, принимая пакет из рук конвоира.

— Вы извините меня, но я ничего не понимаю, о чем вы меня спросили, — спокойно ответил ему Павел.

— Но, но… не рисуйся здесь мне девицей невинной: не по-ни-ма-ю! — передразнил его начальник, — за что посадили-то? Или и этого не понимаешь?

— Нет, это как раз я очень хорошо понимаю, — ответил ему Владыкин, — посадили меня за Господа моего Иисуса Христа и Его святое учение. Впрочем, пакет-то в ваших руках, там, наверное, все написано, читайте сами.

В это время он, действительно, из прочих документов нашел пояснение и начал читать про себя. По мере знакомства с предписанием, выражение лица его, из злого, стало заметно меняться и он, не дочитав его до конца, подняв голову, внимательно осмотрел Владыкина, затем кратко, но официально ответил конвоиру:

— Ты, парень, свободен, вот тебе, твоя сопроводиловка, хочешь, можешь ехать с лесом в Облучье, а хочешь — ночуй в охране.

Когда они остались вдвоем, Кутасевич дочитал предписание до конца и, уже совершенно другим тоном, спросил Павла:

— Так я не пойму, тебя, Владыкин, священник ты не священник, еще молодой, студент не студент, за что посадили-то тебя, объясни, как оно есть.

— Я, начальник, христианин, — начал Павел, — был когда-то студентом, на заводе работал инженерно-техническим работником, но признал Христа, как Сына Божия, покаялся и поверил Ему от чистого сердца. На заводе от меня потребовали, чтобы я рассказал обо всем этом, что я и сделал. Вот, на третий день после того, меня арестовали и без всякого суда привезли сюда, к вам. А уж, почему на штрафную попал — я не знаю. Работал я до этого честно, на 35-й фаланге.

— Ну, а уж об этом, я тебе скажу, — ответил Кутасевич, — это я знаю, но не могу понять, почему так? Из Москвы на тебя в управление пришло обычное указание, содержать в лагерях, на особо тяжелых физических, кубатурных работах, под охраной, среди штрафного контингента. Вот поэтому тебя из конторы и прислали сюда, ко мне, но я не вижу у тебя никакой вины, чтобы тебе быть среди "урок". У меня ведь, на штрафной, кто? Бандиты, убийцы, лагерные убийцы, падшие преступники, в общем — безнадежно погибшие люди. Есть у меня и целая бригада мужиков, есть и конторщики. К штрафным я тебя не пошлю, а вот мне нужен хороший помощник, грамотный, чтобы он мог писать наряды рабочим. Пойдешь?

— Я очень благодарю вас, за расположение ко мне, — ответил Павел, — но наряды я писать не могу, не пойду.

— Почему?

— Потому что, если я в нарядах рабочим опишу, как оно есть, они и пайки хлеба не получат. Надо делать всякую хитрую приписку, — ответил Павел, — а я этого делать не могу, потому что я, христианин.

— Вот и хорошо, прекрасно! — воскликнул начальник, — мне только честных людей и надо, а остальное я сам соображу.

— Нет, начальник, — заметил Павел, — сейчас, в беседе, вам честность нравится, а когда будет на деле, вы убедитесь, что она вам не подойдет.

— Нет-нет, не бойся, я поддержу, иди. Вот тебе записка нарядчику и в бухгалтерию, — окончил он и проводил Павла в контору.

Как и бывает в таких случаях, Владыкин был объектом внимания окружающих. Изучали его всесторонне: изнутри и извне, и каждый, по-своему, определял с ним свои взаимоотношения.

Объект работы растянулся вверх по Соколовской пади километров до двадцати, поэтому ему с раннего утра надо было, на попутных подводах, ехать в самый отдаленный угол и оттуда начинать свой трудовой обход.

На конечном пункте, он познакомился с пожилым мастером-лесорубом, они понравились друг другу и первые дни проводили в дружеских беседах. Мастер охотно стал Павла знакомить, как новичка, с особенностями того быта, в котором он оказался.

— Ну, первое, с чем я тебя познакомлю, парень, — начал лесоруб, — это берегись, и берегись женщин, хотя это для тебя покажется странным. Но я, глядя на тебя, не ошибусь, если скажу, что таких женщин ты еще не встречал, потому что я старый арестант, и то не знал того, что увидел здесь. Здесь их много, около ста человек, и одна страшней другой, но не по внешности, а по испорченности. Закон здесь неписаный, но дик и суров, а суд один — топор на шею или нож в бок. Недавно судили трех женщин, выездным судом, и добавили по три года каждой, за изнасилование пожилого вольного путевого обходчика, еле живым и, отчасти, посиневшим вытащили его из избушки на стрелке. Правда, он любил шутить с женщинами, вот и дошутился. Голова людская здесь дешевле кочана капусты: рубят ее за то, что изменил, рубят за то, что не угодил ворам, рубят тому, кого проиграют в карты. Вернее же всего — не связывайся ни с кем, и лучше пострадать на рубль, чем расплачиваться, сам не зная за что, жизнью. Если же не ручаешься за себя, насчет женщин, лучше найди одну, и чем злее из них, тем тебе будет спокойнее. Она тебя и обстирает и обошьет, да десятерым за тебя голову отрубит, только корми ее, да смотри в оба: как застанет с другой (хоть на дороге), тогда парень, берегись. В общем, берегись их как огня, обходи за версту и не прикасайся, как к самой страшной заразе — позор и смерть. Оплюют тебя — легче плевок вытереть и остаться целым. Бойся оказаться и предателем, как свяжешься с этим — от ножа и топора не уйти. Лучше потерпеть обиду, чем за какую-то тряпку губить себя. Я вот смотрю на тебя, и мне просто страшно, как уцелеешь ты в этом аду: молодой, красивый, энергичный. Как мухи облепят тебя, малый. Кружевами обвешают тебя от носового платочка до вышитой шелковой рубахи. Смотри, не соблазнись, ничем не отделаешься тогда. Я слышал, что нормировщиком принял тебя Кутасевич? Конечно, это дело твое, но знай, наряды рабочих — деньги, а деньги — это зло, и оно теперь в твоих руках. Ожидай сразу же "лапы" (подкуп, подарок), тебе преподнесут его, как говорят, на "серебряном подносе", но знай, прикоснешься к нему — со смертью будешь иметь сделку, холуем (слугою) самого демона станешь, откажешься — непокоренным царем будешь, но царем в арестантской робе. Здесь страшно не начальство, с ним ты встречаешься раз в месяц, страшно рабство пороку, от которого не спасешься и на краю света, оно как шкура негра, ее не отмоешь и от нее не избавишься. Ты вчера появился только в конторе Кутасевича, сегодня о тебе знает вся "Соколовка", и теперь ждут, чьей добычей ты будешь.

Терпеливо, Владыкин выслушал все эти поучения, вникая в каждое слово лесоруба и, к своему великому удивлению, наблюдая, как в сердце его на все слова предупреждения, четко, как вехи по непроторенной тропе, чья-то рука расставила слова утешения из Библии, какую отец заставлял его читать в ранней юности.

Когда вышел он из таежного барака на дорогу, в свой первый обход, с вершины сугроба пурга хлестнула ему в лицо ледяной пылью. От неожиданности Павел остановился, мохнатой варежкой, какой наделил его, от любви, дед Архип, обмахнул лицо и шагнул дальше. "Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мною" (Пс. 22, 4). Спасительной теплотою от этих слов наполнилась душа юного скитальца. С этим он пошел вперед.

Первым его желанием было найти такое местечко, где бы он мог упасть на колени и сладко-сладко помолиться, вскоре, таким местом оказался небольшой деревянный штабель, заметенный наполовину снегом. Обойдя его, он нашел чудное затишье и немедленно упал на колени.

Все эти наставления лесоруба и сама будущность представились Павлу тем берегом Чермного моря, пенящиеся волны которого привели в робость народ Израильский и Моисея.

Позади смерть надвигалась стеною медных египетских колесниц, впереди — клокочущая пучина.

— Что у тебя в руке? — услышал Моисей ободряющий голос Иеговы, тот самый, какой он слышал из несгорающего куста. В руке Моисея был посох, на котором было сосредоточено могущество Иеговы. Им повелел Бог Моисею ударить по пенящимся волнам, и морская стихия расступилась.

Здесь, под сугробом на коленях, Владыкин ясно понял, что единственным средством к победе в его страшном будущем, является молитва веры. Голос Духа Святого, сквозь грозное завывание метели, напомнил ему в самой критической форме: "Не сможешь овладеть постоянной, горячей молитвой — не пройдешь. Это твой посох!"

От штабеля к штабелю, от костра к костру переходил Павел по объектам лесоповала, знакомясь с людьми и условиями труда, в которых работали заключенные и предусмотрительно учитывал все, заполняя наряды, по которым оплачивался труд.

Усталым, он брел после обеда в поселок по ледяной дороге, наблюдая, как со скрипом скользили огромные десятикубовые возы круглого леса, которые с храпом тащили коренастые лошади, потрясая заиндевевшими гривами, под надрывное понукивание возчиков. Такой представилась ему судьба всех заключенных, его товарищей и его собственная.

На одном из разъездов, где ледянка (искусственная ледяная дорого) расширилась, Павел заметил целую группу женщин, плотно разместившихся вокруг костра. Не замедляя ход, он решил пройти мимо этой компании, хотя ноги гудели от большого перехода по бездорожью.

— Эй ты, парень! Уж не сквозняком ли хошь? Так у нас не бывает, канай сюда, перекурим! — раздалось несколько голосов от костра.

Владыкин на мгновение растерялся, но посчитал неудобным пройти мимо и, остановившись около костра, поздоровался:

— Здравствуйте, девушки!

— Здравствуй, здравствуй, но этим не откупишься, садись-ка рядышком, да хоть папироской угости для первого знакомства, — с этими словами одна из круга поднялась, давая место Павлу, но он сдержанно поблагодарил, в папироске отказал и, не садясь, стал над этим местом, где ему уступили.

— Ну, закури, мы тебя угостим, — протянув небрежно коробку с дорогими папиросами, предложила ему девушка, сидящая перед ним, закусив деланно золотым зубом мундштук своей папироски. — Да садись рядом, что боишься-то? Нос не откусим, если сам не подставишь.

— Ха-ха-ха! — раздалось дружно у костра.

— Ты смотри, не улыбнется женишок-то, знать никто из нас ему не понравился, зато шапка мне его полюбилась. Сторгуемся что ли, парень? Жалеть не будешь… — дерзко смахнув шапку с головы Владыкина, подтрунивала над ним, отбежав в сторону та, что уступила ему место.

Хохот готов был разразиться еще сильнее, но Павел его сдержанно прервал:

— Папироску твою я не возьму, потому что я не курящий и без того тяжко. Полюбиться вы мне все полюбились, но не как девушки, а как дочери своего Отца, который любит всех вас и Ему дорога каждая из вас, потому что Он заплатил за всех дорогую цену.

От этих слов у костра стало сразу тихо. Слова были, хотя и непонятны, но такие, от которых головы женские опустились.

— Какому там отцу, мы дороги? — начала после короткого молчания соседка с золотым зубом, — у нас нет отцов, а если и есть у кого, то он сидит, в лучшем случае, где-нибудь у такого же костра. У всех у нас один отец сейчас — Кутасевич, который каждый день, чуть свет, как бездомных собачонок выбросит нас, по счету, в рваных валенках, за ворота, а в обед пришлет — вот этот "птенчик" (пайка хлеба), наполовину с землицей, — кивнула она на пригорелый ломоть арестантского хлеба между угольками. — Если же и нужны бываем кому, так вот такому женишку, как ты, раз в месяц, после лагерной получки, и то на 3–4 дня, пока в тумбочке сахарок с маслицем лежит. Вот и вся любовь, а ты говоришь, кто-то заплатил за нас цену, кому-то мы дорого достались. Прокурору что ли, мы дороги? Он вот нам сунул на всю катушку (10 лет), да и пустил вот по миру скитаться.

— Нет, девушки, — начал Павел, — всем перечисленным вы, конечно, ненужны и недороги. Но есть у вас Отец, и Ему вы очень дороги — Небесный Отец. Который так возлюбил мир, т. е. нас вот здесь, потерянных, что отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную. Того Сына — Иисуса Христа — Который пришел взыскать и спасти погибшее. И этот Отец не выбросил вас, как Кутасевич на мороз, в худых валенках. Отец Небесный, чтобы пустить вас в мир, снабдил вас самым драгоценным, чего не оценишь всеми богатствами земли.

Прежде всего, Он вас обеспечил материнской лаской при рождении, которой нет цены. Еще Он вас наделил руками, ногами, глазами, речью, здоровьем, совестью, честью и разумом, чему также нет цены. И прежде, чем винить Кутасевича (я его не оправдываю, он за все несправедливое ответит в свое время), вы вот, лучше подумайте, почему вы оказались здесь, на "разводе", у Кутасевича? Не потому ли, что вы бесчестно относились ко всему, чем наделил каждую из вас Бог? А ну-ка, без всякого прокурора, мы честно проверим себя сейчас, что каждая из вас сделала с материнской лаской? Все ли оценили, или есть из вас та, которая плюнула матери в лицо, когда она первый раз запрещала сделать что-либо против совести?

Что вы сделали вашими руками, все ли доброе? Куда вы бегали своими ногами, может, вам стыдно было и матери признаться? Что вы сделали с вашей девичьей честью? Когда и где вы расстались с вашей совестью впервые? За сколько вы теперь продаете вашу миловидность, которой нет цены? И, наконец, теперь сами расцените, если все это вы сами промотали, а не кто-то за вас, то куда девать такую девушку, которая оплевала родную мать, и забыла ее, потеряла совесть, сама променяла по дешевке девичью честь на бесчестие, где ей лучшее место, чем вот здесь, у Кутасевича, и какое лучшее блюдо придумать для вас, чем эта землистая пайка?! Теперь согласны вы, что самое правильное для вас название — погибшие?

И все-таки есть Тот, Кому вы нужны и такие — погибшие, и не для жалкого, последнего удовольствия, а чтобы взыскать и вытащить вас из этого омута погибели — Христос, ваш Спаситель.

Давно уже "бесстыдница", украдкой, надела сзади шапку на голову Павла, давно догорали головешки в костре, а золотозубая красавица спрятала вытатуированную руку в рукавицу.

— Есть Тот, Кто вас любит, — заканчивал Павел, — и любит чистой, жгучей, бескорыстной любовью — ваш Отец Небесный. И пока еще жизнь ваша не догорела, как этот костер, вам надо покаяться и возвратиться к Нему, как блудным дочерям. Он поможет вернуться вам к вашим забытым матерям, — с этими словами, тихо простившись, Павел вышел на дорогу. За ним поднялись женщины и молча, погруженные, каждая в свои думы, возвращались в лагерь.

В жарко натопленном бараке, Владыкину отвели место на верхних нарах. Из конторы он приходил поздно, когда бригадники после тяжелого трудового дня спали уже крепким сном.

По условиям режима, одна из лампочек в бараке горела всю ночь. Павлу так хотелось прильнуть душою к Богу в молитве, но ни времени, ни места для этого не находилось, кроме его нар и этих драгоценных ночных часов. Внутренний голос твердил одно: "Хочешь уцелеть — молись! Молись не ради порядка, а чтобы жить".

Ложась на нары, он кратко просил Бога, чтобы ему проснуться для молитвы, ночью.

Ночью, действительно, он проснулся, как от толчка, и первой его мыслью было — молиться, но сон так крепко держал его на подушке, что потребовалось величайшее усилие, чтобы призвать имя Иисуса и немедленно подняться. При свете лампочки Павел видел, как разметались арестанты от жары, что все спали крепким сном. Пришлось победить первое смущение, чтобы открыто, при свете встать на колени, второе — в первых словах помолиться за бодрость в теле и силу молитвы. Стоило это очень больших усилий, но выбор — "жизнь или смерть" — пал на жизнь, и он начал молиться. Владыкин не заметил, как овладел им дух молитвы, он только ощущал, как могучим, сладким потоком она изливалась из глубины души. В молитве возникали такие желания, какие, при размышлениях, не приходили на ум. Совершенно новым смыслом открывались, уже известные, места из Слова Божья. Он, буквально, был увлечен молитвенным потоком, и только по истечении полутора-двух часов Павел благодарил Бога за молитву и просил крепкого здорового сна на короткий остаток ночи. Утром, совершенно бодрым, он встал со всеми вместе. Так протекала жизнь Владыкина.

С работой он быстро освоился, и начальник был им доволен. Но вот подошел конец трудового месяца, и какие только не применял Павел льготы, коэффициенты и прочее, нормы выработки были настолько велики, что начисленная зарплата едва достигала 50 % задания.

Кутасевич вызвал Владыкина и грозно приказал, чтобы все наряды переделать и начислить не менее 130 % выработки, так как этого требовала не столько компенсация питания рабочим, сколько требование высоких показателей к объявленному стахановскому движению.

— Гражданин начальник, я не могу написать лжи в нарядах и предупреждал вас об этом раньше, — объяснил Павел.

— Ты что, мне тут справедливость прибыл доказывать? — закричал разъяренный Кутасевич, — выбирай сам: или обеспечь рабочих стахановскими показателями, или завтра иди сам на лесоповал.

Грозное испытание постигло юного Павла: или грех, или по пояс в снегу давать невыполнимую норму, с которой он был уже знаком. Павел хорошо видел, как могучие, коренастые мужики к концу дня еле добирались, обессиленными, до барака. Это им он, при всех льготах, еле начислил 50 %.

Павел отошел с ворохом нарядов к окну и, глядя на убегающую "ледянку" в тайгу, тихо помолился:

— Господи, спаси меня. Благодарю Тебя, что боюсь греха я больше смерти.

Решительно положив охапку нарядов, нетронутыми на стол начальнику, он вышел.

 

* * *

 

Страдания Владыкина увеличивались, но так последовательно, что постепенно укреплялись и его силы и он их, мужественно, переносил. Если бы его постигло сразу то, с чем он встретился теперь, это было бы для него невыносимо. Поэтому и написано в 1 Кор.10:13"…верен Бог, Который не попустит вам быть искушаемыми сверх сил, но при искушении даст и облегчение, так — чтобы вы могли перенести".

С обеда можно было заметить, что на фаланге начинается выдача денег заключенным. На этот раз, в связи с объявлением по всей стране стахановского движения, изменилась и система оплаты труда заключенным так, что некоторым бригадам начисляли зарплату больше, чем рабочим на воле. Один за другим, люди из ночных смен, с довольными лицами, выбегали из конторы, осматривая на ходу пачки денег, зажатые в мозолистые кулаки и торопливо шли в лагерный ларек, где у маленького окошка заключенный люд гудел пчелиным роем. С жадностью, они накладывали в подушечные наволочки, которые обычно служили сумками у заключенных, пряники, сливочное масло, консервы, конфеты, сахар, колбасу и прочее и, счастливые, подняв торбы над головами, вырывались из беспорядочно скопившейся толпы.

В толпе шныряли карманники, создавая искусственную суматоху, чтобы, под шумок, вытащить, запрятанные наспех, деньги у "работяг".

В стороне от толпы, кучками, стояли приукрашенные женщины — лагерницы, беззаботно хохоча и уминая полными ртами гостинцы, полученные от мужиков.

Самим им на ларек рассчитывать не приходилось, так как заработки их были так мизерны, что лучшим из них, хватало только на губную помаду и два-три моточка мулине. Поэтому им ничего не оставалось делать, как пользоваться благосклонностью мужиков.

Первые дни после получки весь барак гудел свадебными пирушками. На тумбочках сверкали белизной расшитые салфетки. Постели были заправлены вышитыми наволочками, пододеяльниками и кружевными подзорами. Барачная плита была битком забита кастрюлями и сковородками. Женщины переселялись на эти дни в мужские бараки и суетливо "законно" вступали в свои права. Лагерная кухня, на это время, пустела почти наполовину, отчего для всех изголодавшихся "доходяг" наступали тоже праздничные дни. Им, вместо выпрошенной добавки, наливали полные котелки арестантской баланды, самого неопределенного содержания.

Начальство обо всем этом прекрасно знало и никаких мер к пресечению открытого разврата не принимало. Прежде всего потому, что в эти дни на производстве была самая высокая 200 % производительность и образцовая трудовая дисциплина.

Во-вторых, сами они, все без исключения, были замешаны в преступной связи с женщинами, и никакими мерами остановить этого было невозможно.

Без всякой тревоги, недостающих людей в мужском бараке, при ночной проверке, они находили в женском, а женщин, в нужном количестве, насчитывали в мужском.

В третьих, многие из несчастных арестантов уже долгие годы, только в эти несколько коротких дней забывались от участи бездомных бродяг краткодневным "семейным" уютом, и никто не считал это развратом. Бывали случаи, что от такого "брака" иная женщина имела к концу срока двоих, троих детей от разных отцов. Находились и мужчины безродные, годы скитавшиеся по лагерям, которые, освобождаясь, брали добровольно обоюдное позорное прошлое на себя и оставались на месте, обзаведясь настоящей семьей.

Вечером, придя с лесоповала усталым, измученным в свой барак, Павел застал его неузнаваемым. Как наводнением, он стал наполняться принаряженными женщинами.

Некоторые из них за сытным ужином восстанавливали, порванные в прошлом месяце, семейные связи, другие сходились вновь, но то и другое для Владыкина было совершенно новым. Сердце сжалось в предчувствии чего-то страшного. Но куда от этого уйти? За барак? Там лютовал мороз, от которого он уже так настрадался в течение дня и прожитой недели, по пояс в снегу, раскряжевывая со всеми лес.

Он был в числе тех, кого "праздник" не коснулся, в его пустой тумбочке стояла кружка и засаленная походная торба с котелком. Из кухни он принес удивительно полный котелок густого супа, который он, кстати, очень любил и, взяв с общего стола, из никем почти нетронутой горы хлеба, свою паечку, сердечно поблагодарил Бога, что сегодня и он может досыта накушаться, что и у него сегодня праздник.

Соседняя "семейная пара" принесла со своего "праздничного" стола несколько пряников с конфетами и угостили Павла. Это возбудило в нем какое-то сложное чувство, при котором он уже не с таким осуждением смотрел на этих, окружающих его, "семейных".

С жадностью, он принялся за ужин, и через короткое время, почти двухлитровый котелок его опустел, настолько истощал организм Павла.

В бараке все гудело от многолюдья, и куда бы Павел ни поглядел, он всюду видел семейные пары, решавшие свои интимные отношения. Очень редко, в единичном случае, кое-кто из них по углам завесили свое "купе" одеялами, остальные же, совершенно открыто обменивались любезностями.

— Боже мой, какой ужас! А что будет к ночи? Это же вертеп! Содом и Гоморра! — простонал Павел и вышел из барака, чтобы, хоть сколько-то помолиться Богу. Но мороз клещами сжимал, распаренное в бараке тело, и в коротких словах, попросив у Бога милости и охраны от внутренних искушений — возвратился в барак.

Раздевшись, он улегся на своей верхней постели в надежде, что глубокой ночью, когда эта свадебная кутерьма успокоится, он сможет сердечно помолиться.

Приятной теплотой обдало все его тело:

Твой город не здесь, среди мертвой пустыни,

Где царство греховных страстей,

Где грязнут сердца омраченных неверьем

В объятьях лукавых сетей…

…О, нет! Ты лишь странник здесь в Город Небесный…

На этом юный скиталец заснул.

Уже десять дней, как он снят Кутасевичем на общие работы за то, что отказался заниматься припиской в нарядах. И теперь, изнывая от непосильного труда, он со всеми работягами пилил вековые сосны в тайге. А часто, по ночам, вместо драгоценного арестантского отдыха, их выгоняли на экстренную погрузку 2-х метровых дровяных тюлек (отрезки бревен, кряжи) в вагоны. За что, по гуманности Кутасевича, их обычный развод задерживали на 2–3 часа позже.

Ночью Павел проснулся. Духота в бараке стояла больше обычного. От кислого неприятного запаха и жары голова была налита свинцом. Он окинул глазами барак и… о, Боже! В нем почти никто не спал. Несмотря на то, что горел свет, "семейные пары" проводили ночь, кто как считал удобным. А ведь это были отцы, оторванные от семей, и матери — от своих детей. Владыкин, с ужасом, посмотрел на это зрелище и произнес про себя: "Кто виноват в этом, и знает ли виновник, что он некогда будет привлечен к ответу?" Затем, Павел решительно поднявшись на колени, покрылся одеялом, закрыл пальцами уши и, припавши к подушке ниц, с воплем воззвал к Богу:

— Боже мой! Умилосердись надо мной. Ты опускался в ров львиный к Даниилу. Ты ходил среди юношей в раскаленной печи. Ты Лота вывел из Содома, в котором он поселился добровольно, меня же в этот Содом бросили насильно. Ты знаешь, что я такого ужаса не мог себе и предположить, я ведь еще юноша, мне только исполняется 22 года. Спустись ко мне, в мой страшный Содом и выведи, как вывел Лота. Защити и сохрани меня, чтобы из всего виденного мной здесь, ничто не отложилось в сердце к погибели моей души. Сохрани меня от похоти плоти и похоти очей, чтобы, если, когда-нибудь благоугодно воле Твоей вывести меня отсюда, я вышел не опаленным этим чуждым, губительным огнем похотей. Спаси меня! Ведь Ты видишь, что дьявол поверг меня сюда, чтобы погубить тело и душу… — так усердно Павел молился долго, пока молитвенный поток овладел им совершенно, и чувство брезгливости, страха и обреченности не сменилось неописуемым блаженством.

Когда он перестал молиться, и открыл глаза, то зрелище было подобно тому, какое он видел в Библии на картинке, после потопа. Печь затухла. Было сравнительно прохладно, и разметанные тела спящих кое-как были прикрыты. В бараке стояла тишина. Все спали, как после безумной попойки.

Павел вышел во двор и закрыл за собой дверь. На безлунном небе ярко мерцали звезды. Как-то по особенному, вокруг царила тишина, как ему казалось, после страшной битвы; лишь, где-то за поселком, мерно тарахтел движок электростанции. Войдя в барак, Павел лег на свое место и почувствовал, что душа его испытывает блаженство, покой и глубокую, тихую радость. И это не покой падших, побежденных стихией, какими казались ему обитатели барака, а покой победителя. До самой глубокой ночи он тоже не спал, как и его несчастные товарищи, но не предавался греху, как они, а стоя на коленях, в отчаянной битве, один, но укрепляем Господом, побеждал грех.

Павел Владыкин только теперь ясно понял, зачем Господь допустил его в этот Содом. Он понял, что здесь ему должно положить основание победы над грехом на все дни, чтобы уже в остальное время пользоваться плодами этой победы, а она ему, при его расцветающей молодости, была очень нужна. Это был генеральный бой с грехом, где Павел, при содействии Духа Божья, одержал победу.

Сладостный покой разлился по всему его существу, с этим блаженным миром он забылся и уснул.

Очень скоро тумбочки у "работяг" от масла и сахара опустели, опустел и барак, а арестантской пайки не хватало, чтобы жить, хотя бы впроголодь.

Все "семейные" разошлись по своим баракам, и жизнь стала протекать своим чередом, каждому было до себя. Однако, Владыкин, насмотревшись на все прошедшее, страшился даже подумать: неужели через месяц все повторится? Но, по милости Божьей, повториться этому не было суждено. С первыми весенними капелями, он получил (от Бога во сне) откровение об избавлении его из этого места и потому молился, чтобы ему был показан выход.

Один из конторских заключенных, уезжая в управление, предложил ему написать заявление, в прежний свой топографический отдел, и обещал его передать по назначению. Это оказалось не безрезультатным. В марте 1936 года на Владыкина пришел из управления соответствующий запрос, и Кутасевич, не имея к нему каких-либо личных претензий, отпустил его совсем. К тому времени, бабушка Катерина с Лушей послали своему дорогому узнику большую посылку. Ее, в день отъезда, так нераспечатанной и вручили Павлу, прямо в санях. Поэтому, под теплыми ласковыми лучами, на пахучем сене, да еще с посылкой в руках, он выезжал в Облучье с сердцем, переполненным ликованием.

 

Глава 7

 

 

Не тщетно!

 

Сережа встретил его, как самого дорогого человека, даже признался, что в жизни ни к кому не был так привязан, как к Павлу. Это он, получив весточку от Владыкина, употребил все свои связи и старания, и отхлопотал ему выезд из этого ада. До письма, никто из круга его знакомых, даже не знали, куда он исчез, в том числе и Ермак.

Вечером, торжество дополнилось тем, что встретили Магду, который тоже переехал в Облучье и с великим усердием разыскивал Владыкина, но найти его не мог. Вечер был посвящен дню рождения Павла, которому исполнилось 22 года. Много нового сообщили ему; что Магда работает на одной из фаланг бухгалтером и непременно ожидает его к себе в гости; Ермак усердно разыскивал его и выражал при этом самые лучшие признания, какие он вообще не был способен высказать ни о ком; что Зинаида Каплина заболела вдруг скоротечной чахоткой, высохла, как щепка, и никому ненужной умирает, одиноко, в особняке, здесь же в Облучье. И, наконец, из опасения, чтобы третий отдел его опять не снял с работы, решили Павла устроить статистиком управления, а не в топографический отдел. Все это было очень и очень дорого для него, он сидел со своими друзьями, наслаждаясь Катерининой посылкой, и ему не верилось, что происходит это наяву, а не во сне. Его же интересовало больше всего известие о судьбе деда Архипа с Марьей, но никто ему о них сообщить ничего не мог. Ермак работал где-то в другом месте и очень редко бывал в Облучье, а Павел и сам еще не знал, какие могут быть возможности, попасть в Лагар-Аул.

Чудесами Божьими, Евангелие, подаренное Архипом, осталось при Павле целым и он хранил его, как зеницу ока, лишь изредка, украдкой, читая драгоценные страницы.

На новой работе он очень скоро освоился, понравился новому начальству, имея о себе, и до этого, хорошую характеристику. Посредством селекторной связи со всеми фалангами управления, постепенно стал заочно знакомиться с людьми по всей территории, которая была протяженностью, более ста километров. Здесь он узнал точное местонахождение Каплиной, загоревшись при этом большим желанием посетить ее теперь, когда она стала совершенно никому не нужной. Это желание Павел излил пред Господом в молитве, и в самый ближайший воскресный день направился к ней на фалангу.

Фаланга оказалась совсем недалеко, против управления, через мост, на той стороне речки. Проходя мост, Павел еще раз помолился о предстоящей встрече и, расспросив о ее доме, подошел к нему. С улицы дом выглядел необитаемым. За полуоткрытыми ставнями виднелись окна, до самого верха, тщательно завешанные занавесями. Узкая полоска оттаявшей земли, среди осевших, почерневших сугробов, говорила о том, что проходящих по ней очень немного, но следят за ней аккуратно. Поднявшись на выскобленное крыльцо, Павел деликатно постучал.

На стук вышли не скоро и, не открывая двери, спросили:

— Вам кого?

— Мне желательно увидеть Зинаиду Каплину. Она здесь находится? — спросил Павел.

За дверью послышался прежний голос:

— Она очень больна и принимать никого не может.

— Я это знаю, но хочу непременно увидеть ее и уверен, что она меня примет, — настаивал Павел.

Что-то щелкнуло и в открытой двери он увидел пожилую, весьма благочестивого вида, женщину:

— Я просто не знаю, что вам ответить, она совершенно никого не принимает. А, впрочем, как мне доложить о вас?

— Я — Владыкин Павел, — ответил юноша.

Дверь тихо закрылась, но очень скоро там послышались торопливые шаги, и та же женщина, но уже с радостью, открыла и приветливо сказала:

— Вы знаете, как только Зинаида услышала вашу фамилию, моментально вся просияла, поднялась на подушки и приказала немедленно вас впустить. Я вот при ней сколько месяцев, она никого не хочет видеть. Вы не брат ей, случайно? Входя в дверь, Павел с улыбкой ответил:

— Дай Бог, оказаться братом.

Просторная большая комната была погружена в полумрак. Серые, свисающие до пола занавеси, отсутствие излишней мебели и тишина, при входе напомнили Владыкину, что здесь готовятся к переходу в иной мир.

Исхудалое, до неузнаваемости, лицо умирающей, при виде вошедшего юноши, озарилось вдруг каким-то светом, а лихорадочно сверкающие глаза, придающие ему необыкновенное умиление, говорили о том душевном состоянии, какое посетило больную.

— Павлуша, это ты? И все-таки пришел! А я почему-то ждала тебя, и даже сказала себе: "Не умру, пока не увижу этого необыкновенного юношу". Ты прости, что я так просто отношусь к тебе. Еще прошу тебя, ты не называй меня больше начальницей, для меня это имя стало таким постылым, таким отвратительным, зови — Зинаидой, если я еще достойна этого, в твоем понимании, — проговорила больная, тяжело дыша.

— Ой, что вы, Зинаида Алексеевна, ведь с тех пор, как я расстался с вами и, остановившись у моста, помолился о вас…

— Нет, нет, ты не вспоминай мне, пожалуйста, этого ужасного, если можно, — умоляюще обратилась к нему Зинаида Алексеевна, прерывая его на полуслове.

— Ну, хорошо, — согласился Павел. — Я недавно возвратился с 16-й фаланги от Кутасевича в Облучье, но как только узнал, что вы тяжело заболели, мое сердце не находило покоя. Мне представилось почему-то, что вы совершенно одинокая, забытая и никому ненужная, как всякий человек, который в этих условиях заболевает. Вот я и решил: пойду, понесу ей хоть несколько слов утешения, каким научит меня Бог мой, да оставлю вот этот гостинец, — указал он на большую банку меда, смешанного с маслом. — Это мне бабушка с мамой прислали, оно очень полезно для вас теперь.

Из глаз Зинаиды Алексеевны неудержимо хлынули слезы, а за ними вслед вырвалось рыдание, которое потрясло ее исхудалое, обвисшее тело.

Павел с прислугой (по лагерному — дневальной) кинулись ее успокаивать, но она, судорожно взяв их за руки, проговорила:

— Не останавливайте меня, я хочу рыдать, я должна рыдать! Мне не хватало именно этих слов, какими ты всколыхнул мою проклятую душу, погибшую. Не мешайте мне рыдать!

Прислуга очень боялась того, чтобы эти волнения и рыдания не вызвали того губительного кашля, при котором больная выбрасывала очень много сгустков крови, но Бог благословил и ее слезы.

— Ты не побрезгуешь мною? — спросила Павла Зинаида Алексеевна, остановившись сразу от рыданий, — если нет, садись ко мне поближе.

Павел сел совсем рядом с ней на кровать и приготовился слушать.

— Павлуша, я не вспомнила бы тебя, если бы не один неожиданный случай. Ведь таких, как ты, за мои ужасные годы прошли тысячи, а сколько их я загубила — сама и не учту. Однако, мне осталось удивительным, когда я облаяла тебя за посылку, и ты, так обиженно, с извинением, отошел от меня, мое сердце, как ножом кто полоснул. Я сразу же распорядилась, тебе ее доставить. И еще, когда провожала в Облучье, мне гордость и бесы не позволяли как-то отнестись к тебе ласковее, но на переезде, посмотрев тебе вслед, подумала: "Что это за человек, и почему он у меня не выходит из головы?" Но потом, конечно, из головы ты вышел и я забыла совсем, как и многих других. Зимой я почувствовала, что я сильно заболела. Вначале я скрывала, потом всем стало известно, что у меня скоротечная чахотка. И можешь себе представить, я почти сразу оказалась никому ненужной. Мой муж, в кавычках, рябой Борисов, сейчас же оставил меня. Домашним в Москву я сообщила, что к ним я больше не вернусь, и они прокляли меня. Вот такой злой и разбитой, я однажды шла по путям. Около Лагар-Аула меня встретил знакомый старичок. Почтительно поздоровался и, как-то умоляюще, спросил:

— Уважаемая дамочка, мне сдается, что вы работаете начальницей над заключенными, и мое сердце к вам как-то расположилось спросить, не скажете ли вы мне про одного юношу, зовут его Павлом. Мы с бабкой истосковались по нем, его куда-то охранник увез, и след простыл, а он для нас стал дороже всего на свете. Может быть, вы знаете такого и скажете, куда его увезли? Зовут меня Архипом, работаю на путях, живем с бабкой вон в этой избе.

— А почему он так полюбился вам, дедушка? — спросила я его.

— Да, — говорит дедушка, — мы таких людей, отродясь не слыхали, он нам как рассказал про Бога, наши сердца как огнем загорелись, мы помолодели и душой. А ведь, никому ненужные были, доживали свой век пропащими, заброшенными людьми, а он нас к жизни вернул. Вот мы ищем его, хоть бы вот сальца передать, медку, да валенки были на нем плохие, а морозы-то, чай, вон впереди.

Я сразу догадалась, что речь шла о тебе, но злющая была, сам знаешь какая, да и ответила деду: "Не знаю". Я, действительно, не знала, куда и за что тебя отправили, но без труда могла бы узнать и помочь, просимое дедом, передать, да гордость не позволяла. Однако, взгляд деда был такой умоляющий, какой-то необыкновенный, он пронзил мою душу; да и о тебе, как напомнил, так и не выходишь ты из ума моего с дедом Архипом.

Вскоре, я слегла совсем, и только тогда я убедилась, что никому не нужна; единственный человек, кто как мать заботится обо мне — это тетя Юля. Я знаю, что она любит меня, но эта любовь мучает меня, потому что я недостойна ее. Вот здесь, на этой постели, я убедилась, какая я мерзкая, падшая, погибшая. Людям я запретила заходить сюда ко мне, потому что я знаю, что все они лицемеры и ждут только моей кончины, чтобы занять вот этот особняк, который закрепили за мной до смерти.

Но последние дни не давали мне покоя мои мысли: "Неужели на свете нет ни одной души чистой, святой?" Мне бы хотелось только взглянуть на нее и умереть. Я недостойна жизни, даже самой презренной, и знаю, что на свете никому-никому не нужна, я безнадежно погибшая, но душа захотела увидеть перед смертью что-то чистое. Поэтому, стала многих перебирать в своей памяти, и передо мной явился ты, Павлуша. Я увидела тебя, как наяву, именно такого обиженного, но сияющего-сияющего. Мне только хотелось взглянуть на тебя еще раз и тогда умереть. С тех пор я поверила, что ты придешь ко мне, и ждала. При этом была совершенно уверена, что никому не нужна, погибшая я, и погибшая навеки. Я не имела права ожидать к себе никого и никаких состраданий, но душа, все равно, почему-то ждала. И когда ты мне сейчас сказал, с каким чувством ты шел ко мне, во мне перевернуло всю внутренность: "Неужели я нужна оказалась кому-нибудь, падшая, умирающая, погибшая?" А теперь я смотрю на тебя и верю — нужна, но кому и зачем не знаю.

— Зинаида Алексеевна, есть Тот, Кому ты еще нужна и даже теперь, в эти последние твои дни, часы, и Он пришел к тебе сюда. Но не я, не я, а в лице моем тебя сейчас посетил Иисус Христос, твой Спаситель. Только Ему одному ты теперь нужна, а почему? Потому что ты — погибшее существо. Сын же Божий пришел взыскать и спасти погибшее. И пришел Он к тебе сейчас, чтобы тебя спасти и с любовью принять в свои вечные обители. Веришь ли этому?

— Верю! — с жадностью ответила она, потрясая головой и, повергнувшись на колени, с сильным воплем воскликнула.

— Спаситель мой, прости меня погибшую! Тебе, первому в жизни, я произношу это слово: "П р о с т и!" — с этими словами она медленно, задыхаясь от кашля, повалилась на подушку.

Тетушка Юля подбежала к ней с полотенцем, и Павел, переходя в соседнюю комнату, заметил, как сгустки крови хлынули из горла, умирающей Зинаиды Алексеевны.

— Господи! Благослови эту бедную душу, дай ей с потерей этой земной жизни обрести у Тебя жизнь вечную, — молился за нее Павел в соседней комнате.

Через несколько минут его опять пригласили к Зинаиде Алексеевне. Она со спокойным, сияющим от радости, лицом встретила Павла, но подняться от подушки уже не могла.

— Спасибо тебе, Павлуша, за великую новую радость, какой загорелась моя душа, чтобы гореть вечно. Спасибо, что привел сюда твоего и моего Спасителя. Наклонись ко мне, я хочу поцеловать тебя, расставаясь, как брата, — спокойно проговорила она, — я умираю, но не твоим палачем, а твоей сестрой-христианкой.

— Брат мой, Павел, разреши мне, по-матерински обнять тебя, как сестре, и поблагодарить, что по молитве, Господь послал тебя сюда, чтобы нам поиметь удел наш в нашей новой сестре Зине, — неожиданно для Павла, обратилась к нему прислуга — дневальная Зинаиды Каплиной. — Я, узница в Господе, из Н-ской общины и заканчиваю мой пятый год скитания.

Так, в слезах благодарности Господу, за великие Его чудеса, склонились Павел с сестрой Юлей на колени.

А выходя с крыльца, ему послышалось, как будто кто-то крикнул вдогонку: "Спасай обреченных на смерть!"

Несколько дней спустя, Павел опять зашел в этот особняк. Его встретили новые люди и сказали, что Зинаиду Алексеевну Каплину, как спящую невесту, похоронили два дня назад, а тетушка Юля, в одном из соседних поселков, ждет освобождения.

Павел, возвращаясь с некоторой грустью, встретился с Магдой. Тот был каким-то новым, праздничным, совсем не таким, каким Павел помнил его на первой фаланге. При встрече Магда пригласил его к себе в гости, на день рождения. По этому случаю, собрались к нему еще и его новые друзья: Хаим Михайлович и Евгений. Стол был накрыт очень редкими кушаньями, каких Павел не встречал и на воле. За столом прислуживала молоденькая, смазливая девушка, из заключенных, которой на вид было не более 19–20 лет. Магда любезно доложил Павлу, что гостинцы на столе из посылки, полученной из-за рубежа, а новые товарищи — прекрасные люди и его сослуживцы, из одной конторы.

Когда уже все приготовились к обеду, Хаим из-под стола достал бутылку дорогого вина и разлил его всем по стаканам, предложив поскорее выпить, пока не нагрянул сюда кто-нибудь из начальства.

Владыкин возразил:

— Нет, прежде всего, я хочу перед едой помолиться Богу, а во-вторых, я никаких подобных напитков не пью, ни при каких обстоятельствах.

Как-то растерянно, непривычно все подчинились Павлу и встали.

— В таком случае, мы, к отвергнутому стакану вина, пригласим нашу девушку, — распорядился, после молитвы, другой товарищ Магды — Евгений.

— И к этому, я не дал бы согласия, — ответил Павел, — так как мне кажется, что к этому обеду она не имеет никакого отношения.

Магда, как-то смущенно, наблюдал за начавшейся полемикой и больше всего за поведением Павла.

Вино, конечно, выпили, а через 10–15 минут, когда языки немного поразвязались, Хаим с легкой иронией обратился к Павлу:

— Хочу я тебя спросить, Павел. Из рассказов Магды нам известно, что ты из духовных лиц, чуть ли не священник, да и много еще интересного он рассказал нам о тебе. Таких людей, конечно, очень мало. Но, ведь и он — священник, да и, как догадываюсь, постарше тебя и, пожалуй, пообразованней. Мы его очень уважаем, это прекрасный человек и всесторонне развит, но не чуждается окружающего общества. Он знает прекрасно литургию и священную историю, но он знает и мирскую науку. Он красиво молится, но и с удовольствием выпивает с нами по рюмочке вина. Он вызывает к себе благоговение, как священник, но будучи обаятельным мужчиной, как никто, на семейном балу очаровывает дам своею беседою и умением вальсировать под музыку. Мы просто сгораем от зависти к нему.

Ты же, совершенно другой человек, хотя и верим, что тоже духовник, и видим, что страдаешь за это. Ты, скорее, располагаешь к себе прямотой, строгостью, правдивостью, но не обаятельностью.

Мы же все люди грешные, нечистые и больше гоняемся за рюмочкой да за юбочкой, поэтому для нас самый подходящий такой, как Магда. Он и про Спасителя напомнит и рюмочкой чокнется. Вот это наш священник, а ты какой-то другой человек: и стакан даже не взял в руки, и девушке не позволил сесть с нами. Почему это так?

— Хаим Михайлович, — ответил ему Павел, — как грешники разные, так и священники разные. Есть грешник, который сознает свои грехи, но любит их и находит в них удовольствие, ему и священник нужен такой, который и литургию служит красиво, и во грехе находит удовольствие. Есть же грешник, который погибает от греха, видит это, ему и священник нужен — не обаятельный и танцор, а такой, который приведет его ко спасению. Больной, умирающей женщине, нужен врач, а не любовник. Утопающему нужен спаситель, а не танцор. Погибающему грешнику и грешнице нужен слуга Христов, а не обаятельный кавалер в архиерейской рясе. Израненному путнику (из Иерусалима в Иерихон) нужны были не надменный священник с левитом, а милосердный самарянин.

Отсюда и вывод: как нам с Магдой, выпить рюмку или не выпить — это дело нашей христианской чести пред Богом. А судить нас, какие мы священники — это ваше дело, и Самого Бога.

После таких рассуждений, беседа за столом заметно сократилась, и вскоре гости разошлись, оставив Магду и Владыкина наедине.

— Ну, что же, братец, — начал Павел, — рад я был встретить тебя, потому что соскучился, но не рад услышать о тебе такое свидетельство от твоих друзей.

— Конечно, — ответил Магда, — ты не подумай, что я только и хожу по балетам и балам, да ищу, где выпить рюмочку-другую вина, но скрывать не буду: Хаим встретил свою жену на свиданье и пригласил нас на семейный вечер, а к тому еще и дам, из более высшего круга, ну вот плоть и почувствовала волю. Да после двух лет скитания и захотелось немного развлечься, забыться, повеселиться. Конечно, там греха никакого не было, но и святого в том ничего нет. А вот, как ты сегодня, так сказал о священнике и грешнике погибшем — тут мне, брат, оправданья нет никакого. Я ведь, Павел, никогда не слышал таких мудрых слов и никогда не думал о действительном назначении священника, скажу тебе, как перед Богом: слова твои так глубоко осудили меня, что я первый раз в жизни испытал такое, сейчас. А что же будет, перед судом Божьим?

— Ты четырнадцать лет, по твоим словам, провел в монастырских стенах, — опять начал Владыкин, — и считаешь, что все эти годы были для тебя школой Божьей. Ты устоял на людском суде, перед прокурором и судьею, и теперь не стыдишься своей мантии и насмешек в свой адрес; а за этот вечер, в кругу уважаемых тебя, не сохранил честь твоего священства. К чему оказались все эти 14 лет выучки, коль не устоял перед рюмочкой и дамочкой. Вот здесь, твой настоящий экзамен на священника, а не в духовной семинарии, и ты его не сдал. Вот цена твоего, действительного, священства.

— Да, Павел, — ответил Магда, — я благодарю Бога и тебя, что сегодня мне открылось, какой я великий грешник. Здесь, где так велико людское горе, где самое низкое дно бездны человеческого падения, где так обнажена вся сущность греховной природы человека, я не оказался на высоте своего сана.

Дьявол поманил меня не прелестью всего мира, а только рюмочкой винца, да поношенной, искусственной миловидностью чужих жен, и я поклонился ему.

Да, я пал, но что делать? Возвращусь, исповедаюсь перед владыкой, может, наложу схиму на себя опять в келье, да и восстановят меня в сане.

— Нет, брат мой, — продолжал Павел, — мало того, что ты признал себя несостоятельным; вся твоя школа монастырская на песке и священство твое, как облинялая ряса, что на тебе. Ты углубись в себя, ведь тебя тянет туда, где ты провалился на экзамене, и к тем же кельям, и к тому же владыке, который так же грешен, как и все грешники. К тому же, священство и не по чину Ааронову, и не по чину Мелхиседека, а по человеческому чину. Тебе совсем надо отвергнуть эту школу, этот храм, это священство. Ведь, говоря фарисеям в земные дни, Христос сказал, указав на величественное здание храма Соломона, к которому они так были привязаны: "Се, оставляется вам дом ваш пуст" (Матф. 23, 38). А ведь, совсем недавно, Он назвал этот храм: "Дом Мой", выгоняя из него торгашей и спекулянтов, которые торговали и торгуют поныне, Его именем, Его Святостью.

Мой дорогой, дом-то этот пуст, потому что вы изгнали Христа из него, своими уставами, своим священством. Поэтому его Христос и называет — "ваш дом", а не "Мой дом", и он пуст, потому что оставляется. Если ты хочешь быть священником Бога живого, — продолжал Павел, — и служить в живой церкви, ты отвергни все это пустое, лицемерное, покайся, пока Бог близок к тебе и начни все сначала, с первой ступени, здесь, в этой дорогой академии Христа, куда повел тебя Он. Начни с первого класса Его великой школы — "Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное" (Матф. 5, 3), а ты пробежал прямо на самую высшую — гонимых за правду, и пробежал по гнилым ступеням своей правды, своей кротости, лицемерных слез, ложной чистоты, человеческой милости при отпущении грехов, своего благочестия и миротворства — вот почему и сорвался сверху, да и пал.

— Да, Павел, ты истину говоришь, и возражать этому я не могу ничем. Я буду молиться за тебя Богу, как за Ангела моего, я хочу целовать твои руки и арестантские рубища, в которых ты пришел ко мне. Я недостоин ни тебя, ни звания священника, но отречься от своей иерархии и личного священства не могу, так как я — плоть от плоти этой и кость от ее кости. Буду нести крест до конца, может быть, Бог помилует меня. Все понимаю, что это так, но исполнить всего, не в силах.

— Да, крест нес и Симон Киринеянин, — заканчивая, ответил Павел, — но умереть-то на нем не захотел. Таких крестоносцев до Голгофы много, а смертников, сораспятых со Христом — мало. А целовать мои руки я дать не могу, и Ангелом твоим не буду, ибо я — грешник, помилованный Господом, и сам постоянно ищу, как целовать, через молитвы, раны Христа и Его священные ризы. До свидания, и послушай голос Божий — покайся!

Крепко обняв Павла, Магда, со слезами, проводил его до барака.

 

Глава 8

 

 

Но Бог был с ним

 

Прошло несколько дней после этих событий, и Павел во сне, получил от Бога откровение, что ему опять предстоит пострадать, к чему он стал готовиться, в горячих молитвах.

Утром, в один из апрельских дней, как обычно позвонили по телефону, но Владыкин почувствовал, что этот звонок необыкновенный. К трубке подошел один из сотрудников и, взглянув на Павла, ответил: "Здесь".

Не более, чем через 15 минут, вошел боец ВОХР с винтовкой и, остановившись около двери, осмотрел всех присутствующих.

— Вы, Владыкина ищете? — спросил Павел, подойдя к нему, — Это я… Я готов, идемте!

Процедура оформления в третьей части (особый отдел НКВД при лагерном управлении) была недолгой. Молча посмотрели сотрудницы на приведенного Владыкина, молча писались какие-то бумажки и запечатывались в особый пакет; и после коротких распоряжений, выданных сопровождающему охраннику, Павла вывели на улицу. Без удивления, понял он, что это тоже по распоряжению Москвы, по какому его, без объяснений и бесед, когда-то сняли с работы от Ермака и бросили в "содомовский" кошмар к Кутасевичу.

Проторенной тропой, поднимаясь вверх между кустов орешника к зарослям дикого винограда, охранник привел его к высокому забору, за которым едва виднелась крыша одноэтажного здания центральной тюрьмы.

Оглянувшись назад, через просветы между стволами кедров и пихты, Павел заметил, как внизу, под ними остался поселок, управление, штабная фаланга.

Сердце опять испуганно съежилось перед неизвестностью, предчувствуя встречу с какими-то еще неизведанными ужасами.

После долгого ожидания, послышалось знакомое пощелкивание ключа в замке, и массивная калитка, со скрипом отворившись, приняла вошедших, пугая вереницей дощатых "козырьков" на окнах и подслеповатым видом мрачных, узких полосок от подвальных окон, откуда доносились приглушенные стоны.

При входе в здание тюрьмы, сильное беспокойство охватило душу Владыкина за судьбу Евангелия, которое хранилось в его чемодане, так как при обыске его непременно отнимут.

Коротко, но сердечно, помолился Богу Павел и все свои волнения предал Ему.

Конвоир с ключником о чем-то тихо говорили, рассматривая письмо, приложенное к пакету.

— Ну, парень, — обратился к нему ключник, — чтобы нам не возиться с обыском, возьми с собой только самое необходимое и, если есть — кружку с ложкой, а остальное оставь все в коридоре.

Через пять минут его завели в просторную, но безлюдную комнату, предупредив, что до распоряжения начальства, ему придется быть здесь.

Первое, что сделал Павел, оставшись наедине — это упал на колени, со слезами, излил душу свою пред Богом, в молитве. Потом, обрадованный тишиной одиночества, лег на верхние нары и крепко заснул.

Сколько он проспал, было неизвестно, но проснулся от непонятного и сильного ощущения: все его тело было как бы ошпарено кипятком. Вскочив, он осмотрел себя, подняв рубаху и, к своему удивлению, увидел, что его тело и рубаха были покрыты множеством клопов, от больших, в горошину, до мизерных, едва заметных глазом. Воспаленное тело зудело и не хотело никак успокоиться, хотя он тщательно все вытряхнул, раздевшись донага.

От раздавленных насекомых камера наполнилась отвратительным запахом, а побеленные стены камеры покрылись великим множеством их.

Только тут Павел заметил, как стены и потолок были густо-густо запачканы кровавыми пятнами, от раздавленных клопов. Пока он сидел на нарах и раздумывал, то, сразу на ногах и на теле, почувствовал новые ожоги от укусов. Рука инстинктивно потянулась давить "противников", но сознание остановило, убедив в том, что от этого положение еще ухудшится. Выход только один — ходить по камере, к нему он и прибегнул, но, к ужасу, заметил, как клопы искусно, дождем падали на него с потолка. Позднее, он заключил, что эта камера не иначе, как своего рода камера пыток, потому что от укусов вся нервная система пришла в крайнее возбуждение, а чувство беспомощности толкало к отчаянию. Казалось, яркий свет от лампочки содействовал разбойничьему нападению насекомых, а избавиться от него было нельзя. На стук и вызовы никто не отвечал, кругом царила тишина.

К полночи, совсем измученный, Павел решил выломать доску из нар. Сделав это, он положил ее на концы противоположных нар, тщательно вытряхнув все белье, в изнеможении, лег на свое жесткое и узенькое ложе спиною и моментально заснул.

Проснулся от двойной боли в костях, во всех членах и от, известного уже, чувства ошпаренного кипятком.

— О, Боже мой! — воскликнул он в отчаянии. — Каким же будет ад, о котором говорится в Библии!

Но пока он сидел, опершись руками и рассуждая так, в той и другой руке ощутил несколько мучительных ожогов.

Армия маленьких "кровопийцев" упорно и беспощадно, терзая его тело, осаждала Павла. Всякое терпение кончилось, и юноша был готов зареветь, что есть силы, но в это время послышалось щелканье замка, и камера открылась.

— Ну, натерпелся, наверное, парень? — спросил его сочувственно новый ключник. — Иди на прогулку с людьми из угловой камеры, а после перейдешь к ним.

Свежий, бодрящий, утренний воздух врывался в грудь глубокими вздохами; восходящее солнце озарило тюремный двор и заманчиво освещало высохшие проталины у стены тюрьмы. Голова закружилась, и Павел, в каком-то подсознании, увидел Магду с его товарищами и услышал ласковый голос.

Магда что-то спросил, а Павел ответил, но все это, куда-то исчезло, и он, свернувшись "калачиком" на подостланной телогрейке, быстро заснул. По окончании тюремной прогулки, его едва разбудили, и он, проснувшись, пришел в крайнее удивление, увидев Магду, Хаима Михайловича и других.

Когда он оказался со своими товарищами в другой камере, то не знал, как выразить радость избавления из клопиного ада и, совершенно неожиданную для него, встречу с Магдой. В беседе выяснилось, что под такое спецуказание из Москвы попали, кроме Владыкина, Магда и его друзья. Это очень ободрило Павла, теперь он, хотя не один, будет переживать тот кошмар, который готовился для них.

В камере было более 10-ти человек и, преимущественно, из интеллигенции. С утра до ночи читались научные лекции на самые увлекательные темы, и арестанты забывали, подчас, свое тягостное положение. Много бесед провел с обитателями камеры Павел, особенно с Магдой. Это сблизило всех людей до того, что прекратилось всякое сквернословие и непристойное поведение. По выражению некоторых, согласились бы так прожить до конца срока.

Но через неделю этому пришел конец.

На дворе разразилась пурга с обильным снегопадом, дороги перемело глубокими сугробами, тайга вновь покрылась белым саваном. Казалось, что зима возвращалась, во всей своей власти. В это время на тюремном дворе формировался этап, около 50 человек, на штрафную и, как поговаривали арестанты, на самую страшную. Из камеры, где находились Магда с Владыкиным, в этап вызвали только их двоих, остальные ожидали другого направления.

Арестантов окружило много охранников с собаками, их повели беспорядочной толпой, по колени в снегу, к железной дороге. Павел с Магдой шли рядом, поддерживая друг друга, окружающие их, были самые отъявленные преступники, каких Владыкин еще не встречал в своей жизни.

Когда проводили их мимо штрафной фаланги, на углу поселка стояла труппа из высшего начальствующего состава управления, в числе которых был старший оперуполномоченный по уголовным делам, некто Лазня. Этап остановился и сгрудился против начальства. Потом, внутри самого круга, произошла стихийная возня, но нельзя было ничего понять, а через несколько минут все утихло. В это время Лазня, со стоящими впереди ворами, вступил в разговор:

— Ну что, хлопцы, дожились? Не терпится вам, штрафняка заработали? Как живете?

— Твоими молитвами, начальничек, — ответили ему, с едкой иронией, воры.

— Может быть, просьба какая есть у кого, а? Чего хотите? — продолжал Лазня, улыбаясь.

— Да, у всех у нас одно желание, "отец родной" — в гробу тебя увидеть поскорей.

— Ха-ха-ха-ха! — раздалось от шеренги воров. Лазня что-то сказал в ответ, и все начальники зашагали в лагерь, но разразившийся хохот заглушил его слова, и арестантов погнали дальше.

У самой железной дороги, перед баней, этап остановился, чтобы обмыться перед посадкой в вагон. Заводя в баню, их пересчитали.

Вдруг, среди конвоя, произошло замешательство. Заключенных выгнали обратно, пересчитывая вновь и вновь, но увы, одного арестанта не оказалось, самого лихого.

Несколько человек из конвоя с собаками кинулись по следу обратно, но беглеца не нашли. Спустя несколько дней, Магда тихонько рассказал Павлу, что в то время, когда они по пути разговаривали с начальством, воры обнаружили под ногами ямину, уложили в нее своего товарища, засыпали снегом и, во время сутолоки искусственной возни, затоптали это место.

Павел был поражен смелостью, находчивостью и такой спаянностью преступников.

Наконец, после многих проверок и прочей этапной суеты, их стали сажать в вагоны. При посадке, Павел попросил помочь ему. Десяток рук протянулось, когда он подавал чемодан, и тот мгновенно исчез в людской массе, но ему самому не протянулась ни одна рука. Он вскарабкался при помощи конвойного, и пока разыскал чемодан, который был уже открыт, единственно уцелевшей в нем ценностью, было Евангелие.

Павел был очень рад и благодарил Бога, что Святая Книга сохранилась здесь. Об остальных вещах, которые выслали ему бабушка Катерина и мать, он и не спрашивал, так как знал, что все это совершенно бесполезно, хотя также было дорого ему. В вагоне стало жутко от тех оргий, какие учиняли преступники, и хорошо, что наступившая ночь, водворила тишину.

Когда начался рассвет, они уже были на разъезде "Есауловка", где располагалась штрафная фаланга.

Каким-то страшным предчувствием обдало душу Владыкина, когда повели их к вахте (пропускное строение), но еще более жуткое чувство сдавило грудь, когда завели в один из бараков.

Павел с Магдой приютились рядом, под верхними нарами и, при благословении Божьем, ночь проспали мирным сном.

Лагерь был окружен высоким частоколом и по углам охранялся с вышек стрелками ВОХР.

Людей в бараках было мало, и лежали они на разных лохмотьях, потому что постельные принадлежности ворье, либо забирало себе, либо, отобрав, продавало за зоной лагеря.

На стенах барака, едва заметными, остались не смытые пятна крови. Один, из ранее находящихся здесь, рассказал о недавно происходивших ужасах:

Во-первых, начальство поместило с этапа в барак "воров-изменников", которых по лагерному называли собачьим именем. От этого между "законными ворами" и "изменниками ворами" открылась смертельная битва, в результате ее — несколько изрубленных человеческих тел едва удалось вынести за зону лагеря.

Во-вторых, сюда же, за какую-то провинность, поместили дежурного телефониста, работающего у оперуполномоченного. При входе, его тут же, зарубили топором и запрятали под полом барака. Обнаружен он был в результате того, что трупный запах распространился за зоной лагеря. Из начальства в зону никто не заходил, кроме цыгана-прораба, который играл роль посредника между начальством лагеря и ворами. Продукты приносили на вахту и сами повара; приходя из зоны, уносили их на кухню. Все те, кто не относился к ворам, на кухне пользовались, буквально, отбросами и тем, что воры не употребляли. На работу выходила незначительная часть обитателей лагеря, и только тогда люди могли скушать то, что варилось на месте. Часто заключенных выносили из зоны, крайне истощенными, в санитарную часть, где большинство из них умирало. Воры же устраивали свою жизнь приличной, отнимая у "работяг" все жизненно-необходимое. Кроме того, только им одним известными путями, выходя за зону, грабили проходящие поезда и жили "предельно весело".

Третий случай несколько утихомирил "законников" и изменил характер жизни в лагере.

Один из заместителей начальника управления прибыл сюда с тем, чтобы навести некоторый порядок у "законников". Подойдя к частоколу, через его щели он вступил в переговоры с кучкой воров. В это время один из них изловчился и, поднявшись на плечи товарища, с силой метнул топор в начальника. Удар оказался удивительно метким и роковым для того. С рассеченной головою, он бездыханным повалился на землю.

По этому случаю, всякое движение из зоны было прекращено, и вызванная военная часть окружила зону, проникли в ее середину, выстрелами из оружия уложив всех, буквально, лицом вниз. Несколько самых отъявленных воров, связанными выволокли из зоны, отвезли за километр 6 т лагеря, в еще более ужасное место, под названием "Скалы".

В это время Павел с Магдой и оказались здесь, в штрафной зоне.

Все эти ужасы настолько потрясли их обоих, что они не могли уснуть, и Павел согласился первый подежурить.

Когда все стихло, он прямо на нарах склонился на колени и, никогда еще так усердно, так пламенно не молился Богу, как теперь. Поднявшись с молитвы, Павел заметил, как кто-то, выйдя из "воровской" кабинки, внимательно наблюдал за ним.

Утром Магда с Павлом решили выйти из зоны на работу с немногими "работягами", а когда Павел пошел умываться, один из воровской компании остановил его, с расспросами: кто он, за что арестован, и почему он ночью плакал на коленях.

Павел, с каким-то торжествующим чувством, ответил ему на все интересующие вопросы. Убедившись, что он, действительно, верующий, собеседник авторитетно заявил ему:

— Ты, малый, можешь со своим товарищем быть совершенно спокоен. На работу вам нет нужды ходить, пайку свою вы получите полностью; не хватит — скажете нам, а на кухне кушайте досыта. Если есть деньги, не прячьте их и покупайте в ларьке, что хотите.

Услышав это, Павел был поражен таким расположением этих отверженных, погибших людей — человекоубийц, а еще больше был изумлен библейским стихом, отчетливо промелькнувшим в его сознании:

"Имя Господа — крепкая башня: убегает в нее праведник, и безопасен" (Прит. 18, 10).

Он поблагодарил незнакомца за расположение и поспешил к умывальнику, чтобы набежавшие слезы, смыть холодной водой. Возвратившись в барак, они вместе с Магдой склонились на колени и благодарили Бога, в живой молитве.

Поднявшись, Павел с улыбкой заметил своему другу:

— Так вот, братец, за 14 лет-то в монастыре, наверное, ни разу так сладко ты не молился, как сейчас, да и милости-то Божьи не ценил тогда, как теперь, когда получаешь их из рук этих грабителей.

— Да, Павел, ты совершенно прав, что заметил это, — крепко обнимая его, ответил Магда.

— То-то, воры научат молиться живому Богу, хоть и сами не молятся, — закончил Павел, выходя из барака на работу.

На работу они все же вышли и были очень рады, когда оказались на природе. Яркое, горячее, весеннее солнце прямо на глазах поедало остатки, выпавшего за ночь, снега. На припеках, зелень буйствовала распускающимся разнотравьем. Говорливый шум ручейков веселил душу, а нежный весенний ветерок ласкал лицо и колыхал, освободившуюся от всякого томления, грудь. И если бы не конвойный, то бежал бы и бежал, по-детски, вприпрыжку, по пробивающейся зелени.

К вечеру, придя в барак, они увидели, что на их месте, беспорядочно скрученными, лежали две постели, и тот же незнакомец передал, чтобы они расстилали и спали на них.

Однако, недолго пришлось быть Павлу вместе с Магдой. Через два-три дня, Владыкина увидел тот самый топограф, который рекомендовал его когда-то в управление. Увидев юношу, он убедил начальника отпустить ему Павла, и тот опять оказался без конвоя, свободно расхаживающим по всей территории. Он часто заходил на объект к Магде и утешал его, читая ему Евангелие. Вечерами, когда Павел возвращался в зону на ночлег, Магда, утрудившись, обычно уже крепко спал.

Так прошло более 2-х недель. Однажды Владыкина к топографу не пустили, а приказали им с Магдой собрать свои вещи в ожидании этапа. И как его благодетель ни пытался взять его обратно, начальник категорически отказал.

Уже выходя с вахты, под строгим конвоем, они слышали, как кто-то им вдогонку крикнул, что их отправляют в "Скалы".

От одного только этого слова, как током пронзило все существо обоих скитальцев.

"Скалы" — это место, где собрано самое ужасное, самое отвратительное, погибшее из погибших. "Но, за что бросают туда, совершенно невинных людей? — промелькнуло в сознании Павла, — Если, вообще, лишение свободы — тюрьма, то штрафная фаланга за частоколом — это тюрьма в тюрьме; чем же являются тогда эти "Скалы" на штрафной фаланге?"

Душа онемела от ожидания, какого-то ужасного, неведомого будущего. Извилистою тропою, среди камней, их завели в узкое ущелье, расположенное между дикими обрывистыми скалами. На дне ущелья, шириною не более 50–60 метров, между скал, на ровной площадке у берега ручья, за густой сетью колючей проволоки, одиноко стоял барак с массивными решетками на окнах. Ни малейшего звука жизни не доносилось сюда от фаланги, ни, даже, от проходящих поездов. В узкой полосе, над головою виднелся, где-то высоко-высоко, голубой клочок неба, откуда один раз в год заглядывало солнце. Все ущелье было погружено в полумрак.

Павел не помнил, как их завели за проволоку, как втолкнули в открывшуюся дверь барака.

Очнулся он только от задорного смеха, раздавшегося из полумрака с нар:

— Эй, парень, иди-ка сюда! А ну-ка, давай молебен служи за упокой души нашей, да и твоей с нами. Господи по-ми-л-у-й!

— Ты, бес, замри! — раздался в защиту львиный бас от окна, с верхних нар.

После этого, старший вор подозвал к себе Павла и с большим интересом слушал объяснения его о вере в Бога, о личном покаянии и тех страданиях, какие он переносил за веру в Бога. Особенно, "законник" был удивлен, когда услышал, что многие требования воровского закона: самопожертвование для другого, ненависть к предательству, общность в пище и вещах, интернациональность и другое — истекают из закона Божьего и имеются в христианстве.

После беседы, вор распорядился поместить Павла с Магдой на противоположной стороне, наверху. Молились оба открыто, совершенно свободно и были удивлены тем, что им здесь не угрожала никакая опасность, вопреки тому, о чем они так много наслышались. Конечно, во взаимоотношениях между преступниками было что-то дьявольское, и они так ярко напоминали Павлу тех львов, среди которых был во рву пророк Даниил. Все, положенное им из пайка, они получали полностью; много бесед на библейские темы провел Владыкин среди этих, безнадежно падших, людей, которых ничего в жизни уже не интересовало.

Через несколько дней, как-то неожиданно, Павла и многих других с ним вызвали на этап. Он был, конечно, очень рад, потому что думал, что здесь, в "Скалах", ему придется прожить все годы заключения. Однако преступники, давно живущие здесь, пояснили, что отсюда в хорошие места не посылают, но развозят людей в штрафные лагеря, еще страшнее, чем "Есауловка". А часто увозят и в наручниках — значит расстрел.

Так или иначе, но у Павла с Магдой настала минута расставания.

— Ну, брат мой, Павел, — со слезами на глазах обнимал его Магда, — у меня нет слов на языке, чтобы выразить достойную хвалу Богу, за нашу встречу с тобой. Ты впервые помог мне прочитать здесь страницы живого, неписаного Евангелия. По нашему, православному Евангелию, получается, что вроде я для тебя был Павлом, а ты — Тимофеем, но по тому Евангелию, которое исповедуешь ты, по живому, спасающему Евангелию Господа Иисуса Христа, отчетливо вижу, что я далеко недостоин считать себя Тимофеем для тебя, хотя ты, никогда, ни в чем не посягал на место Ап. Павла. Я теперь хорошо понял, как велико блаженство нищего духом, как счастлив тот, кто просто, как евангельский Тимофей, с детской душой, поднялся на первую ступень блаженства, но увы, для меня — это мучительно, недоступно.

— Да, брат мой, ты напоминаешь мне сейчас Никодима, для которого встать на первую ступень блаженства, значило, все равно, что вновь войти в утробу матери и родиться. Это же делает Дух Божий, которого вы, к сожалению, знаете только, как намалеванного голубя.

Вот уже пришел за нами конвой, и я скажу тебе напоследок — решайся! Сними с себя эту облинялую рясу, а облекись в праведность Христа. Ты оставайся Никодимом, но иди ко Христу не ночью, как тот, а днем, верою, поправ стыд и страх. Я расстаюсь с тобой, но не хочу расставаться, как Димас с Ап. Павлом. Бог тебе во спасение!

Сами не зная того, Павел с Магдой расставались навсегда. Один только Бог знает, что стало с душою иеромонаха Касьяна — Магды, но исповедание живого Евангелия, которым озарил его юноша Владыкин, тщетным, конечно, не осталось.

К вечеру Павла загрузили в большой вагон вместе с другими заключенными, прибывшими из лагеря. Ложась спать, Павел почувствовал на сердце тихую радость. В глубокую полночь эшелон, мерно отстукивая на стыках рельс, тронулся в неведомом направлении.

Проснулись они от людского говора за стенами вагона. В открытую дверь ласково заглянуло солнце и дохнуло свежестью майского утра. Выйдя из вагона, Владыкин к удивлению заметил, что их высадили на разъезде "Известковый", на том самом месте, где год назад приняла Зинаида Алексеевна, но повели их, в совершенно противоположную сторону. Вели их долго, не торопясь, по тайге, рядом с полотном железной дороги. За ними тянулись "грабарки" (вид телеги), нагруженные инвентарем, инструментом, оборудованием, продуктами и прочими необходимостями.

Через час-полтора весь отряд остановился на живописной окраине леса среди густой травы. Одиноко стоящий барак и небольшие постройки рядом с ним, напоминали о том, что здесь когда-то ютились заключенные.

Из аккуратно построенного домика, вышел незнакомый человек в форме и подошел к этапникам, которые в различных позах расположились отдыхать на траве.

— Здравствуйте, ребята! Я буду ваш новый начальник фаланги, и я же являюсь здесь начальником военизированной охраны. Вы прибыли в расположение бывшей венерической колонии, но не смущайтесь, больных отсюда давно вывезли и осталось только, не совсем приятное, название. Поэтому объявляю вам: сейчас, после отдыха занимайте этот барак, кто где пожелает, места там хватит на всех. Здесь будет ваше место, постоянное жительство и работа.

Отдохнув, Павел первый подошел к двери барака и открыл ее, но входить никто не решался. С чувством брезгливости и опасения арестанты изучали барак, заглядывая внутрь: кто в окна, кто в двери.

"Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень", — мелькнуло в сознании Павла обетование Божье, какое он часто читал в Псалме 90. Смело вошел он в барак и, облюбовав наилучшее место, коротенько помолившись, сел на нары. Вслед за ним и остальные, нарезав хвои в лесу, расстилали ее по нарам, недоверчиво располагаясь в "заразном" бараке. К концу дня территория барака была обтянута колючей проволокой по деревянным столбам и, покинутый некогда лагерь, огласился новой жизнью. Вечером, впотьмах, долго рассказывали всякие легенды о причине ранее опустелого лагеря и легенды, одна другой страшнее, но к полночи смирились, по безвыходности, и самые брезгливые, засыпая крепким сном.

Владыкин сдружился с двумя другими товарищами, и во второй день они заслужили доверие начальства так, что им разрешили продвижение от барака до железнодорожного полотна без конвоя. На склоне дня мимо них проходили рабочие топографического отдела.

Павел, увидев их, немедленно подошел и спросил, с какой они фаланги и кто у них топограф. К его великой радости из отряда ответили:

— Мы из первой фаланги, а топограф у нас "Борода" Ермак. Знаешь? А что тебя интересует?

— Я очень хорошо знаю Ермака, — ответил им Павел, — и если вас не затруднит, то передайте ему от меня маленькую записочку.

Рабочие согласились, присели на рельсы закурить в ожидании. Павел быстро написал:

"Федор Алексеевич! Привет вам от Павла. Меня на днях перевели на 4-ю венерическую фалангу, хотя и совершенно здоров. Если найдете время, рад буду увидеть вас. Работаю на ПК-7 (седьмой пикет по дорожной терминологии).

1 июня 1936 г. Владыкин".

Забилось сердце у Павла, когда он на следующий день, рано утром вышел из барака с мыслью, пожелает ли прийти Ермак к нему и когда? Какое-то внутреннее предчувствие побудило ожидать Ермака именно теперь и — о, чудо! Буквально через 5-10 минут, из-за откоса показалось восходящее солнце и осветило развевающуюся бороду и знакомое лицо Ермака, выходящего из леса.

Подходя к колючей проволоке, он на ходу предупредил Павла о какой-то осторожности и немедленно зашел в дом начальника. Появился он оттуда, когда Павел с товарищами проходил на работу, догнав его среди кустарника на тропе.

— Очень рад увидеть тебя, — начал он, потрясая руку Павла, — не надеялся уже. Думал, что потерял тебя совсем, — тут он разразился бранью в адрес тех, кто по неизвестной причине так преследовали Павла.

— Ну, ладно, я с начальником договорился о тебе. Он поставил такие условия: в течение 10-ти дней, чтобы у тебя была выработка не ниже 150 %, тогда подпишет на тебя постановление о расконвоировании, переведет из зоны в бесконвойный барак, а оттуда на любую фалангу… понял? — возбужденно объяснил Ермак. — Поэтому ты поднажми, как можешь в эти дни, а я ровно через 10 дней, вечером, приду за тобой.

С этими словами он так же быстро исчез, как и появился.

Это условие приняло все звено, где работал Владыкин, и, получив разрешение с рассветом выходить на работу, они по холоду напрягали всю энергию к выполнению поставленных условий. Павел удивился тому, какую силу и энергию дал ему Бог. Ведь год назад, недалеко отсюда, он изнемогал от непосильного труда.

После обеда они шли на отдых, выполнив по обмеру задание на 200 %. И все-таки, долго еще для него оставалось загадкой, почему эта практически невыполнимая норма, стала для них возможной и перевыполнимой.

Десятый день показался Павлу очень длинным, руки к концу дня еле удерживали тачку, а ноги от напряжения были сами не свои. Обессиленным, он повалился на нары, едва добравшись до барака и даже не заметил, как уснул.

— "Борода" пришел! — крикнул, забегая в барак, товарищ Павла. В окно он увидел, как в дверях у начальника скрылся Ермак.

Вскоре, когда все рабочие пришли в барак, со списком в руке зашел нарядчик и огласил фамилии тех, кого за перевыполнение заданий переводят на бесконвойку за зону. Владыкин был в числе первых.

Не успел Павел войти в новый барак и разложить свои вещи, как Ермак с пакетом в руке и в сопровождении нарядчика пришел за Владыкиным.

Не помня себя от радости, он еле поспевал за Ермаком, покидая поселок с его страшным названием — "венерический".

Как только они скрылись из виду, Ермак властно взял из рук Павла его традиционный отцовский чемодан и не отдал, пока не привел на первую фалангу.

С каким неописуемым восторгом и трепетом, спустя почти год, Владыкин опять проходил мимо журчащего "Хорафа" и, как вкопанный, остановился на том месте, где его обругала вначале Каплина за посылку, а вскоре после того, проводила в Облучье.

— О, как велик Господь! — тихо проговорил Павел, — ее уже больше нет, начальницы Каплиной с ее ужасной бранью. Есть сестра-христианка, Зинаида Алексеевна, омытая кровью Христа, прославляющая на небесах у трона своего Спасителя, с новым сердцем и новыми устами.

— Ты о ком размечтался? — спросил его Ермак, возвратившись за ним почти от самого дома.

— О счастье одной потерянной жизни, с какой я в прошлом году встречался здесь, — ответил ему Павел, вытирая набежавшие слезы.

Недоумевающего Владыкина Ермак завел в аккуратно отделанный дом на берегу реки и, поставив чемодан посреди одной из комнат, объяснил:

— Это моя комната, а это будет твой топчан, здесь будет наша с тобой квартира. В этом доме живет вольнонаемный состав: начальник строительства, нормировщик, но я договорился с начальником фаланги, и он разрешил тебе поселиться со мной.

Первым делом, сложив свои пожитки, Павел вышел к тому ручью, где когда-то дьявол разъярился на него за молитву, и, в слезах благодарности, молился Богу за чудо избавления.

Потом набил матрац пахучим сеном и устроил постель. К вечеру Павел с Ермаком отметили новоселье богатым ужином с чаепитием и потом, уже лежа в постели, далеко за полночь, рассказывали друг другу о своих переживаниях.

Прежде всего, Ермак рассказал о том, как дед Архип с Марией тосковали о нем и долго не могли утешиться. Но как он ни пытался узнать причину такого расположения, старички ему не открывали тайну своих душ. Да и сам Ермак, хотя и уехал вскоре от них, не переставая, пытался разыскивать Владыкина. Когда же рабочие сообщили ему и передали записку, то он готов был в этот же вечер бежать, чтобы увидеть Павла, но надвигающиеся сумерки остановили его. Так, радостными и довольными, они оба не заметили, как уснули.

В первые дни жизнь Павла протекала в благословенной тишине, которую послал ему Господь после ужасов пережитого. Он уже обрекал себя на долгие годы обитания, как у Кутасевича, так и на "Есауловке", и в "Скалах", и даже когда изнывал в клоповнике, думая, что там ему будет суждено умереть мученической смертью. Так планировали враги его, но Бог, могущественною десницей, нарушил планы ненавистников и вел по Своей стезе, Своей рукой.

Линейные работы везде пришли к концу, и по некоторым перегонам новой дороги уже двигались поезда. Поэтому Павел, почти без отрыва, занимался составлением и вычерчиванием исполнительных чертежей. И был рад отдохнуть телом и душой, часто выходя и подолгу простаивая в молитве, на берегу потока. Особенно любил он, склонившись над чертежами, потихоньку петь дорогие христианские гимны, которые звучали в его душе и открывались все новым и новым смыслом.

Даже во всем доме царила тогда тишина: начальник строительства бывал очень редко дома и помалу, да, и к тому же, в Облучье, ожидал приезда своей молодой жены. Сосед по комнате — Костя, вообще, забегал только на час-два и потом днями где-то пропадал. Дневальный — дядя Ваня от безделья спал целыми днями и ночами в большой прихожей, шевеля спросонья, своими большими прокуренными усами; Ермак же, излив в первые дни весь свой запас проклятий в адрес "всех на свете" и скромных любезностей к Павлу, притих.

Изредка, он уклончиво отвечал Владыкину на вопросы житейского и библейского характера.

Однажды, приятно позавтракав и, как обычно расположившись за столом один против другого за работой, Павел с особым чувством запел потихоньку свой "гимн утешения":

Не тоскуй ты, душа дорогая,

Не печалься, но радостна будь…

— как вдруг против себя он услышал приятное мелодичное вступление лирического тенора:

Жизнь, поверь мне, настанет другая,

Любит нас наш Господь, не забудь.

Павел поднял голову и, к великому своему удивлению, увидел, что, не отрывая глаз от бумаг, с ним пел Ермак, безошибочно произнося слова гимна.

…В мире волны бушуют, как море,

Ветер страшно и грозно шумит,

Но взгляни, как с любовью во взоре

На тебя Твой Спаситель глядит…

— заканчивали они, уже любовно глядя друг на друга.

Павлу казалось, что в неземной мелодии утопало все кругом. Слезы умиления не капали, а тоненькими ручейками стекали по лицам их обоих.

Павел, ничего не решившись спрашивать у Ермака по окончании пения, тут же запел другой гимн:

Страшно бушует житейское море…

Присоединяясь к пению Павла словами:

Сильные волны качают ладью…

— подхватил Ермак так же спокойно, сердечно, как будто они вместе спевались много раз. Едва успев закончить этот гимн, Ермак предложил и тут же запел другой:

Дорогие минуты нам Бог даровал,

Мы увидели братьев, сестер…

— и оборвавшись на этом, он, потрясая головою, упал на стол. Павел продолжал уже один, внушительно и сильно:

А Иисус, дорогой, с нами быть обещал,

Дадим Ему в сердце простор!

При последних словах все тело Ермака сотрясалось от глубокого душевного сокрушения.

— Федор Алексеевич, — начал Павел, — расскажите мне, почему эти гимны так объединили нас, в одном чувстве? Вы кто?

— Не спрашивай меня об этом, — ответил ему тихо Ермак, — ты не знаешь, какую мучительную боль вызывают в моей душе воспоминания о моем прошлом.

Через несколько минут он вновь, как улитка, спрятался в причудливую "скорлупу", неразгаданной Павлом, жизни.

Была ли это вспышка к пробуждению, или схватка падшего духа с душой, истосковавшейся по чистому, святому общению с Богом — для Владыкина осталось тайной. Он уверен был только в том, что Ермак был когда-то христианином, но ожесточился, преткнувшись поступками бесчестных христиан и теперь не мог победить себя и подняться.

О! Это ужасное, ожесточенное, не прощающее сердце! Как многих оно привело к неотвратимой, сознательной погибели, при которой тоскующая по Богу душа гибнет в цепях ожесточенного духа, подчиненная закону тройственной природы человека.

Вот почему Библия так строго предупреждает человека: "берегите дух ваш" (Мал.2:15).

Ермак, после того случая, все реже и реже находился наедине с Павлом; последнего ожидали новые, жгучие искушения.

В самый разгар лета начальник торопливо забежал в дом и дал распоряжение дяде Ване: вымыть, прибрать комнаты и приготовить все к встрече жены, а сам в запряженной пролетке поехал за ней на разъезд. Через 2–3 часа все обитатели дома собрались в прихожей комнате встретить новую хозяйку. С модным баульчиком в руке, торопливо вошла в дом молодая дама и, остановившись, несколько смущенно, осмотрела всех. Бледное ее лицо и несколько великоватый нос не отличали ее чем-то особым от обычных женщин в ее, 23-х летнем возрасте. Тонкий запах духов, пришедший с нею, говорил о том, что она аккуратно следит за собою и не желает так скоро расставаться с молодостью.

— Люба, — отрекомендовала она себя, подходя сначала к Владыкину и протянув руку, освобожденную из тонкой дамской перчатки, поздоровалась со всеми. Затем прошла в свои комнаты вслед за мужем, осматривая внимательно окружающую обстановку.

Первые дни молодой хозяйки не было видно нигде, и все обитатели отнесли это за счет скромности, усматривая в этом высокую нравственность. Так подумал Владыкин, и с радостью заключил, что, наконец, он, в ее лице, встретил в этих местах образцовую жену и идеальную женщину. Но, увы! Вскоре ему пришлось в этом разочароваться.

Поднявшись утром, Павел, по обыкновению, сел на лавочку против крыльца подышать утренней прохладой. Вскоре вышла и Люба в роскошном кимоно и, усевшись рядом с ним, вступила в беседу, внимательно осматривая юношу.

Беседа затянулась и Павел, почувствовав, что драгоценное время, отведенное им на чтение Евангелия, уходит на пустые разговоры, встал, готовясь оставить свою собеседницу.

— Вы уходите, Павел? — спросила она, и ему показалось, как-то необыкновенно, — а у меня есть к вам, немного нескромная, просьба. Дело в том, что мой муж Володя уехал на работу и на несколько дней, а я здесь ничего не знаю. Мне же хотелось бы пойти на разъезд, в поселок. Одна я боюсь, поэтому он мне, в качестве проводника, рекомендовал вас. Вы проводите меня в поселок?

Протестом ответило сердце Павла на ее желание, но будучи подневольным, он сказал ей, что такая возможность может быть только после обеда.

Люба долгое время жила в Маньчжурии, в городе Харбине, так как родители ее и муж были служащие КВЖД (Китайско-восточная железная дорога, принадлежавшая до 1933 года СССР).

Жизнь в Харбине отложила на нее некоторый отпечаток, и она старалась придавать себе вид великосветской дамы. По причине длительных разлук с мужем, она позволяла себе некоторые вольности, поэтому, глядя на нее, можно было заметить, как бушующие страсти руководили всем ее существом. К назначенному времени она вышла в прихожую комнату благоухающая, разодетая, в полупрозрачном платье.

Павел, увидев ее, поколебался в своем прежнем обещании, данном ей, и почувствовал, что дьявол на этом месте готовит ему сильное искушение.

Воспользовавшись некоторым молчанием, он стал про себя усердно молиться, чтобы Бог сохранил его, даже от какой-либо лукавой мысли. Шли они вначале на почтительном расстоянии друг от друга, но потом, увлекшись рассказом о своей жизни в Маньчжурии, Люба перешла на его тропинку. При этом Павел не допускал мысли, чтобы у жены такого большого начальника и у такой видной дамы могли появиться вольные мысли, чем и успокаивал себя.

В поселке она обошла все магазинчики, подробно изучая в них товары.

К вечеру, проходя мимо клуба и услышав звуки вальса, она как-то вся оживилась и настоятельно склоняла Павла зайти и повеселиться. Павел отказал ей в этом в самой категорической форме. Она пыталась удивляться, шутить, умолять и, наконец, выразить обиду, но юноша остался непоколебимым. К его счастью, их выручил подошедший командир охраны и охотно разделил с ней компанию. Отходя, Люба просила Владыкина подождать ее возвращения. Павел был очень рад оказаться наедине и поспешил немедленно к молитве, прося у Бога сил, чтобы ему не впасть в искушение с этой женщиной.

Более часа пробыла Люба в клубе и вышла оттуда возбужденная, сияющая. По дороге она пыталась передать свое возбуждение Павлу, но тот больше молчал.

Надвигались легкие, вечерние сумерки, притихла и она, но, подойдя совсем вплотную к Павлу, стала вдруг жаловаться на скуку и на некоторые неудачи в семейной жизни. Павел молчал.

Потом на нее напало какое-то детство, и ей захотелось идти по рельсам. Под предлогом потери равновесия, она не один раз отваживалась, без разрешения, удерживаться рукой за плечо Павла.

Павел почувствовал, как губительный огонь стал быстро распространяться по всему телу.

"Господи, спаси меня!" — с глубокой верой произнес он про себя и, отпрянув от женщины, решительно высказал ей:

— Любовь Григорьевна, я осмелюсь вам напомнить, что вы являетесь женой вашего мужа, а я арестант. И еще: никогда не забывайте, что среда, в которой вы теперь поселились, способна самый невинный поступок извратить до низкой подлости. Поэтому будьте благоразумны и строги к себе.

— Павлик, — вполголоса начала она, остановившись и пристально взглянув в глаза Владыкина, — ты не по годам серьезен и просто удивляешь меня. Неужели ты чужд ласки, а когда же увлекаться, как не теперь? Да и что может человека делать таким счастливым, как не увлечение молодости?

В это время они проходили мимо каменистой осыпи близ потока, который для Павла служил местом "Хораф". Он взглянул на говорливые, поблескивающие струи его и, воспрянув духом, ответил:

— Я вынужден вам заявить со всей решимостью: я нищий материально, арестант, но, по милости Божьей — не нищий духом. Зачем мне пользоваться жалкими крохами с чужого стола любострастия и валяться затем жалким рабом под ним, тогда как, я верю, что есть у моего Бога назначенное для меня время, когда я буду сидеть за столом господином, на благословенном пиру, у чистой любви.

— Вот э-т-о-г-о я еще никогда не встречала, — приглушенно проговорила она и, молча, пошла рядом с Павлом своей тропинкой.

Весь следующий день Любовь Григорьевна не показывалась, сидя в своей комнате. Павел воскресный день провел, по своему обыкновению, в посте и молитве, на лоне природы. К концу дня он набрел в тайге на заросли спелого, вкусного дикого инжира (смоковница) и набрал его полную большую сумку. По дороге он благодарил Бога за все Его милости и просил, возвращаясь в свою комнату, сохранить его во всякой целости.

Вечером, за ужином, он угостил инжиром дядю Ваню и, проходящую в это время, Любу. Она была какая-то притихшая, слегка обиженная, плодов взяла из миски всего несколько штук, ради вежливости, и тут же скрылась у себя. Зато Владыкин, как говорят, навалился на инжир и ел его с какой-то ненасытимостью, пока не почувствовал что-то неприятное в желудке.

Ермак уже несколько дней жил в Облучье и, как стало известно, нашел себе там невесту, из евреек, что по управлению распространилось ошеломляющей новостью.

Ночью Павел проснулся от резкой боли в животе и тошноты. Расстройство желудка давало себя знать в сильной мере. До утра он провалялся в постели: понос и рвота, чередуясь, не давали ему покоя. На короткое время, перед утром, он забылся, а проснувшись, почувствовал в теле большую температуру.

В поселке в то время свирепствовала дизентерия и заключенных, одного за другим, увозили в санчасть. Оттуда живыми и здоровыми возвращались немногие.

Ужас смерти холодом дохнул в сознание Владыкина, когда он убедился, что тоже заболел дизентерией, видимо, от плодов. Весь следующий день он не выходил на прогулку, а к вечеру, окончательно обессиленным, слег.

Посоветовавшись с дядей Ваней, решили о болезни никому не говорить, а лечиться своими средствами. Малейшая известность — и его, принудительно, отправят в санчасть.

Всю ночь Павел провел в молитве к Богу, лежа в постели. Но пути Божий удивительны. Утром в дверь кто-то постучал, на слабый голос позволения в комнату вошла Люба.

— Павел, что с тобой? — с тревогой в голосе спросила она, садясь рядом с кроватью на табурет. — Ты мне скажи и не бойся. Утром, уходя в деревню, дядя Ваня мне сказал, что ты опасно заболел. Скажи, не скрывай — у тебя дизентерия?

Павел молча и болезненно глядел на нее, в раздумье. Она взяла его побледневшую обвисшую руку и сейчас же, решительно заявила:

— Да у тебя же — страшная температура! Несомненно, ты заболел дизентерией. Я сейчас же пойду на селектор и вызову врача, — рванулась она к двери.

С трудом Павел приподнял руку и умоляюще проговорил ей:

— Любовь Григорьевна, я вас прошу, не говорите никому. Вызвать врача — это смерть для заключенного. Я лучше бы хотел умереть здесь, чем в том кошмаре. В смысле опасности — все равно уж, я лежу в этой постели. Я верю… — и он умолк, закрыв глаза.

Люба остановилась в открытой двери, наблюдая за ним. Осунувшееся лицо Павла, хотя и отражало следы страданий, но и теперь было красивым, впечатляющим, спокойным. В душе ее происходила какая-то борьба. Тихонько прикрыв дверь, она торопливо вошла в свою комнату и вскоре вышла оттуда со стаканом воды и малюсеньким пакетом в руке.

Спустя немного времени, юноша вышел из своего болезненного забытья и открыл глаза. Перед ним стояла Любовь Григорьевна и, как ему показалось, смотрела на него глазами сострадания.

— Ты очнулся, Павел? — спросила она и присела рядом с ним. Послушай, что я тебе скажу. Я принесла тебе вот это лекарство, оно имеет в себе цену жизни. В Харбине мы приобрели его за большие деньги. В нашей семье оно хранится в секрете, их всего несколько штук, применяется оно в исключительных случаях, когда всякое лечение бесполезно. За каждую "горошинку" я должна буду отчитаться перед мужем и перед домашними. Я очень много беру на себя, но иначе не могу, меня неудержимо влечет поделиться с тобой. Отдавая тебе, я лишаю кого-то из своих кровных помощи при безнадежных исходах: мужа, отца, мать, себя… На, проглоти и запей!

При этом она помогла приподняться, подала горошину и стакан с водой. Павел приподнялся и беспомощно повис у нее на руках. Люба бережно положила его на прежнее место и тихонько вышла.

Минут через 15–20, приоткрыв дверь, она увидела, что Павел спокойно спал. Несколько раз после этого, в течение дня, она наблюдала за ним, а тот продолжал спать.

— Слава Богу, пошел на выздоровление, — проговорила она вместе с дядей Ваней вечером, посмотрев на него в последний раз.

Павел проснулся только утром и сразу почувствовал себя совершенно здоровым, только по-прежнему обессилевшим. С аппетитом он позавтракал и вышел посидеть на лавочке, подышать свежим воздухом.

Приехал муж Любы, и она почти не выходила из своих комнат, а когда на минуту вышла, Павел сказал ей:

— Слава Богу, и вам спасибо, я выздоравливаю.

Приехал и Ермак, но дядя Ваня и Владыкин не посчитали нужным извещать его о минувшей опасности и отговорились общими словами.

Здоровье Владыкина стало быстро восстанавливаться, и они уже сидели с Ермаком опять вместе, причем тот открыл ему свой секрет. Ермак, действительно, на 45-том году своей жизни решил жениться, невестой является еврейка из управления, очень скромная, серьезная женщина, 35-ти лет, в прошлом незамужняя. Ермак поделился своими планами на будущее, дал задание Павлу и пошел на перегон сделать необходимый обмер.

В условленное время он не явился, к вечеру следующего дня Владыкину передали от него записку:

"Павел, сообщаю тебе неприятную новость. По возвращении в поселок я неудачно спрыгнул на ходу с поезда. Меня увезли в больницу, в бедренной кости обнаружена продольная трещина. Всю работу и отчетность я передал на тебя. Продукты мои все используй. Приеду, в лучшем случае, не раньше, чем через месяц.

Будь здоров, уважающий тебя Ермак".

Через два-три дня после этого, Владыкин получил официальное удостоверение на производство работ и, тем самым, на свободное передвижение по всей 100-километровой дистанции пути. Вскоре и начальник строительства уехал, оставив предположение, что он с женой переедет в управление, в город.

Проводив мужа, Люба часто выходила из комнат и подолгу просиживала за беседами в прихожей.

Однажды после обеда к Павлу зашел дядя Ваня и передал, что хозяйка посылает его в деревню за картошкой, а Владыкина просит зайти к ней, так как она больная лежит в постели (при этом он, как-то лукаво, улыбнулся).

Павел, услышав это сообщение, без всяких предубеждений поднялся, чтобы узнать о происшедшем, но у самой двери остановился и настороженно подумал: "Дома никого нет, в их комнаты он не заходил даже при муже, тем более сейчас, когда во всем доме они остались вдвоем". Тут же в сознании мелькнуло подозрение: "Ведь она совсем недавно была здорова, почему так экстренно заболела и далеко отправила своего дневального дядю Ваню? Нет! Что-то не то — это сеть! Надо быть на страже". Он сел за стол, мысли не давали покоя: "А я, разве не экстренно заболел, и она, как женщина, не погнушалась мной, заразным заключенным. Вдруг и она теперь заразилась от меня и заболела?"

Возникшие мысли озадачили его: с одной стороны, он почти не сомневался в ее нормальном здоровье, но с другой — не коварные ли планы у нее? Однако, горячо помолившись, выполняя долг вежливости, он решил пойти к ней. Во время молитвы, ему четко предстали слова Христа: "Молитесь же так… и не введи нас во искушение, но избавь нас от лукавого…"

Любовь Григорьевна, действительно, лежала в постели с какой-то книгой в руках.

— Что с вами, уж не заразились ли вы от меня? — с искренней тревогой спросил ее Павел, остановившись в ногах кровати.

— Садись здесь, — указала она ему, почти повелительно, на постель, рядом с собой.

— Скажите, что с вами? — повторил Павел. — Чем я могу вам помочь? Может быть, позвонить и вызвать мужа?

В комнате водворилась на минуту напряженная тишина.

Владыкин окончательно убедился в лукавстве женщины и мысленно представил себе Иосифа, когда он, в отсутствие домашних, вынужденно оказался наедине с женой Потифара и, что ему пришлось пережить, но Бог был с ним.

Павел осудил себя за то, что вошел сюда. Он имел полное основание отказать дяде Ване, когда тот передавал просьбу Любови Григорьевны. Осудив себя, он понял, как еще он малоопытен, как ему надо все тщательно продумывать.

Любовь Григорьевна после короткой паузы, проговорила:

— Какой ты глупенький, Павлуша… Во всяком случае, я жизнь твою спасла, а ты боишься даже приблизиться ко мне…

Павел сразу как-то ободрился упованием на Господа и ответил без колебания:

— Если бы я знал, что за вашу пилюлю вы потребуете такую страшную цену, то выбросил бы ее без колебания в окно — лучше умереть. Я не боюсь подойти к вам, хотя кроме вашего мужа, в вашей спальне никто не должен быть, но боюсь Бога и… не вы мне спасли жизнь, она в руках Иисуса. Вы же, наоборот, ищете погубить ее и так дешево, да и своей жизнью не дорожите.

Любовь Григорьевна, я вам заявляю решительно: если вы не остановитесь в своих прихотях, то я вынужден буду предупредить вашего мужа, для вашего же спасения. И как бы странно это вам не показалось, однако, скажу вам: вы ищете моей любви? Я уже люблю вас, но как погибшую грешницу, а не как женщину.

При этих словах Любовь Григорьевна, как-то неестественно, вздохнула, широкими глазами взглянула на Павла и, вскрикнув: "Ах!" — беспомощно рыдая, упала лицом на подушку.

Павел быстро вышел от нее из дому, и, придя на место молитвы к потоку, опустился на колени:

— Господи! Тебе, могущему соблюсти от падения… Единому, премудрому Богу, Спасителю нашему через Иисуса Христа, Господа нашего, слава и величие, сила и власть… во все века. Аминь. Только Ты спас меня от этой вечной гибели, Сердцеведец мой, Ты видишь, как дьявол ищет погибели души моей, и знаешь, что я совершенно не виновен в коварстве этой несчастной женщины. Помилуй меня и спаси в дальнейших путях.

После молитвы, на сердце у Павла была особенная тишина и радость, а слова Евангелия долго потом не выходили из сознания: "Противостаньте ему (дьяволу) твердою верою и убежит от вас".

Любовь Григорьевну с тех пор почти никто не видел, а если она и появлялась, то, не вступая ни с кем в разговор, проходила мимо, особенно, уклоняясь от встреч с Владыкиным.

Через неделю после этого возвратился начальник строительства, торопливо зашел в дом и слышно было, как в их комнатах проходили сборы. Начальник то и дело выходил к дяде Ване с распоряжениями, а потом подошла к крыльцу подвода, в которую были погружены все вещи отъезжающей семьи.

Любовь Григорьевна вышла последней и, не поднимая черной вуали от лица, сдержанно попрощалась на ходу с Владыкиным и дневальным дядей Ваней.

Владыкин как-то облегченно вздохнул, когда повозка с отъезжающими скрылась за поворотом.

Глубокой осенью, Павел был с отчетом в управлении. Неизменный дружок его, Сережа, передал ему, что Любовь Григорьевна, заходя в отдел со своим мужем очень просила, что если когда-нибудь Владыкин Павел будет в городе, чтобы обязательно зашел к ним в гости, и рассказала, как найти их дом.

Павел, возвращаясь после своих дел, решил зайти по приглашению.

На стук в дверь к нему вышла открывать сама Любовь Григорьевна.

— Ах, Павел! — воскликнула она растерянно, пропуская его в дом, — Как это неожиданно! Очень рада видеть тебя, садись к столу… Познакомься, с близким другом моего мужа.

Среди комнаты, со смущенным видом, стоял Мацкий и, увидев Владыкина, ответил:

— Что же нам знакомиться, это же работник моего отдела.

И оба вместе стали угощать Владыкина всякими пряностями со стола. Павел заметил на столе две рюмки с недопитым вином и понял, что его посещение совсем не в пору.

Павел отказался от всякого угощения, что привело Любу и Мацкого в большое смущение. Николай Алексеевич заторопился и, извиняясь, ушел.

После напряженного молчания, Любовь Григорьевна, как-то робко, спросила Павла:

— Ты хорошо знаешь Мацкого?… Ты не подумай, чего-нибудь плохого о нем…

— Любовь Григорьевна, о нем-то мне нечего думать, это уже законченный развратник, а вот о вас с болью в душе сказал бы — безумная! Ваша жизнь еще только начинается, и вы совершенно не думаете о вашем будущем.

В моих глазах и, поныне неизгладимым, осталось зрелище — раздавленное поездом тело красавицы-жены Мацкого. Это он бросил ее туда своим развратным образом жизни! Знаете ли вы это? И знаете ли вы, что можете быть следующей?!

Люба, обличаемая совестью, заслонив собою стол, заторопилась убрать с него рюмки. Зацепив рукавом кимоно тарелку с колбасой, уронила ее на пол. Когда же стала собирать из-под стола, вдруг остановилась, поднялась и, вытирая обратной стороной ладони слезы, сказала:

— Павел, как ты счастлив. Я помню, как ты мне сказал: "Зачем мне подбирать жалкие крохи со стола?" Ты в будущем видел себя господином, а я вот подбираю крохи у рабов под этим проклятым столом любострастия. Но что мне делать? Я подняться уже не могу. Володя (муж) любит меня, а я — грязная раба моих увлечений.

— Один Христос только может освободить тебя от этого рабства, и вот тебе мой совет, — ответил ей Павел, — крепко закрой дверь сердца твоего и дома твоего от своих друзей в кавычках. Со слезами, попроси прощения у мужа, потом у Господа, и Бог поднимет тебя. Не сделаешь так — погибнешь!

— Сделаю! — решительно ответила она после некоторого молчания, — спасибо тебе, что и тогда ты отрезвил меня, на 1-й фаланге.

После этих слов она, покраснев, упала на подушки и зарыдала.

— До свидания, — заторопился Павел, выходя от нее. С тех пор Павлу ничего не было известно об этой чете. Только Мацкий как-то спросил его:

— Что вы сделали с Любовью Григорьевной? После вашего посещения она стала совершенно неузнаваемой.

— Слава Богу, Николай Алексеевич, что она не стала, следующей по очереди, жертвой после вашей несчастной жены.

Мацкий, опустив голову, умолк, но впоследствии невзлюбил Владыкина.

После отъезда Любови Григорьевны с мужем, дядя Ваня с Павлом остались на малое время вдвоем. Но вскоре, с ухарским видом и с шумом, посетила их новая начальница. Бесцеремонно, она обошла все комнаты и заявила, что на днях имеет намерение здесь поселиться.

Павел любезно пригласил ее к столу в прихожей, на что она согласилась, без малейшего колебания.

За столом выяснилось, что она тоже заключенная, но имеет большие связи с начальством и намекнула, что всех, кто благосклонен к ней, может устроить всесторонне. В беседе с Павлом она, заметно, помягчела и узнав, что им распоряжается управление, а не фаланга, благосклонно согласилась оставить его на месте, а сама, с завтрашнего дня, займет большую комнату, следующую за той, где живет Владыкин.

— Ну, Павел, держись! — заметил дядя Ваня, проводив начальницу из дома. — Я увидел во время вашего разговора, что ты понравился ей. Видишь, как она переменилась к тебе? Это же, известная по всей округе… — здесь он назвал ее, по лагерному.

Владыкин почувствовал, что его благоденствию в этом домике подошел конец, и впереди его ожидают какие-то новые испытания…

Долго, до самой темноты, он молился у своего "Хорафа" Господу и возвратился спокойный, уверенный в своем Искупителе.

Весь следующий день прошел в оборудовании комнаты для начальницы: мылись стены и пол, устилалась пышная постель, расставлялись цветы по окнам, а в углу водружена была густая елка до потолка и почему-то разукрашена, хотя на дворе стояла еще осень. К вечеру, когда уже было все убрано, пришла хозяйка и перебрав свой небогатый гардероб, разоделась, как на свадьбу. Дядя Ваня суетился у плиты, выполняя властные приказания новой "госпожи", как он ее называл.

Павел пришел в комнату густыми сумерками и приготовился ложиться спать.

— Где ты, Павел, загулялся до сих пор? — бесцеремонно заявила Мария (так звали начальницу), распахнув дверь. — А я жду тебя, новоселье справлять. Давай, заходи, все готово. Только вот, винишка нет, ну ничего, пойдет и так, повеселиться, найдем чем.

— Да, что вы, что вы, товарищ начальник, — начал было Павел.

— Что? — поглядев на него, с иронией перебила она. — Во-первых, зови меня дома — Муся, в крайнем случае Мария Ивановна; во-вторых, не ломайся, как красная девица. Пошли! — и, ухватив Павла за руку, повлекла его за собой.

Владыкин, хотя и не успел проявить сопротивления, ввиду такого стремительного действия с ее стороны, но, перешагнув порог, резко остановился у двери, почувствовав отвращение и, вместе с тем, приступ гнева. Он вспомнил наставления лесоруба на Соколовской пади и безошибочно определил, что его начальница никто иная, как одна из тех потерянных у костра, да еще и наделена определенной властью.

Отняв с силой руку и строго поглядев ей в глаза, Павел властно заявил:

— Мария Ивановна, во-первых, ни вы, ни я — не красная девица, а днем ли, ночью ли, на улице или в помещении, вы для меня — начальник лагеря. Во-вторых, сейчас уже полночь, и ни о каком веселии у нас и речи не может быть. В третьих, я для вас не кавалер и развлекать вас не могу, я заключенный, который год назад здесь умирал от изнурения и голода, лишь один Бог спас меня и не для того, чтобы оказаться вашим жалким любовником. Наконец, больше и убедительнее всего, это то, что я боюсь Бога и люблю Его. Ваша пирушка, какую вы затеяли, конечно, очень обольстительная, но она ведет к гибели, так как Слово Божие говорит: "Возмездие за грех — смерть".

Широко открытыми глазами Мария глядела на Павла и было заметно, как вначале у нее опустились руки, потом и сама она села на стул, закрыв лицо руками, через минуту она резко поднялась и что-то хотела сказать Владыкину, но его уже в комнате не было, он всю ночь провел у своего потока.

Не встречались они и на следующий день. Мария увидела его только утром через день, по-прежнему сосредоточенного, доброго, строгого и, проходя мимо, как-то примирительно заявила:

— Ну, вот что! Хоть и размазня ты, но все же безвредный и, надеюсь, поумнеешь. Жить тебе со мною рядом не подходит, мы просто друг другу мешаем. Я тебе облюбовала хорошее местечко, будешь жить там припеваючи, да и в гости если к тебе приду — я думаю не откажешь. — При последних словах она, как-то лукаво, улыбнулась. — Пойдем, я покажу тебе.

Павел сложил свою работу и пошел за ней. В трехстах метрах от поселка, по осушенному болоту, почти у самой речки стояла избушка, аккуратно сложенная из длинного шпальника. Войдя в нее, они увидели, как мужчина и женщина (заключенные) скоблили и мыли все, готовя ее для жилья. У входа (справа) стояла вполне исправная, русская печка, под единственным, небольшим окном стоял простой, но прочный стол и широкая деревянная лавка.

— Ну, как? — спросила начальница Владыкина, остановившись посреди избенки. — Хочешь — обклеят тебе все обоями, а будешь себя хорошо вести, "ришелье" на окно повешу и подзор кружевной, и наволочки, и покрывало. Понял?

— Нет, нет, — умоляюще попросил Павел, — ничего мне не надо. Прошу вас, оставьте все, как есть. Единственное — это разрешите, я все из прежней комнаты перенесу сюда.

Когда он все перенес и переселился в избушку, радости его не было границ. Первый день он испытал блаженство тишины после таких глубоких потрясений от искушений и наслаждался одиночеством, благодаря Бога за избавление. Вскоре здесь застал его снег, а избушка оказалась такой уютной и теплой, что о лучшем Павел и мечтать не мог. Но грех не так скоро и охотно отступает от души, и ему надо было еще противостоять твердой верой христианина.

Возвращаясь как-то с работы в свою избушку, его с рабочими на дороге догнала Мария и объявила о своем желании посмотреть, как он устроился. Отпустив лошадь с санями, она зашла в избушку. Павел со своим помощником приготовили обед и угостили начальницу.

Обед прошел в оживленной беседе, и опять Мария осыпала его своей болтовней с бесконечными приключениями. От начальницы Павел уловил запах водочного перегара и был очень рад, что в избушке с ним был и его помощник. Однако, Павел просчитался, надеясь иметь защиту в его лице. Начальница дала ему задание и бесцеремонно выпроводила в поселок. Оставшись наедине, она приготовившись прилечь на кровать, обратилась к Владыкину:

— Ну, как?.. Помоги мне снять сапоги-то!

Павел удивился не столько нескромному поведению этой распущенной женщины, сколько настойчивости дьявола и был рад тому, что Бог, через молитву, укрепил его.

Не глядя на нее, он решительно заявил:

— Мария Ивановна, вот этого я, при любом насилии надо мною, вам сделать не могу, и не потому, что ваша внешность отталкивает меня, нет, вы достаточно привлекательны для того, чтобы мужчина посчитал за удовольствие, поухаживать за вами. А я не только мужчина, но и, прежде всего, христианин и считаю эту область для себя запретной. На ваш вопрос: "Ну, как?" — отвечу вам, что в ришелье и кружевном покрывале совершенно не имею нужды, очень рад мешочному покрывалу и такой же занавеске. По части моего поведения и, особенно, по отношению к вам, лучшим быть не смогу, да и вас я этим не унижаю.

— Ах, вот что!.. Посмотрим! — с гордостью воскликнула она и, поднявшись, вышла, громко хлопнув дверью.

Через несколько минут Павлу послышалось, что за дверями что-то зашуршало и сразу же смолкло. Он подумал, что это его помощник и, облегченно вздохнув, лег отдыхать.

Помощник, однако, пришел не ранее, как через полчаса и, войдя, сразу сообщил:

— Ну, ты проводил ее, видно, не с тем, зачем она пришла к тебе, и молодец ты. Ведь ты знаешь, Павел, этим решалась твоя судьба: за вами с чердака и у дома была слежка, и если бы ты соблазнился, то дорого заплатил бы за это. Смотри, будь осторожен с ней, многие за нее поплатились.

Павел объяснил ему, как все было, а в заключение добавил:

— Вот посмотри, как сладок грех, но как дорога цена расплаты за него.

Вечером Павлова помощника вызвали в поселок, а, придя через полчаса, он с печалью заявил:

— Ты понимаешь, эта негодяйка вызвала меня и объявила, чтобы мы оба, немедленно, переселились в поселок, в барак со всеми заключенными. Это она тебе мстит.

Павел, сейчас же одевшись, пошел на селектор и, связавшись с управлением, сообщил о ее распоряжении, прося защиты у высшей администрации.

Начальник отдела попросил к трубке командира охраны лагеря и что-то ему сказал.

— Владыкин, успокойся, иди. Никто тебя не тронет, а начальницу вашу я саму переселю, так как она, будучи заключенной, незаконно поселилась в доме вольнонаемных, — успокоил Павла командир.

Когда тревога миновала, Павел, в молитве, благодарил Бога за Его помощь, что в течение этого года он столько перенес угроз и от всех их, избавил его Господь.

Почти две недели Владыкин с помощником отдыхали спокойно от всяких злоключений, но дьявол не успокоился.

В один из солнечных дней, перед обедом, к Владыкину зашла пожилая женщина из заключенных, дневальная начальницы и сообщила ему:

— Меня Мария Ивановна послала к вам, чтобы вы захватили какую-то книгу для чтения и принесли ей сами. Она лежит в постели больная, а меня вот послала в деревню купить овощей.

Сердце Павла опять заныло в предчувствии предстоящей борьбы. Он обратился к Господу с просьбой:

— Бог мой, грех опять гонится за мной. Почему он не отступает? Ведь в Слове Твоем написано: "Противостаньте ему твердою верою и он убежит от вас". Я не могу сказать, что в этом вопросе не имею твердой веры. Но почему грех не бежит от меня, а, наоборот, преследует меня?

Укажи мне, в чем причина? Ведь не может быть, чтобы Слово Твое было неверно. Дай мне силы противостоять твердой верой…

Еще, когда он молился, Дух Святой обратил его внимание на слово "противостать". Противостать — это значит, прежде всего, абсолютное отсутствие всего, что может быть общего с объектом греха, никакого повода, никакого соприкосновения. Лишить противника всякой надежды, всяких видов на общность в грехе.

Рассуждая таким образом, его взгляд остановился на той книге, которую просила начальница и какую они читали с ней одновременно. Это было произведение В. Гюго: "Собор парижской богоматери".

Жаром обдало лицо Павла при мысли, что именно это было поводом к преследованию. Чтение у него оборвалось на самом интересном месте, однако, тут же, в молитве, он вынес решение: немедленно, не дочитав ее, отдать библиотекарю.

Дневальной Владыкин ответил, что заходить к начальнице он не будет, а книгу пусть возьмет у библиотекаря.

Марию Ивановну несколько дней назад принудили переселиться в барак к заключенным, в специально отведенную для нее секцию. Это, в известной мере, смирило ее и ограничило в некоторых вольностях, но пыл ее не умерило.

Немедленно Владыкин попросил своего паренька отнести книгу культоргу, предупредив, что ей заинтересована начальница и, оставшись наедине, сейчас же встал на колени. В молитве к Господу он просил прощения за то, что подавал такой, казалось бы, невинный повод блуднице, что не строго наблюдал за путями своими, а имел, хотя и далекий, контакт с ней через книгу. Да и вообще, осудил себя за увлечение книгой, под предлогом, извлечь из нее много полезного. Он понял, что та школа, в которую поместил его Господь, несравненно выше той, что давал В. Гюго; даже раскаялся в том, что, давая какое-то предпочтение писателю-человеку, унижал этим своего Великого Учителя.

С молитвы он встал совершенно успокоенным и уверенным в Господе, хотя и высказал Богу, что начальница будет мстить ему и может быть, не меньше, чем жена Потифара (Быт.39:7-18).

Через несколько дней он, встретившись с ней около поселка, поздоровался, как полагается, но она, глянув на него злыми глазами, бросила на ходу:

— Что, богомол, отъелся, умником стал? От моих рук не уйдешь. Забыл, что я тебя поселила в особняке? Теперь я тебе так подстрою, что через неделю ты у меня будешь тонкий, звонкий и прозрачный. Сгною! Посмотрю, как тебе поможет твой Иисус!

Павел, выслушав все это, действительно приготовился к расправе над собой, но Бог был с ним.

Через несколько дней, в экстренном порядке, начальницу увезли со всеми ее пожитками, неизвестно куда, и Павел больше ничего о ней не слыхал.

С тех пор, как Павел получил удостоверение и право свободного передвижения по дистанции, он не переставал думать о том, как ему посетить брата Архипа с Марией, но ни времени, ни возможности к этому не представлялось. Теперь же он почувствовал, что путь к посещению Лагар-Аула открыт, и он без промедления направился туда. Надо было пройти около 30 километров мимо тех мест, с которыми были связаны жгучие переживания.

Прежде всего, прошел он то место, где встретился с Магдой и откуда его вызвали впервые на штабную, где он с Ермаком приобретал свои технические навыки.

Также мимо 35-й фаланги, откуда его, впервые, охранник с винтовкой конвоировал на штрафную, к Кутасевичу. Уже к вечеру он, не без трепета, подошел к тому переезду, где открывался вид на Лагар-Аул. Не раз он останавливался на памятных местах; как Авраам по пути ставил жертвенники, так и Павел Владыкин отмечал свои этапы благодарственной молитвой Богу. Ему почему-то казалось, что эти места он проходит в последний раз.

Подходя к будке на переезде, он приготовился, как год назад, идя под конвоем, встретить здесь деда Архипа. Но на сей раз его не оказалось, и он, с тревогой в душе, среди заметенных снегом избенок, глазами стал разыскивать свою, заветную.

Живы ли? Сохранился ли тот огонек радости, какой зажег Господь (год назад) в этих сердцах старичков?

Как-то ссутулившись, словно из-под нахлобученной шапки неровно наметенного снега на крыше, бесцветно, по-стариковски, выглядывала на дорогу избушка заиндевевшими, наполовину занесенными окошками. Павел медленно и как-то неуверенно подходил к калитке. Неожиданно, у самой избы, из-за сугроба, он увидел бабушку Марию, такую же ссутулившуюся, как сама хижина, с деревянной лопатой в руках (видно, вышла она откидать снег от окон).

Сердце Павла, увидев вокруг такую запущенность, съежилось от мысли: "Наверное, деда Архипа нет", — и он, легонько взяв бабушку за рукав мужицкого пиджака, взволнованно сказал:

— Приветствую, бабушка Мария!

— Ох, да кто же это такой? — рассматривая его из-под руки, удивилась бабушка. — Павлуша! Да никак ты? Желанный ты, родненький ты наш, похоронили ведь мы уж тебя, родимец. Да откуда это тебя Бог послал? Дай, я хоть обниму тебя да поцелую, — выпустив лопату из рук под ноги, потянулась она, с причитаниями, к Павлу.

Как только первый приступ слез и причитаний затих, Павел спросил:

— Дедушки-то дома нет, что ли? Архипа-то?

— Нет, касатик. Извелась вот вся от горя-то, да от слез. Уж больше месяцу, как уехал на свою родину: да ни слуху ни духу. Да что же мы на улице-то? Чай, в хату пойдем, — с трудом толкнула она заметенную калитку.

— Бабушка, ты иди, самовар ставь, а я покидаю тут снежку, ведь к вам ни пройти и ни подъехать, а скоро совсем заметет, — уговаривал ее Павел, поддерживая за руку.

— То-то и оно, касатик, вот уж я и вышла, да какой из меня работник, от ветра шатает. Эх! — махнула рукой, заходя в избу. Павел, скинув телогрейку, со всем усердием стал расчищать снег вокруг избы и во дворе и, окончив, встал у ворот, вытирая пот. Вся куртка на нем была мокрая.

— Павлуша, да, дитятко, ты мое! Да ты что это понаделал? Всей артелью не одолеешь того, что ты переворочал. Пойдем, самовар уж вскипел — на стол поставишь его, мне не под силу, — теребила его бабушка Мария за промокший рукав куртки.

Войдя в избу, они долго и усердно молились, стоя на коленях, обливаясь слезами радости и горя.

— Бабушка, а что это лампадка-то опять горит под образами? Неужели опять стала молиться им? — спросил ее Владыкин, указывая на образа.

— Эх, касатик, как Архипа-то проводила, тоска заела, да ужи не соображу чего делать-то, — ответила она Павлу.

До позднего вечера они просидели в беседе, рассказывая друг другу о пережитом.

Из слов бабушки Марии он узнал, что Архип, с мешком за спиной, обошел много лагерей, расположенных близ дороги, и везде разыскивал Павла, чтобы повидать его и передать гостинцы, но о 16-й фаланге ему никто не сказал, а она была в нескольких километрах от дороги. Многим он, разыскивая Павла, рассказывал, как Господь переделал их жизнь и дал увидеть небесный свет и небесную радость. Многим, по-своему, говорил о Христе и прощении грехов. Не найдя Владыкина, решил поехать на далекую родину и там рассказать родным и близким о Христе.

Павел успокоил бабушку, рассказав ей, что это очень далеко: в один конец и то больше двух недель уйдет. Потом вместе нашли адрес и написали письмо родным, чтоб они поторопили деда и, наконец, прочитав утешение из Евангелия, легли спать.

Утром, когда Павел проснулся, на улице было уже светло. Бабушка Мария, успокоенная, ходила по избе в новом сарафане, не осмеливаясь, преждевременно, разбудить своего дорогого гостя. Стол был накрыт по-праздничному. В углу вместо лампады торчало только закопченное кольцо, образа были завешены холстиной.

Умывшись, Павел с бабушкой вдвоем, с радостным сердцем, праздновали третий день Рождества Христова, вспоминая о прошедшем.

После обеда, со слезами радости, успокоенная бабушка Мария проводила Павла до дороги и долго стояла, глядя на него, пока он не скрылся за будкой.

Через несколько лет Владыкин узнал, что дед Архип разыскал на родине общину, которая помогла ему переехать вместе с бабушкой с Дальнего Востока. Там они оба приняли крещение, а через год после того, почти в один день, отошли в вечность. Хоронили их вместе в одной могиле, многие из присутствующих, с удивлением глядя на них, восклицали: "Как молодые!"

 

Глава 9

 

 

Круговорот

 

Павел возвращался домой неохотно и с каким-то, непонятным ему, тревожным чувством. К избушке подходил уже ночью и немало стоило усердия, чтобы достучаться до своего помощника, который крепко спал на русской печи.

— Селекторограмма вон на столе тебе лежит, сегодня вечером передали, — заспанным голосом проговорил парень и тут же, пока Павел разделся и сел за стол, уже беззаботно захрапел.

На четвертушке листка было написано: "Владыкину П. П. немедленно по получении настоящей, с рабочими чертежами и текущей документацией явиться в управление. Кроме того, сняться с личного учета и довольствия, взять свои вещи, остальное оставить сторожу.

Облучье. ТГО. Мацкий".

Сердце как-то сжалось в предчувствии новой, очередной скорби, новых мытарств. С грустью он осмотрел свою избушку и беззаботно спящего паренька, так жалко ему было оставлять тишину и уют, в которых он прожил последние месяцы.

Не для покоя в мире этом

Христова Церковь избрана,

Ей Богом и Святым заветом

Здесь только битва суждена…

— пробежали в его памяти слова гимна, когда он опустился для молитвы на колени. Молился Павел долго, пока не выплакал душу. Затем лег на постель и крепко заснул спокойным сном.

Утром собрался он очень скоро, отцовский чемодан вмещал все его пожитки. Бесчувственно, по казенному, провожали его с фаланги заключенные товарищи, хотя с некоторыми из них было много общих переживаний. Каждый из них не знал завтрашнего дня, и любого также могли перебросить в другие условия, о которых он ничего не знал. Его не спросят, желает он этого или не желает, не скажут и причины, а если что-либо ответят на вопрос взволнованной души, то в лучшем случае, это будет ядом коварного обмана, в худшем — злобной репликой. Жить же надо в любых условиях и, часто, отчаянно бороться за жизнь.

К обеду Павел вышел с чемоданом в руке на полотно дороги и, оглянувшись на поселок, попрощался тихо про себя, вторично оставляя его.

Город и управление встретили Владыкина, как ему показалось, совершенно безучастно. Прежних сотрудников в отделе почти никого не было. Сережа освободился из заключения, оставив ему в маленькой записочке свои самые сердечные признания в расположении и наилучшие пожелания в судьбе. В отделе холодно приняли от него документацию и сообщили, чтобы он опять явился в распоряжение 3-го отдела. Поэтому, попрощавшись с одним из близких и сочувствующих ему товарищей, Павел вышел.

На крыльце он встретил очень знакомого человека, одетого с ног до головы во все хромовое. Это был еврей, с которым он когда-то в одном вагоне прибыл из России сюда, на Дальний Восток. Глаза его, налитые кровью, как-то растерянно глядели на Павла, между тем, он с радостью, торопливо подошел к нему и выпалил залпом:

— Владыкин, Павел! Как я рад видеть тебя. Я часто думал о тебе с тех пор, как нас разлучили, но нигде не встречал, а я вот уже еду домой, рассчитался.

— Я тоже рад увидеть старого знакомого и, особенно, слышать, что вы уже освободились, — ответил ему Павел, — но как вам так быстро это удалось, и почему глаза у вас такие странные?

— Это пройдет, — махнув рукой, ответил ему еврей, — да, ведь я попал в оперотдел и вот вылавливал по тайге воришек-беглецов, таких негодяев, какие нас мучили в вагоне.

— Ну и что? — спросил Владыкин.

— Ну и вот, за каждого живого или мертвого, кого я доставлял из побега, я получал денежные вознаграждения, большие зачеты к своему сроку. Даже наградили вот этим хромовым костюмом. А пострелял-то я их много, вот и еду домой.

Владыкину так страшно было смотреть на этого человека, с глазами налитыми кровью, что он, даже не пожав ему руку, отпрянул от него.

— Дорогой мой, — ответил ему Павел, — из глаз-то кровь, может, и уйдет, но людская — всю жизнь будет преследовать тебя, особенно кровь тех, кого ты застрелил безвинно, будет вечно терзать твою душу.

— А, брось ты мне свои жалости, — махнув рукой, ответил ему еврей, — это не люди, это мразь, их давить надо на каждом шагу…

Владыкин не мог дальше с ним разговаривать и, расставаясь, покачал вслед ему головой и подумал; "О, какая это ужасная личность, это же ходячая смерть в хромовом костюме".

Придя в 3-ий отдел, он заявил о себе, как ему было приказано и, буквально, через 10–15 минут оказался в руках у конвоира, а поскольку день кончился, Владыкина распорядились до утра отправить в центральную тюрьму.

Почти год назад он был в этом ужасном месте и, как вспомнил о клоповнике, то дрожь пробежала по его телу: "Неужели опять бросят туда?" Но на сей раз опасения оказались напрасными. Завели его в небольшую камеру, где трое арестантов уже спали. Павел был крайне утомлен от тягостных переживаний и от сознания, что прошлую ночь он сладко спал в своей чудесной избушке, а в эту ночь, не имея за собой никакой вины, должен ложиться на тюремном накатнике из жердей.

— О, Иисус мой! — со вздохом промолвил он и, не желая ни с кем вступать в разговор, помолившись, уснул.

Утром в 3-м отделе, после 2-х часового ожидания, один из начальников, с пакетом в руке, вывел его во двор.

Из-за сопки по безоблачному небу торжественно поднималось сияющее солнце и заливало своим блеском всю долину.

Под ногами искрился, вспышенный ночным морозцем снег, на карнизах окон щебетали, обласканные солнцем, воробушки. Сизая дымка от мастерских и депо недвижимым облаком повисла над поселком внизу долины.

На душе Павла рассеивалась грусть.

— Ну, Владыкин, — взяв его за плечо, обратился к нему начальник спецчасти, — почему сняли мы тебя с работы, сам знаешь, от нас не зависит. Сейчас мы направляем тебя на Кожевничиху. Она считается у нас вся штрафная, из 3-х фаланг там, найдешь себе подходящую. Отправляем мы тебя одного, без конвоя, так как знаем тебя и верим тебе. Вот в этом конверте все документы на тебя. Он запечатан сургучом, таким ты отдашь его по назначению. Дорогу я тебе покажу, вон видишь: от железнодорожного моста пошла она под сопками. Она одна, по ней ты километров через 12–15 дойдешь до центральной фаланги, а там тебя устроят.

Так, вручив пакет, проводили Владыкина на одну из штрафных фаланг. Когда он вышел на указанную дорогу, то улыбнулся от мысли, посетившей его: "Мой Господь Сам на Себе нес крест, на котором Ему надлежало быть распятым, а мне вручили пакет, в котором находятся все документы и предписания о моих предстоящих мытарствах".

Так, размышляя о Господе, он шел по дороге и не заметил, как город остался позади.

Дорога повернула влево и круто пошла на высокую горную террасу. Павел, не останавливаясь, через час-полтора поднялся наверх и, усевшись на большой пень, осмотрел пройденный путь.

С воспоминаниями о недавно пережитом, уныние холодной змеей заползало в душу Павла. Вереницей потянулись, чередуясь, образы и обстоятельства; ужасы этапного вагона и трудности, лишения на 1-й фаланге, радость избавления, встреча с Ермаком, милые лица деда Архипа с Марией, кошмары ада Кутасевича, проводы Зинаиды Алексеевны в небесную отчизну, леденящие душу, страхи по штрафным фалангам и тюрьмам, покровительство Ермака, отдых, опять 1-я фаланга и опять мучения, опять скитания.

Затем мысли переменились и вернулись к золотому детству, к бабушке Катерине с Починками, к дорогой, родной Н-ской общине. Учеба, соблазны, покаяние и… Тут юное сердце Павла нестерпимо сжалось в болезненный комок и из глаз неудержимо полились слезы. Он поднялся и, торопливо шагая по дороге, стал искать место, где можно было бы помолиться.

Наконец, ему понравилось невдалеке от дороги, вывороченное бурей дерево, корни которого беспомощно торчали вверх, наполовину занесенные снегом. Павел, не считаясь с глубоким снегом, добрался до него и, к удивлению, в затишье нашел, как будто специально приготовленную кем-то, подстилку из соломы. Владыкин упал на колени, и из души его вырвался молитвенный вопль:

— Боже мой, Боже мой! Ведь мне только 22 года, прошли лучшие годы детства и утро юности, позади остался путь жгучих страданий, а что впереди? Хотя я много получил и благословенной радости от Тебя, от многих ужасов Ты избавил меня, но предстоящие муки страшат меня, и если Ты не ободришь меня, я не пойду. Рассей мрак моих скорбей, ведь я за Твою истину несу эти лишения и хочу их нести торжественно, с радостью. Помоги мне!

Так, одиноко, вдали от близких и родных, без сочувствия и привета, боролась юная душа за жизнь вечную с вечной смертью.

За коряжиной послышался людской кашель и топот. Владыкин выглянул, не выдавая себя, и увидел толпу в 40–50 человек, идущую по дороге. Конвойная охрана шла спереди и сзади, поэтому не трудно было догадаться, что этап шел на Кожевничиху. Зрелище было потрясающее: впереди, браво выступая, шло несколько рядов молодчиков, одетых в телогрейки, обшитые всякими модными опушками, в меховых шапках, в валенках с залихватскими отворотами. Развязная брань, оживленная их речь и беспорядочная толкотня между собой, говорили о том, что для них этот этап был увеселительной прогулкой и что печаль, вообще, им чужда. Небольшие их пожитки несли другие, по лагерному "шестерки" и старались также во всем подражать своим главарям. Позади этой шумной ватаги брели, составляющие полный контраст с молодчиками, остальные. Одетые в лохмотья и в кордах на ногах, сгорбленные под тяжестью огромных нош, еле брели, с удрученным видом, те, кого здесь называют "работяги" и "доходяги". Истощенные, обессиленные они еле влачили ноги, наспех обернутые клочьями дырявых портянок, спотыкаясь и не оборачиваясь на злобные окрики конвоя, засунув окоченелые руки в тесные рукава изодранных и прогоревших бушлатов. Многие, спотыкаясь, теряли равновесие и падали в придорожные сугробы. Из-за них весь этап то и дело останавливался, от чего нескончаемая, громкая брань слышалась далеко в морозном воздухе.

Один из них, был особенно изнемогший, его фигура представляла какую-то бесформенную массу лохмотьев с головы до ног. На все окрики и понукания он был совершенно глух. Потеряв, видно, терпение, молодчик из передних рядов быстро подошел к нему и с яростной бранью сильно ударил его ногой в зад. "Доходяга", как мешок, повалился на дорогу, не успев вытащить рук из рукавов бушлата и, лежа на снегу, беззвучно заплакал, не пытаясь даже подняться. Никто не проронил ни единого слова сострадания или защиты.

Подошедшая подвода подобрала несчастного, а возчик накинул ворох сена на полуобнаженные икры его ног.

Владыкин, наблюдая за медленно удаляющимся этапом, со вздохом произнес:

— Боже мой! Сколько есть несчастных, страдающих, гораздо больше меня, бесцельно, беспомощно. Ведь я много счастливее их!

Ободрившись этой мыслью, он вновь упал на колени и уже сердечно, горячо благодарил Бога за все Его милости к нему.

После молитвы он поторопился выйти на дорогу и быстро зашагал по ней, чтобы согреться.

В поселок он пришел в то время, когда рабочие, возвращаясь из тайги, расходились по баракам.

Едва поравнявшись с конторой, Павел, к своему удивлению, встретился с тем самым прорабом-земляком, который когда-то на 1-й фаланге взял его на строительство моста:

— Ты откуда появился сюда и зачем? — спросил его Петров. Павел, несколько смутившись от властного тона, ответил ему:

— Здравствуйте! — и вытащив из-за пазухи пакет, спросил: — Гражданин начальник, а кому я должен отдать этот пакет?

Петров, взяв пакет, немедленно распечатал его и, бегло прочитав предписание, строго ответил Павлу:

— Здравствуйте-то, здравствуйте, да за что же ты, дурная голова, попал сюда на штрафную? Я тебе сколько раз говорил: брось ты свою непутевую веру, заведет тебя твой Бог туда, откуда и свету белого не увидишь. Такой молодой, жил бы да жил себе с мамкой, учился бы, да в люди вышел. Начальником-то тут я, да ты-то зачем мне тут нужен? Ведь ты же знаешь, каких людей посылают сюда и за что?

— Уважаемый гражданин начальник, — сказал Павел, — если уж вы, образованный, не оставляете своих убеждений, которые привели вас сюда осваивать Восток, и которые не дают вам ничего утешительного ни теперь, ни в будущем, тем паче, как мне бросать свою веру, которая выводит меня из тех мест, куда посылают меня злые люди; веру, которая вселяет в меня радость и здесь, которую исповедывали тысячелетиями самые лучшие, самые великие и честные люди.

— Ну, ладно, Владыкин, — сказал ему Петров, — я хоть и ругаю тебя, но ты не обращай внимания на это, тут и свой человек в собаку превратится, а не то, что мы, грешные. Тебя я полюбил еще на первой, только жалко мне твоей молодости. Так и кажется, что затопчут здесь тебя в грязь, но я вижу, что есть в тебе, действительно, какая-то сила. Что ж, не унывай и дальше, пока здесь — в обиду тебя не дам. А сейчас, иди вон в тот барак, — указал он на дом мастеров, — и скажи там дневальному, чтоб он тебя на полный учет взял, и что ты в моем распоряжении. Понял? Иди, отдыхай, пока позову, — распорядился Петров и зашел в контору.

В бараке было очень тепло, чему юноша обрадовался, так как сильно промерз от усилившегося мороза.

На объяснения Павла дневальный ответил:

— Что ж, хорошо. Здесь у нас спокойно. Живет само начальство. Выбирай себе любую койку из свободных, постель возьмешь в каптерке. Харчи я из кухни приношу три раза в день. Хлеб вон, на столе, бери и кушай, сколько хочешь. Деньги есть — в ларьке покупай, чего душа желает.

Павел покушал и уснул крепким сном. Проснулся утром после того, как все ушли на работу. Его никто не вызывал.

Вечером он увидел на ходу Петрова, и тот на вопрос Павла о работе, махнув рукой, сказал:

— Отдыхай!

На следующий день Владыкин встал рано и сам пришел на развод к конюшне, но и там Петров, увидев его, сказал:

— Сейчас мне некогда. Отдыхай!

На третий день юноша не вытерпел и, подойдя к начальнику, заявил:

— Иван Васильевич! Я больше без дела не могу. Вы не сердитесь и не ругайте меня, но я христианин и зря кушать хлеб не могу. Дайте мне любую работу.

Петров сплюнул с досады и велел подойти к нему после обеда.

На сей раз, увидев Владыкина, посадил его рядом с собою в легкие сани и повез на плотбище.

По дороге он рассказал ему, что в обязанности Павла входит: пересчитать весь свезенный лесоматериал по сортам и диаметру, а затем дать отчет о запасе, имеющегося здесь леса.

Владыкин с большой радостью и усердием принялся за эту работу, ежедневно выходя со всеми вместе на объект. По истечении недели он представил Петрову аккуратный отчет о всем наличии леса по сортам и размерам, так что начальник пришел в изумление от его успеха и аккуратности. После этого его поставили специальным наблюдателем за исправностью профиля ледяной дороги, по которой вывозился лесоматериал с горного плотбища. Здесь Павлу пришлось увидеть, невиданные доселе, ужасы.

Финские сани нагружались по 8-12 кубометров круглого леса. Здоровые, породистые лошади-битюги, сдерживая такие огромные возы, спускали их сверху по зеркальной ледяной дороге к центральному складу на станцию. Во избежание неудачного спуска, между возами должна быть выдержана дистанция не менее одного километра. Но безответственный, бесшабашный характер возчиков, из заключенных, часто приводил к страшным катастрофам. Свидетелем одной из них оказался Павел.

Однажды, едва только проводили 12-ти кубовый воз, вслед за ним, не дальше чем через 200 метров, пустили второй, несколько меньший объемом. Возчик, гордясь каким-то воображаемым опытом, не потрудился с самого начала тормозить и очень скоро заметил, что он неудержимо нагонял предыдущий воз. Бедное животное, предчувствуя беду, изо всех сил упираясь подковами в лед, старалось сдерживать сани. Но, увы, сила инерции была так велика, что лошадь сорвалась и побежала, гонимая возом. Возчик совершенно растерялся и, истерично крича, бросал под сани ветки, бушлат. Специальные дежурные, услышав крики, сыпали на дорогу заранее приготовленный песок, но все было бесполезно.

Несчастное животное, увидев, невдалеке от себя впереди идущий воз, на бегу пыталось выпрыгнуть из колеи, но безжалостные оглобли и высокие ледяные борта дороги неотвратимо, с нарастающей быстротой, влекли его к гибели. Через несколько секунд задний воз с большой скоростью нагнал впереди идущий и наехал на него. Раздался ужасный треск от столкнувшихся бревен, по воздуху разлетелись брызги крови и куски мяса погибшего животного.

Этот случай так потряс Павла, что он больше не мог работать на этом месте, и Петров перевел его на ночную работу по благоустройству дороги. Здесь он успокоился, имея возможность, и в ночные часы бывать наедине с Богом.

Апрельское солнце вступало в свои права. В низине, на дороге появились лужи, на припеках — проталины. Работа вскоре остановилась, и начальник заявил Павлу:

— Владыкин, сколько было в моих возможностях, я оберегал и устраивал твою жизнь. Теперь настало время расстаться. Людей я всех отправил, скоро

уезжаю и сам. Последнее, что я могу тебе сделать доброго — это на месяц направить тебя на станцию. Там будешь жить и проводить общую инвентаризацию. Расставаясь, скажу тебе по секрету: я все время наблюдал за тобой, со стороны. Мне казалось, что ты просто играешь роль богомольца, но теперь убедился, что у тебя, действительно, есть Бог, но твой Бог для меня загадочный. Глядя на тебя, я пока что понял очень немногое, а именно: понял смысл слова "безбожник"; что и сам, и окружающие меня — безбожники. И это, немногое, заставляет меня задуматься о многом и пересмотреть свою жизнь. Еще я понял, что молчаливая жизнь настоящего богомольца может быть сильнее самой громкой, красноречивой проповеди.

Прощай, прокладывай свою дорогу дальше, по ней пойдут другие, но… не сдавайся!

Когда они расстались, Павел, шагая на новое место, был глубоко погружен в воспоминания о пережитом. Как тоскливо было у него на душе, когда он шел сюда, в Кожевничиху, как он тогда приуныл. Как ему не хотелось идти в эту неведомую пропасть!

Вспомнился и этап оборванцев, и гибель лошадей на ледянке, и признание начальника Петрова.

— Боже мой, как я виноват и близорук — забыл наказ деда Никанора: "Спасай обреченных на смерть". Побоялся этой пропасти, а ведь именно здесь, укрыл меня Господь и преподал дорогие уроки. Ведь Петров — это тот же конь, который сорвался на свою погибель, и как счастлив я, что Ты помог мне удержать его, остановить его на безбожном пути. Не знаю кто, где и когда приведет его к тихой пристани Твоих повелений? Ты знаешь это.

Так Павел шел вперед по растаявшей ледянке, рассуждая о путях Божьих.

На новом месте он прожил ровно месяц. За это время он опять сообщил о себе, оставшимся немногим сотрудникам в управление, и к концу марта 1937 года, получив наряд-запрос, вновь собрался в Облучье.

За неимением подходящего пассажирского поезда, Владыкин решил присоединиться к людям на тормозной площадке товарного вагона, уверенный, что никто не имеет права снять его отсюда. Вместе с ним ехал парень-заключенный и двое вольных: муж с женою.

Сердцем Владыкина овладело какое-то веселье, первое время он предался ему, но потом задумался и заключил про себя, что это веселье какое-то ненормальное. В глубине души он имел тихое побуждение к молитве, но с этим голосом, почему-то Павел не посчитался. Через некоторое время поезд тихо подъехал к станции.

На ходу поезда к ним вспрыгнули двое мужчин и, представившись — один инспектором, другой — оперуполномоченным, стали обвинять всех пассажиров за незаконный проезд на тормозной площадке.

Когда очередь дошла до Владыкина, тот с уверенностью ответил инспектору:

— Что ж, я строю эту дорогу почти бесплатно, да еще и не имею право ездить по ней? Какая же тут справедливость? Инспектор ответил ему:

— Если бы вы ехали на пассажирском поезде, ваше право могло бы обсуждаться, а поскольку вы на товарном, то вы виновны. Строите вы эту дорогу или нет, пусть разберется ваше начальство, а пока сойдем и пройдемте в участок.

Павел почувствовал, что ответил инспектору с оттенком гордости, и этим впал в искушение. Сердце его как-то дрогнуло и замерло. Казалось, что опасность незначительна, но уверенность его поколебалась.

У дверей оперпункта, вольных инспектор увел с собой, а Владыкина с другим парнем завели в помещение и заперли на замок.

Через несколько минут их стали опрашивать, затем обыскали и, когда при обыске Павла, Евангелие оказалось в руках оперуполномоченного, в голове у него как-то помутилось.

— А это что за молитвенник? Да еще и пятно крови на страницах? — проговорил обыскивающий, указав на пятно раздавленного клопа. — Ладно, разберемся!

Владыкин понял, что значит, разберемся, и глядя на Евангелие, подумал: "Все, пропало".

Второго парня, обыскав и не найдя при нем ничего, отпустили на свою фалангу, а Павлу объявили, что завтра утром передадут в 3-ю часть.

Голодный и внутренне совершенно разбитый, он провел ночь почти без сна. С утра и до самого обеда просидел Павел под охраной в ожидании допроса, мучимый голодом и томлением. Он попросил у Господа прощение, что вместо надежды на Него, понадеялся на совершенно пустое, и этим впал в искушение. Никогда он не чувствовал себя таким удрученным и беспомощным, и в молитве вопиял только о прощении.

После обеда его завели в кабинет начальника 3-го отдела Ходько, который очень любезно усадил его на стул рядом со своим столом и, внимательно осмотрев молодого человека, спросил:

— Так это ваша фамилия — Владыкин? А я почему-то представлял вас более зрелым, судя по материалам вашего личного дела. Ну, это не так важно. Я бы хотел с вами побеседовать о ваших убеждениях, причем, откровенно и непринужденно. Что вы на это скажете?

— Я охотно готов дать отчет о своем уповании любому, тем более, вам, — ответил ему Павел.

— Первое, о чем я вас хочу спросить: кто и при каких обстоятельствах убедил вас или внушил, а, может быть, принудил принять веру в Бога?

— Никто меня не убедил, не внушил и, тем более, не принудил к тому, о чем вы говорите, — ответил ему Владыкин.

— Ну как же так? Вы же верите в Бога?

— Да, теперь уже, пожалуй, не просто верю, — ответил ему Павел, — а живу моим Господом. Меня несколько удивляет ваш вопрос, почему меня кто-то должен обязательно принудить или внушить. Вы разве не знаете ничего о других видах взаимоотношений между разумными людьми, более свободных, чем вы назвали? И попутно спрошу, кто вас принудил первый раз в жизни взять в рот материнскую грудь?

— Хм, мне кажется это не относится к теме нашего разговора, — ответил Ходько, — но я отвечу вам: ведь я же плоть от плоти ее, девять месяцев мы с ней жили общей жизнью, потому, заложенные во мне инстинкты, и принудили меня взять материнскую грудь.

— Вот так, как нас с вами впервые потянуло к материнскому молоку, потому что в нем жизнь для нашего тела, так всякого здравомыслящего человека, появившегося в мир, будет влечь к Богу, так как Бог есть жизнь, и только в Нем сокрыты все источники жизни материальной и духовной.

Я искал Бога для того, чтобы жить и нашел Его, и живу Им. А средство, каким я нашел Его — это Библия.

Отвечу вам, как я искал Бога: я искал правду в жизни, чистую бескорыстную любовь. Искал, наконец, в чем заключается смысл жизни человеческой. В людях я этого не нашел и в людских идеалах не нашел.

Библия указала мне на Христа, Богочеловека, в Нем я нашел то, что искала моя душа.

— Так что же, человек неверующий в Бога, не живой, что ли? — спросил Ходько.

— Так говорит Слово Божие, так оно и есть: "В Нем (в Христе) была жизнь, и жизнь была свет человеков" (Иоан.1:4), и еще: "Имеющий Сына (Божия) имеет жизнь; не имеющий Сына Бо-жия не имеет жизни" (1Иоан.5:12). То, что вы имеете в виду, это не жизнь, а существование в теле.

Человеком вне Бога руководят следующие инстинкты: прелюбодеяние, блуд, нечистота, непотребство, идолослужение, волшебство, вражда, ссоры, зависть, гнев, распри, разногласия, ереси, ненависть, убийство, пьянство, бесчинство. Вот все эти дела — нежизненны, человек, в ком это есть, духовно мертв. Эти его дела никому из разумных, честных людей не нужны, они даже и государству никакому не нужны.

А вот вам, другой человек, в котором есть любовь, радость, мир, долготерпение, благость, милосердие, вера, кротость, воздержание. Такой человек всем нужен, потому что поступки его жизненны. Но таким может быть только тот, кто знает Бога и имеет Его в себе.

Так, час за часом, они сидели за оживленной беседой, пока за окном стемнело, а отдел опустел.

— Конечно, Владыкин, это верно, что люди честные, воздержанные, миролюбивые и т. д. всем нужны, — ответил Ходько, продолжая беседу, — но они могут быть и неверующими, и так именно, мы воспитываем и будем воспитывать. И для этого у нас прилагаются колоссальные усилия и средства, чтобы воспитать полноценного хорошего человека: здесь и образование, литература, кино, театры и т. д. Ну, а уж насчет веры в Бога — это же фанатизм, пережитки прошлого, с этим надо порывать, тем более такому молодому, грамотному, как ты. Не занимался бы ты этим, сюда бы не попал, ведь ты очень ценный и нужный нам человек. Ты, конечно, не пойми меня превратно, тебя посадили не за веру в Бога, а за то, что ты против наших культурных мероприятий идешь, ты же не посещаешь кино, театры и прочие подобные места, а это для нашей молодежи вредно, аморально. Ты же был видным и передовым юношей.

— Вы знаете, — начал Владыкин, — мне просто неудобно слышать от вас, старого образованного большевика, что вы в беседе с верующим человеком апеллируете избитыми аргументами, которыми пользуются по селам полуграмотные парни. Вам-то уж, надо логичнее рассуждать, и у вас к этому, казалось бы, есть все возможности. Но, коли вы уж это затронули, я обязан вам ответить.

Вот будем говорить о преступниках: ворах, бандитах, грабителях, куда вы меня поместили. Уж их-то я знаю больше вас, потому что вы только следствие ведете, а я с ними одну баланду хлебаю, сплю с ними на одних нарах. День и ночь они читают романы и пересказывают их друг другу, немало из них грамотных людей. Как только в клуб привезли ящик с кинопленками, они первые с гиканьем бегут занимать места.

Теперь укажите мне хоть двух, трех из них, кто оставил пьянство, грабеж, разврат в результате того, что они прочитали какой-то роман или посмотрели какое-либо кино? Нет у вас таких.

А я могу указать вам тысячи тех, кто через чтение Библии, посещение богослужений сразу же оставили свои гнусные дела.

Второе, посмотрите в моем следственном материале, есть ли хоть один случай, когда я кого-либо насильно вывел из театра в силу моих убеждений, обругал или избил за прочитанный роман; кого, стоя у дверей кинотеатра, уводил обратно, используя свои убеждения? Таких фактов нет, и сам я осуждаю такие поступки. Только за то одно, что у меня христианский взгляд на все эти зрелища, что я не все книжки в библиотеке подряд читаю, а по выбору; за то, что меня принудили публично выступить в защиту моих убеждений — я с двадцати лет оторван от родительского дома и стою перед вами в этих арестантских рубищах. Вот это, действительно, фанатизм, дикий, средневековый. Сколько раз вы подписывали на этого мальчишку предписание, чтобы содержать в заключении среди насильников, бандитов, воров, скотоложников, на штрафных, да еще венерических колониях.

За что? За то, что я люблю моего Иисуса, соблюдаю Его заповеди. А сейчас, за что я стою перед вами? Со мной вместе сняли вора и других с вагона поезда, они при мне были отпущены по своим местам. А только за то, что в моем чемодане обнаружили Евангелие Иисуса Христа на чистейшем русском языке, я вторые сутки сижу без пищи, а теперь вот, и стою перед вами.

— Как, разве вас нигде не кормили? — удивленно воскликнул начальник.

— А где же меня будут кормить? Режим ваших карцеров вы знаете, и здесь, у вас, я сижу уже половину суток, да учтите, что за окном уже полночь, — ответил ему Владыкин.

— Вот уж за это прошу, извините меня, пожалуйста. Это моя невнимательность, и мы сейчас что-нибудь сделаем.

Начальник взял телефонную трубку, чтобы поискать возможность, чем-либо покормить Владыкина, но отовсюду получал только отказ. Тогда он позвонил к себе на квартиру, оттуда принесли тарелку кислой капусты и пару блинов.

Владыкин, с молитвою, здесь же в кабинете, подкрепился и приготовился к дальнейшей беседе.

— Вы, конечно, уже сильно устали, но у меня есть еще несколько вопросов, — сказал начальник. — А как вы смотрите на службу в армии? Ведь вы же знаете, что некоторые из ваших единоверцев не берут оружие в руки.

— Я смотрю на это, как учит Слово Божье и как гласит циркуляр, подписанный Лениным, — ответил Павел.

— Да, но вы сами рассудите, — возразил начальник, — если все будут верующие и на страну нападут враги, кто будет ее защищать?

Павел взглянул на собеседника и заметил на его лице легкую улыбку самодовольствия и уверенности, что он поставил своего собеседника в тупик, но Павел и на это ответил:

— Когда будет такое положение, то и вы будете верующим и вас этот вопрос не затруднит, а, наоборот, будете сожалеть, что до сих пор жили атеистом. Хочется мне еще привести вам наглядный пример, — продолжал Владыкин, — когда вы меня, беззащитного христианина, бросили в толпу головорезов, на штрафную. Вы тогда думали: посмотрим, что с ним случится? А вот я цел и невредим, и никто из них меня пальцем не тронул. Правда, они у меня взяли чемодан и вытащили из него брюки и сапоги, но и здесь они поступили по-евангельски. Ведь это у меня было лишнее, а поскольку я не решался сам отдать, они помогли. Потом же, узнав, что я христианин, они возместили большим.

Много других, главным образом, социальных вопросов задавал начальник своему собеседнику, и Павел изумлялся тому, как Дух Божий научил его ответам. Радостью переполнилось его сердце, несмотря на то, что он провел две бессонные ночи и два дня, почти не принимая пищи.

За окном уже наступило утро и погасли ночные огни, а собеседники не чувствовали никакой усталости.

— Должен тебе признаться, что я от души расположен к тебе, несмотря на то, что между нами 30 лет разницы и такая противоположность идей.

Я большевик, до революции много пострадал за марксистские идеи, много встречал противников, со многими сражался с превосходящим успехом, но никогда не думал, чтобы в религии можно было найти что-то осмысленное. Беседа с тобой принесла мне неоценимые уроки. Я скажу тебе откровенно, находясь в наших рядах, ты был бы очень ценным человеком. Я почему-то до сих пор еще верю, что ты будешь нашим товарищем. Твоими похождениями по штрафным я займусь, здесь какое-то недоразумение. Конечно, всех религиозников нельзя мерить на одну колодку, и часто, за формуляром, мы не знаем подлинной души человека.

Ты должен быть коммунистом. Но скажи мне теперь и ты откровенно: что могло бы тебя разубедить — оставить твоего Христа?

— Ответ несложен, начальник, — сказал ему Владыкин, — если бы вы были справедливее Христа, любили бы всех, более Христа, и научились побеждать людей, как побеждает Он.

Ходько улыбаясь, долго сидел молча, обдумывая ответ, потом встал и объявил Владыкину:

— От души благодарю за беседу, ты расположил меня. Сейчас, тебя в сопровождении бойца ВОХР, доставят на фалангу. Выбирай сам, куда желаешь, кроме штабной. Больше трогать не будем. Ты просил возвратить Евангелие? — тут он остановился, подумал, потом с улыбкой заявил:

— Евангелие возвратить не могу, ты его знаешь наизусть, а я с ним мало знаком, так что не обижайся.

Наступал рабочий день и начальник, распрощавшись с Владыкиным и передав его в распоряжение конвоира, приступил к своим обычным занятиям.

Они пришли на одну фалангу, но там ему порекомендовали не оставаться, и Павел пошел на другую, которая была рядом со штабной.

В рекомендованной фаланге, его охотно приняли для работы статистом. Старший сотрудник, в чье распоряжение он прибыл, знал Павла раньше и сейчас же дал указание двум женщинам, привести в порядок отдельную комнату для двоих, для совместного нахождения в ней и для работы.

Население фаланги состояло наполовину из женщин, и новый товарищ, в ожидании приготовления комнаты, повел знакомить Владыкина с поселком. Войдя в женскую половину, несмотря на то, что все были предупреждены, Павел встретил там такое бесстыдство, что сейчас же, они с товарищем были вынуждены выйти.

После обеда было решено отпраздновать новоселье, для чего Павел, со своей стороны, внес известную долю на устройство чаепития.

Войдя в комнату, они нашли ее неузнаваемой: вымытые полы были покрыты одеялами, над своими кроватями, на стенах были также прибиты шерстяные одеяла. Везде, куда ни посмотришь, были развешаны занавесочки, скатерти, покрывала и расшитые дорожки.

На столе все было приготовлено для чаепития, а за столом сидели две разнаряженные хозяйки.

Товарищ Владыкина, увидев недоумевающее его лицо, улыбаясь, спросил:

— Ты что Павел, так удивленно смотришь на все, здесь нет ничего необыкновенного. Из жизни нельзя вычеркнуть и одного дня. Есть возможность, будем жить по-людски. Нам здесь с тобою придется прожить, может быть, не один месяц, поэтому устраиваться надо так, чтобы не было скучно. Девочкам мы понравились, видишь, как они тут все разделали? Теперь дело за нами.

— Это моя любовь, — обнял он, рядом сидящую девушку, — а это ее подруга, мы оба рекомендуем ее тебе, — указал он на девушку, сидящую на, приготовленной Павлу, кровати. — Поэтому к нашему новоселью мы присоединим и вашу свадьбу. Понял?

— Понять-то я понял, тут нет никакой двусмыслицы, а вот расплачиваться, как за это придется? — ответил Павел.

— Перед кем расплачиваться? Здесь холостых нет никого, все женатые, да и не один раз, — ответил товарищ Владыкина.

— Нет, есть еще Судья Всевидящий, имя Ему — Бог, а у тебя на груди Его крест выколот. Так что напрасно, мои любезные, вы мне такую кровать застелили. На ней, как заснешь, так и не проснешься навеки. Чайку мы попьем, только прежде, я помолюсь за обед, потом будем кушать, а я вам расскажу, что такое грех и какая расплата за него, — ответил Павел этим любострастникам, чем привел их в недоумение.

— Саша! К селектору! — крикнул из соседней комнаты дежурный.

Сотрудник Павла выбежал на вызов и минут через пять, вернувшись с бледным лицом, обратился к Павлу:

— Павел, звонили из 3-й части, чтоб я немедленно, с вещами, доставил тебя к ним. В чем дело?

И опять Владыкин собрал свой чемодан и, помолившись, направился к выходу, навстречу новым лишениям.

— О, человек, человек! Какой ты великий, но как дешево твое слово, — произнес Павел, подходя к 3-й части, вспомнив беседу с Ходько. — Если уж такому довериться нельзя, кому же можно верить? Как счастлив я, что, совершенно безошибочно, доверился моему Господу! О, если бы судьбы людей были бы только в руках таких, как этот начальник. Но слава Богу, что всеми нами еще управляет Он Сам, — думал Павел, заходя в дверь отдела.

Сотрудники 3-й части уже знали юношу-скитальца лично и, увидев его, сочувственно отозвались:

— Ну что, Владыкин, опять тебе предстоят этапы, скитания. Опять предписание в центральную тюрьму, а оттуда — сам знаешь… Крепись, не унывай.

В центральной тюрьме пробыл он почти неделю, вместе с Хаимом Михайловичем и Евгением. Из их сообщений ему стало известно, что Магда освободился и очень сожалел, что не мог на прощание увидеть его.

Через неделю их, в составе более 50-ти человек, перевезли на станцию Кундур, опять на штрафную фалангу для работы в балластном карьере.

На сей раз, контингент людей был совершенно другой. Бараки были разделены на комнаты-камеры, в которых помещалось по 10–15 человек. Камеры закрывались под замок, а когда выводили на работу, то собирали в общую толпу и под охраной несколько километров гнали в карьер.

Новый вид мытарств встретил Владыкина на этом месте. Заключенные должны были снизу набрасывать балласт на железнодорожную платформу. Опять нечеловеческая норма, и подгонялы-десятники, злобными окриками, принуждали обессилевших людей нагружать вереницы платформ.

Инженеры, техники, врачи, учителя, бухгалтера, начальники предприятий — люди, совершенно неприспособленные к такому изнурительному труду, под конец обессилевшие, буквально падали. Не только с балластом, но и пустую лопату не в силах были поднять над головой. Наиболее ослабших, бригадиры и десятники, сами будучи из заключенных, били палками и уводили в карцер.

Знакомое уже чувство голода леденило душу Павла. Он тянулся изо всех сил, лишь бы не оказаться вместе с обессилевшими в карцере и не лишиться, единственно доступного, весеннего солнца и воздуха.

В одну из ночей он, с сильным воплем, молился Богу об избавлении от этого мучения и перед утром, во сне, получил откровение, что ему предстоит далекий путь.

 

Глава 10

 

 

Поведу тебя вперед!

 

Бывшие друзья Магды, по знакомству, устроились в контору на более легкую работу и однажды сообщили, что готовится большой и далекий этап.

Исполнение этого слуха не замедлило и, в один из дней, им объявили собираться с вещами. Измученные люди были рады, что их больше не погонят на эту мучительную каторгу, хотя, может быть, впереди их ожидало не лучшее.

Перед окнами бараков, на запасном пути, стояли вагоны, приготовленные к этапу, а после завтрака началась погрузка в них людей.

Владыкину удалось занять место около окошка, и он наблюдал, как вскоре, их небольшой эшелон тронулся на Восток, оставляя позади те места, с которыми были связаны жгучие переживания Павла.

— Может быть, уже никогда моя нога не наступит на эту землю, — подумал Павел, проезжая Облучье, Ударный, Лагар-Аул, Первую фалангу, Известковый… Не один раз эта земля была полита моими слезами, а сколько людской крови пролито в этих дебрях!…

Он благодарил Бога, что оставляет эти места непобежденным. Многие беды прошли над его головой, но от всех их избавил Господь. От этих рассуждений, и будущее уже не так страшило его.

Рано утром они проезжали станцию Волочаевку, и он был рад в душе, что их не оставили здесь, куда многих заключенных перегоняли на строительство города Комсомольск-на-Амуре и железной дороги, ведущей к нему.

Вскоре показалась широкая речная гладь Амура. На протяжении всего пути, Павел наблюдал из окна вагона за толпами арестантов с суровыми лицами, внимательно присматривался к лагерным постройкам, поселкам, мелькающими за окном вагона.

О, эти мрачные места земли! Свидетелями какого ужасного людского горя сделались вы! И заглянет ли когда в эти места луч радости, любви и мира?

Кому будет суждено принести сюда факел евангелизации, о которой Сам Спаситель сказал: "И будет проповедано Евангелие… во всех концах земли"?

Мною же сюда принесены очень скромные крупицы Слова Божия и немногие, не менее скромные, молитвы за мой бедный, погибший народ. Неужели, когда-то у престола Отца Небесного и Сына Его, кто-то подойдет и скажет мне: "А я та самая былиночка, выросшая от семени, посеянного тобою, в этом нелюдимом суровом краю"?

Позади остался Хабаровск. В пути стало известно, что их везут во Владивосток, а в одно майское утро проснулись они, находясь уже в нем, на 2-й речке.

После утомительного ожидания, в раскаленном от зноя вагоне, к вечеру их, наконец, выгрузили и большой колонной повели, под усиленным конвоем, в пересыльный городок под скалами.

Карантинное отделение, куда их привели с самого начала, действительно, располагалось под высокими обрывистыми скалами и своим видом внушало чувство страха.

На самой вершине скальной сопки располагался форт, охраняемый днем и ночью вооруженными матросами.

В глубине скального обрыва, на площадке было установлено несколько больших брезентовых палаток. Все карантинное отделение было обнесено рядами колючей проволоки.

Разместившись в одной из палаток, Павел подошел к собравшейся группе заключенных, где новичкам, один из обслуги этой зоны, рассказывал о событиях, происшедших на днях, в этом карантинном пункте.

Прибывший неделю назад этап, где преобладали "урки", запротестовал против пищи. Этапникам привезли совершенно негодный, сырой хлеб и тюремное варево, в котором несколько человек нашли в испорченном мясе червей. На протест, пришедшее начальство, при участии медицинского работника, ответило угрозой и бранью, принуждало кушать негодную пищу. Заключенные, в ответ на этот произвол, бросили пайки хлеба на землю и на них опрокинули бочку с испорченной пищей.

Администрация пересылки вообще лишила протестующих питания, после чего заключенные подняли бунт, оглашая всю окрестность неистовыми криками. В ответ на это, администрация пересылки обратилась для подавления за помощью к подразделению, охраняющему форт на горе.

Матросы, узнав по какой причине заключенные протестовали, отказались принять в этом участие. Тогда приехали несколько машин из городской пожарной службы, мощными струями воды они смешали все с грязью, после чего отчаянные вопли протестующих были заглушены. Наиболее выделяющиеся бунтовщики были связаны по рукам и ногам и упрятаны под замок, а остальные отведены и распределены по пересылке.

Пересыльный городок был расположен на склоне сопки и разбит на несколько секторов. По свидетельству обслуги, он вмещал несколько десятков тысяч заключенных. Прибывших вновь, обслуга обрадовала тем, что корабль уже на рейде, и им не придется здесь долго валяться, как некоторым, по несколько месяцев.

После санитарной и прочей обработки, Павла и его товарищей завели в городок на распределительный двор, чему он был очень рад.

По распределении ему указали номер дома и комнаты, где ему надлежало поместиться. Войдя в указанную комнату, Павел пришел в недоумение при виде ее обитателей. За столом сидела группа хорошо одетых людей во главе с командиром дивизии (генералом) и, за скромно сервированным столом, кушали богатый, по определению Павла, обед.

Все друзья комдива были одеты в прекрасные костюмы, приятно выглядели по внешнему виду. Соседняя с ними группа была меньше и тоже состояла из прилично одетых людей. Незнакомая их речь подтверждала, что это иностранцы, Павел не решился пройти дальше, считая, что, по недоразумению, он

вошел совсем в другое общество, во всяком случае, не из числа арестантов.

Видя смущение Владыкина, одетого и обутого по-арестантски, комдив почел нужным объяснить юноше обстоятельно и, взглянув на него, сказал:

— Проходите, молодой человек. Я вижу, что вы смущаетесь, здесь все мы одного сословия — зеки (заключенные). Ищите себе место, какое полюбится, да и располагайтесь на нем, как дома. За что посадили-то?

Павел неторопливо прошел мимо них, поставил чемодан на свободные нары и ответил комдиву:

— Христианин я, за вероисповедание посадили.

— Вот вас только среди нас не хватает, — с возбуждением заметил ему, сидящий рядом с комдивом мужчина и, указав рукой на присутствующих, стал перечислять: — Вот это режиссер из театра им. Мейерхольда, это секретарь обкома партии, это профессор медицины, это директор металлургического комбината, мой сосед — командир дивизии, а я — прокурор одной из областей нашей великой "Империи". С нами иностранцы: это наш дорогой товарищ Лантыш — член Коминтерна, венгерец, и по-русски не понимает ни слова. Рядом с ним — секретарь подпольной коммунистической партии Польши, его соседи — секретари подпольных комсомольских организаций из Литвы и Латвии. Присаживайтесь-ка, в нашу компанию, да расскажите нам что-нибудь из своей сферы. У нас заведен такой порядок: ежедневно, каждый из нас, по своей линии читает нам лекции, как в институте. Но мы уже надоели друг другу, а вы нам, видно, скажете что-то новое и оживите наш букет.

— Да, уж только не читайте нам, свои молебствия, — возразил режиссер, — это уже в нашу эпоху отмершее, как осенний лист. Я даже от души удивлен, почему вы оказались среди этой отжившей горсточки богомольцев.

— Ну-ну, я с этим не согласен, — осадил режиссера профессор. — Прежде всего, вы очень узко мыслите о религии, а потом, нам совсем небезынтересно, как сложились религиозные убеждения этого, действительно, юного представителя нашей эпохи. Просим вас!

Владыкин за стол не сел, но, подойдя ближе к ученой компании, помолившись про себя, неторопливо стал отвечать:

— Прежде всего, я осмелюсь ответить на вашу реплику, относительно веры в Бога, ну, и соболезнования, относительно моего идейного положения. Театральное искусство мне до некоторой степени знакомо, сам когда-то любил участвовать в драматическом кружке. Но согласитесь со мной, что сама история народного искусства по своей популярности очень коротка, не насчитывает и столетья. И то, в своих истоках, она служила не более, как предметом развлечения горсточки бесшабашных господ-весельчаков.

Истинная вера в Бога не имеет равной себе истории. Тысячелетия Библия служила самым сильным, самым распространенным и действительным моральным кодексом для народов всех племен, источником мудрости и утешения для малых и великих, сдерживающим началом для дитяти и старца, могущественным рычагом всякого благого, в том числе и научного прогресса, солью человеческого общества. А вы так дерзко, и я бы сказал, необдуманно, пытаетесь отнести ее в ворох народных пережитков. Ошибаетесь вы и в том, что поспешили отнести меня к горсточке отживших богомольцев. Я принадлежу к неисчислимому, величайшему обществу, имеющему совершеннейшую организацию, неиссякаемые материальные и духовные ресурсы, наидревнейшую историю, уходящую в вечность. Я принадлежу к народу Божьему, искупленному Кровью Иисуса Христа.

А теперь попрошу вас, беспристрастно посмотреть на себя и без обиды прослушать о всех вас, собравшихся здесь, характеристику в оценке Слова Божья:

"Ибо всякая плоть — как трава, и всякая слава человеческая — как цвет на траве, засохла трава, и цвет ее опал; Но Слово Господне пребывает в век. А это есть то Слово, которое вам проповедано" (1Пет.1:24–25).

— Ловко! Вот это удар. Браво! — рукоплеща ответу, воскликнул комдив.

— Вот это да! Такого я еще не встречал. Метко, справедливо, исчерпывающе, — степенно завершил директор комбината.

— Молодец, юноша! Одним махом смел нас в кучу отжившего, выброшенного историей хвороста; осталось только поджечь, но это уже сделают другие.

— Не я молодец, — возразил Владыкин, — я не свое сказал вам, я сказал вам слова Евангелия.

Павлу очень бы хотелось продолжить беседу с этими великими людьми, но дверь в комнату неожиданно отворилась, и нарядчик по учету громко выкрикнул:

— Владыкин! С вещами на двор.

Проводив Павла, все долго молчали, потом комдив, вздохнув, сказал:

— Действительно, есть чудеса. Ты посмотри на него, пролетел над нами, как метеор ночью. Осветил нам все. Да, наше положение отчаянное, все мы имеем самое меньшее 10 лет сроку заключения, и нам рассчитывать совершенно не на что. Веру в Бога мы не имеем, вера в нашу действительность окончилась этими железными тюремными нарами. А вы заметили, он вышел от нас, как на свадьбу — сияющим, потому что он верит, и этим все побеждает, — окончил комдив, понурив голову.

— Вчера еще мы говорили, что мы боги, — добавил секретарь обкома, — сегодня деревенский пастух счастливее нас.

По лабиринту, состоящему из проходов между секторами, разделенными друг от друга колючей проволокой, Владыкина завели в один из них, где и определили ему пребывание до особого распоряжения. В четырех брезентовых бараках людей было набито битком. В одном из них Павел, найдя себе место, положил вещи и вышел. Все пространство вокруг гудело от многолюдья. Люди были заняты кто чем: кто стирал и штопал белье, кто сновал в толпе и разыскивал "своих", кто просто — бесцельно бродил, снедаемый скукой. Некоторые прогуливались, группами и в одиночку, или, сидя в кружке, беседовали между собой.

У одного из бараков сидел сапожник, обслуживая своим ремеслом остро нуждающихся. Воришки тоже находили себе занятия, приглядываясь к чемоданам и мешкам, чтобы в удобный момент сделать свое темное дело.

Владыкин долго любовался сверкающей морской гладью бухты "Золотой Рог", рассматривая, как морские корабли и катера бороздили, вспенивая серебристую ее поверхность. Среди бухты стояло на якоре большое судно, выпуская из жерла трубы едва заметную струйку дыма.

— Что, на "Джурму" любуешься? Не придется ли нам, молодой человек, поплавать на ней, а? — спросил Павла незнакомец, тихо подойдя к нему сзади.

— Да, вы угадали. Вон на тот корабль, что стоит среди бухты, смотрю. Я первый раз вижу море вообще, да и корабли большие не видел никогда, — ответил Павел.

— Вы, случайно, не из верующих будете? — глядя в лицо Владыкину, допытывался подошедший собеседник.

— А вы почему так угадали? Да, я христианин-баптист, — ответил Павел.

— В таком случае, приветствую вас, дорогой брат, именем Господа Иисуса Христа, — горячо целуя, обнял его собеседник, — Вы из какой же общины?

— Да я крещения не успел принять еще, только что покаялся и тут же арестовали. А теперь Бог один знает, как оно будет впереди.

Пока они, стоя у ограждения, разговаривали, к ним подошли еще двое мужчин, которых собеседник Павла отрекомендовал братьями. С великой радостью, после двухлетнего одиночества обнимал Владыкин братьев. Вспоминая юношеские годы, когда он до 15 лет был в общине, Павел заметил, что любовь и влечение к верующим у него стали намного сильнее, глубже. Какими родными, дорогими были для него сейчас эти, совершенно новые люди.

После краткого знакомства, Павла обрадовали тем, что в зоне есть еще братья, что один из сапожников верующий; есть верующие и в других зонах, но туда пройти очень рискованно — можно заблудиться в секторах; в женских секторах есть сестры.

Затем решили; все вместе собраться в бараке и устроить братскую трапезу любви (что немедленно было выполнено).

Когда собрались братья за трапезой, среди покрытых сединою старцев и возмужалых присутствующих, Павел оказался самым юным. После общих расспросов, он молча слушал, как один за другим высказывались в беседе братья, поддерживая и ободряя друг друга.

Каждый рассказывал историю своего заключения, и никто не проявил при этом ни малейшего уныния, сожаления или страха перед грозящими скорбями.

Были здесь украинцы, белорусы, русские, немцы. Их почтительное отношение друг ко другу и готовность поделиться всем, кто чем богат, произвели очень сильное впечатление на Владыкина, хотя он и видел это в 1933 году, в Архангельске. Но тогда он был посторонним наблюдателем, сейчас же, Павел чувствовал себя частью этой братской семьи. Он стал перебирать в памяти, что у него есть в чемодане, чем можно поделиться с братьями. Вспомнил, что из вещей сохранились лишь новые арестантские штаны и синяя сатиновая рубаха-косоворотка. Некоторые из братьев были одеты в старые латанные брюки и потрепанные рубахи. Павел предупредил, что он отлучится на несколько минут и, выйдя, стал осматривать содержимое чемодана. Не раздумывая, он отложил рубаху и брюки, с намерением отдать их нуждающимся братьям. Когда уже приготовился идти, то развернул вещи, чтобы осмотреть их. Брюки он уже определил, кому отдать, а вот когда дело дошло до рубахи, то какие-то мысли вдруг сильно стали осаждать его: "Ведь эта рубаха — единственная, подаренная бабушкой Катериной, одевал он ее по праздникам, брат же изотрет ее на нарах моментально, а он все равно получит новую, как прибудет в какой-то лагерь". Так подумав, Павел отложил рубаху обратно, но когда возвратился к братьям и отдал брюки неимеющему, то посмотрев на брата в старенькой, плохой рубахе, с болью в сердце подумал, осудив себя: "Я еще не таков, как учит Христос. Мне нужно учиться самому великому: возлюби ближнего, как самого себя". И тут же, победив себя, отдал и рубаху, снова сходив за ней к своему чемодану.

Наблюдая за братьями, он видел, как они великодушно, по-детски, делились друг с другом самым жизненно ценным: и словом, и делом — и душа его отдыхала от всех пережитых кошмаров. Родные взгляды, родные слова, чуткость, нежность и сами они, одетые в засаленные арестантские куртки — пленяли его, и он смотрел и смотрел на них, чувствуя себя таким маленьким и бедным.

Некоторые из них отбыли в заключении уже 5–8 лет. Они казались ему теми укорененными, могучими дубами веры, над которыми прошли многие лютые ураганы. Немногословная, простая, краткая, но исполненная мудрых слов речь, отлагалась где-то глубоко в тайнике души Павла. Ему хотелось подражать им, но чувствовал, что это невозможно, пока все эти истины не будут пережиты самим. Трогательнее всего было то, что братья считали его равным себе, ничем не унижали, никто не сказал обычного в таких случаях: "Ты еще молод". Со слезами восторга слушали они, как Владыкин рассказывал им о себе, своем детстве, юношестве, своих переживаниях.

Одного только Павел не мог понять: почему старшие братья в общении одинаково приветствовали и духовно общались, и с пятидесятниками, и лютеранами — он согласиться с этим не мог.

На следующий день к Владыкину подошли двое из братского кружка и, умиленными голосами, заговорили:

— Дорогой братец Павел, когда мы тебя вчера увидели и услышали, то восторжествовали от радости, определив в тебе сильного мужа, и дух провещевал нам, что тебя непременно надо довести до глубины совершенства.

— Очень жажду этого, — ответил Павел, — и верю, что Господь ведет меня Своим путем к духовному совершенству.

— О, ал-ли-луй-я! Талифа куми… — воскликнул собеседник, ухватив с силою за руки Владыкина.

— Брат Павел, — начал вкрадчиво второй собеседник, — я слышал вчера о том, как вы жаждете крещения и сожалеете, что не успели до уз принять его. Но то крещение, о котором вы томитесь — это Иоанново, оно не приводит к совершенству — это только начатки веры. Вам нужно крещение д-у-х-о-м! Тогда вы обретете всякие духовные дары: пророчество, языки…

— Подождите, подождите, — решительно возразил Павел, — вы же вздор какой-то мне наговорили. Прежде всего: "Талифа куми" — это слово, сказанное Христом умершей девушке (Марк.5). Какое оно имеет отношение к нашей беседе? Во-вторых, Иоанна Крестителя уже нет в живых 19 веков, и то покаяние, к которому он призывал евреев, уже давно упразднено Духом Святым и покаянием пред Самим Христом. Вы из трясунов, наверное, или, как иначе они называют себя — пятидесятники?

— Да, — ответил собеседник, — мы духовные.

— В таком случае, как же вы приветствуете меня и моих братьев, если в нас нет того же Духа, что в вас и об этом вы сами говорите? — спросил их Павел. — Вот что, уважаемые, выбирайте одно из двух: или дух, который в вас — обманщик и лицемер и вам все равно кого целовать, или вы не имеете никакого духа, но жалкие, обманутые люди.

Немного выждав, Павел добавил:

— Мне так стыдно за вас, как вы оказались в такое тяжелое время в этой братской семье? Почему вы подошли ко мне наедине, без братьев? Шкура на вас овечья, но зубы у вас — волчьи. Не братья вы мои, — сказав это, Павел взволнованный отошел от своих собеседников и поделился об этом уже со всеми братьями, они же ответили ему:

— Мы знаем их, брат Павел, но как-то неудобно оттолкнуть их, ведь среди этого моря людей так мало верующих, что рад хоть кому, лишь бы верил в Бога. Хем более, что мы все "транзитные" — сегодня здесь, а завтра — кто куда.

Павел не возразил на это ни слова, но подумал про себя, что все-таки, меру общения надо определять строго и на этом успокоился.

Так оно и получилось. На следующий день рано утром весь городок по сигналу пришел в движение. Через час на обширной площадке собралась в беспорядке 4–5 тысячная толпа заключенных. Братья успели только вместе помолиться и стали расставаться, не зная, смогут ли они увидеться опять, или нет.

На высокую трибуну поднялось несколько человек и, добившись относительной тишины, объявили, что все, названные ими, должны подойти к трибуне, а потом к столам — соответственно начальных букв своих фамилий.

По толпе пронеслось глухое людское рокотание: "Братцы, этап на Колыму, погрузка на "Джурму". Спасайся, кто как может!.." и многое другое.

В толпе произошло какое-то замешательство. Некоторые из смельчаков заранее стали разбегаться по секторам, несмотря на то, что по проходам стояла охрана. Глашатай громким голосом стал выкрикивать фамилии заключенных, в толпе началось движение.

К обеду, утомленные от солнца и напряжения, люди стали ложиться на землю. Некоторые доедали свою дневную норму сухого пайка, выданного рано утром при подъеме (кусок хлеба и рыбы). К вечеру жажда и утомление совсем свалили людей, так что они засыпали на земле. Их, с бранью, расталкивали и помещали ближе к трибуне.

Фамилию Владыкина назвали, уже при начинающихся сумерках.

Павел, хотя и ожидал, но невольно вздрогнул. Что-то, как ножом, отрезало страшное прошлое, но и неведомое будущее волновало его не меньше. От одного стола к другому, он проходил ближе к выходу. За одним — надо было давать все сведения о себе, за другим — примитивный медицинский осмотр, напоследок — обыск вещей и самого заключенного. Когда вывели его за ворота в колонну, то было уже темно.

К бухте вели их по тускло освещенным улицам, под лай и визг сторожевых собак. На причале, с подчеркнутой строгостью, объяснили, что малейшая попытка уклонения в сторону, считается побегом, и в виновника будут стрелять без предупреждения.

Как скот, заключенные лавиной спускались по широким сходням-трапу, в темное отверстие люка на дно баркаса, и также, в темноте, в сопровождении ужасной брани и толкотни, размещались кто где мог.

К счастью, Павлу удалось, где-то в стороне, найти место для своего чемодана и сесть на него. Напрягая все силы, он взывал к Богу и вспомнил, как Иона, оказавшись еще в худшем положении во чреве кита, тоже молился. Но утомление взяло верх и, как он ни крепился, однако, с трудом раздвинув соседей, лег на чемодан и уснул.

Проснулся он от крика и толкотни окружающих. В отверстие люка Павел увидел, освещенный многочисленными огнями, борт огромного океанского корабля.

Свежий морской воздух и сутолока ободрили его окончательно и, выждав возможность, он, не торопясь, по зыбкому трапу стал подниматься вверх, на палубу корабля.

На палубе ему захотелось остановиться и вволю подышать свежим воздухом, но увы, окрик человека с винтовкой понудил его идти за своими товарищами. На корабле было освещено, как днем; всюду слышались звуки напряженной жизни, хотя было уже за полночь. Так же гуськом, друг за другом, заключенные спускались по крутому, извилистому трапу, куда-то глубоко вниз, на самое дно корабля, в нижние грузовые твиндеки.

Когда Павел спустился на металлическое дно твиндека, он долго искал себе место и с большим трудом нашел его на 2-ом этаже сплошных трехэтажных нар. Люди, измученные мытарствами такого необыкновенного этапа, падали в изнеможении на нары и тут же засыпали. Таким же изнемогшим, упал на нары и Павел, подстелив под себя единственно ценную вещь, какой показалась ему на этот раз телогрейка.

Все огромное помещение твиндека освещалось круглые сутки электричеством, и человек, поднявшись на палубу в ночное время, невольно удивлялся неожиданному густому мраку.

На поворотной площадке трапа, на уровне потолка нижнего твиндека, была поставлена огромная бочка — параша, главным образом для больных и старых людей.

Проснулся Павел от толчка обслуги, который по спискам выдавал специальные жетоны на паек и воду. Первой его мыслью было узнать — плывут они или стоят, а также хотелось подняться наверх и посмотреть, что там происходит. Соседом его оказался один из тех пятидесятников, с которыми у него было такое неудачное знакомство. Звали его — Иван Михайлович. Оказывается, он уже поднимался наверх, и теперь сообщил Владыкину, что они давно уже плывут в открытом море, что наверху яркий день и происходит выдача питания и воды, а также туалет (то ли утренний, то ли дневной), но для этого придется постоять 1,5–2 часа в очереди на трапе.

Павел прислушался к звукам и убедился, что действительно, чувствовалось еле уловимое содрогание — это работал винт корабля.

Взяв котелок и сумку, Владыкин встал в очередь, которая начиналась в проходе между нарами. После долгого, утомительного ожидания он, наконец, подошел к отверстию люка, где холодный морской воздух периодически прорывался вниз, побеждая поток спертого, удушливого, зловонного воздуха, поднимавшегося из глубины твиндека, от 700–800 его обитателей. Металлический пол (от испарений и сотен проходящих ног) был покрыт слоем липкой грязи, которая появлялась вскоре, после уборки. Несмолкаемый днем и ночью, гул множества голосов причинял многим заключенным нестерпимую головную боль и, в совокупности с морской болезнью, даже при малой качке, укладывал людей на нары.

Беспомощные, они страдали от рвоты, не имея возможности ухаживать за собой, чем дополняли к общей духоте, едкое зловоние. Только тех, кто терял сознание, выносили наверх и клали на брезент, под охраной. Выпускали наверх по счету: ровно столько, сколько возвращалось вниз.

Павел, поднявшись на ступеньки палубы, в ожидании приходящего, с жадностью глотал холодный воздух.

Затем, под окрики, он прошел по палубе, где по жетонам получил на девять дней ржаных сухарей и несколько кусков соленой рыбы. Рядом стоял матрос и раздавал, по норме, опресненную воду для питья. Тут же, свисая над бортом корабля, помещался временный, дощатый туалет, чему заключенные были особенно рады, имея при этом единственную возможность — лишних несколько минут побыть на воздухе.

Наверху, когда Павел осмотрел все кругом, был полдень, хотя солнца не было видно. Корабль шел полным ходом по безбрежной поверхности волнующейся, темной бездны Японского моря, и, несмотря на конец мая, резкий ветер леденил его, едва прикрытое тело, так что распаренные от духоты заключенные, добровольно, через 3–5 минут, проведенных наверху, торопились в свое удушье.

На четвертый или пятый день многие сильно заболели и, обессилевшие, лежали без движения на нарах. Их выносили куда-то наверх. Ночью Владыкин слышал несколько корабельных гудков, а старые арестанты объяснили, что этим отмечается погребение умерших. Закутав в полотно, с грузом у ног, их опускают на доске за борт, в морскую пучину. Все это было для Павла ново и как-то жутко, особенно, когда он ночью насчитывал этих гудков немало.

Чувство страха стало овладевать его душою так сильно, что он, с воплем, стал просить у Бога утешения и был рад, получив его.

Пройдя однажды по железному полу, он услышал, как ему показалось, знакомую мелодию. Несколько мужских голосов, в сопровождении флейты, пели гимн: "Ближе, Господь, к Тебе". Павел, остановившись, прислушался и определил, что звуки исходят снизу из-под нар. Он опустился на пол и, к своему изумлению, увидел, как несколько человек пели на немецком языке.

По окончании пения, он немедленно познакомился с поющими. Это были немцы-менониты. После нескольких слов, на ломаном русском языке, он почувствовал в них своих братьев.

Окружающий кошмар так приблизил их к Господу и друг ко другу, что они за все время не коснулись тех разномыслии, какие разделяли их. А дорогие, сердечные беседы среди адской обстановки, силою Духа Святого, доставляли им подлинное, духовное наслаждение. Павел приходил на свое место только для сна и личных молитв, в которых он благодарил Бога, за Его милости к нему.

На восьмой день плавания, от усилившейся штормовой погоды, многие были прикованы к нарам, но некоторые из уголовников, страдая от безделья, искали каких-либо приключений.

Однажды, возвращаясь с очередной "прогулки" наверху, Павел почувствовал, что смрад из люка был сильнее обычного, а когда опустился вниз — содрогнулся от ужаса. Несколько молодчиков (из блатных) решили устроить себе забаву, опрокинув бочку-парашу с ее содержимым, отчего все полилось вниз, к ужасу находящихся там.

На ликвидацию этого безобразия пришло много обслуги, и после 2–3 часов большого труда, все было убрано. Однако, бандиты в этом не остановились. В полночь в помещении твиндека раздался неистовый женский крик, на который прибежали многие из охраны. Вскоре выяснилось, что какими-то неизвестными связями, блатным удалось определить, что в одном месте, над потолком, с той стороны находились заключенные женщины. Блатные прорезали массивные доски, разделяющие верхний твиндек от нижнего и, при содействии таких же потерянных женщин, пытались приступить к гнусному насилию. Все мужское население пришло в крайнее возмущение и не успокоилось до тех пор, пока всех основных участников не выловили и не увели от них.

К утру девятого дня Павел почувствовал, что обстановка стала крайне невыносимой. Огромные массы несчастных заключенных, истощенные от голода, жажды и особенностей морского плавания, совершенно беспомощные, брошенные на произвол судьбы, стали умирать на нарах, в большом количестве.

Эта ночь для Владыкина была ночью особенного бдения, он почти всю ее провел на коленях.

После краткого сна, он услышал, что корабль приближается к бухте; проплыли уже какой-то остров, и поэтому многим, особенно ослабевшим, разрешили лечь на палубе. К счастью, и Владыкину со своими пожитками удалось пристроиться среди ослабевших.

Перед его глазами открывалась, потрясающая душу, панорама сурового крайнего севера.

В календаре значилось начало июня. Через разрывы темных туч выглядывало солнце. Как на ладони открывался вид на бухту Нагаево. Вся она была забита большими полями ломаного льда, сквозь который корабль медленно пробивался вперед. Все окружающие сопки почти до половины были покрыты снегом. При виде этой нелюдимой природы сердце Владыкина сжалось.

От берега бухты, прячась за перевалом, по крутому замшелому откосу вверх, темными кубиками разнообразных форм и размеров, громоздясь друг на друга черными призраками бараков и хижин, начинался город Магадан.

— Боже мой, Боже мой, — тихо воззвал Павел в молитве, глядя на чужое свинцовое небо, — что ждет меня здесь? Возвращусь ли я когда-нибудь из этих ужасных мест, или в этой вечной мерзлоте мои кости дождутся Твоего пришествия? Ты ведешь меня на великий, неравный бой с этой суровой природой и, видимо, с такими же людьми. Неужели я увижу когда-нибудь, своими глазами, день своего избавления из этих мест, как вижу день вступления? Каким и когда он будет? Что мне придется здесь пережить — не знаю, только прошу, сохрани веру в Тебя… — так он молился, не замечая ни времени, ни того, что делалось вокруг.

— Владыкин! — донеслось до него с берега.

Очнувшись, он увидел, как бесконечный людской поток от порта протянулся черной лентой до города.

В одну из этих шеренг выкликнули и его фамилию.

Павел, с трепетом, сделал свой первый шаг с корабля в суровую неизвестность…

 

Приложение

 

Переживания Н. П. Храпова — счастье его потерянной жизни — ярко отображаются впоследствии в его поэзии. Предлагаем вашему вниманию два из его стихотворений:

 

 

Буря

 

Он превращает бурю в тишину, и волны умолкают.  

Пс 106, 29

Буря лохмотьями серыми дробится…

Мокрою пылью лицо обдает…

Воет, лютует и яростно злобится,

Грудью о скалы высокие бьет…

Мглой беспросветною небо лазурное

Ты закрывала не раз предо мной,

И под ногами громады ажурные

Стелишь коварно могучей рукой…

Знаю тебя я! Волною холодною

Многих в пучину с собой унесла,

Многих, лютуя, в утробу голодную

Знатных, великих и сильных свела.

Я не герой и не стану хвалиться,

Но под ногами моими — Скала!

Не перестану с тобою я биться,

Как бы ты зла и грозна не была!

Если и дрогну я сердцем порою -

Непобедим подо мною Утес!

Силен Он бурю любую к покою

Властно призвать; Его Имя — Христос!

С этим Утесом в одном монолите

Слит я, не страшен седой океан;

И над собою, в небесном зените,

Вижу я чудный, святой Ханаан.

Да, я устал от всего пережитого…

Стой же! Уймись! Хоть на долю минут -

Мне бы забыться… Да сердца разбитого

Раны забыться никак не дают.

Ты нанесла их своими таранами,

Силясь меня навсегда погубить,

Но не иначе, как этими ранами,

Мог я подобным Распятому быть!

Смолоду знаю, стихия, тебя я,

Битва с тобою дана мне в удел!

Вся ты от лютости стала седая,

Да уж и я-то с тобой поседел.

 

 

Свой крест

 

Изнывая от боли пылающих ран,

Часто я под крестом воздыхаю:

То пугает пророческий путь христиан,

То на нем устаю, унываю.

И тогда ободряющий голос

Христа Веет свежестью Тивериады,

Вновь зовет за Собою и тяжесть креста

Облегчает словами отрады:

"Кто за Мною идет и свой крест не несет,

Недостоин Меня и спасенья,

Не узрит тот обитель небесных красот,

Не постигнет святого ученья."

Не страшись, если волей благого Отца

Суждено тебе узкой тропою,

Под ударом бичей, под шипами венца

Тяжкий крест свой нести за собою.

Не рука лиходея, не случай слепой

Обрекли для тебя это бремя -

По любви бесконечной, по воле святой

Ему есть свой предел, свое время.

Он рассчитан с любовью, с заботой Отца,

И по росту тебе и по силам,

Чтобы смог ты его донести до конца,

Может быть, и до самой могилы.

Чтоб блаженным ты был, свято, праведно жил,

Благодатью святой наслаждался,

Перед лютой бедой не робел, не тужил,

Добрым подвигом впредь подвизался.

Чтобы образ святой и подобье Его

Среди шумной толпы суетливой

В существе отражалось, в сознаньи твоем,

Должен крест ты нести терпеливо.

Не завидуй чужому, упал — не ропщи,

И не сетуй на тяжкую долю;

Утешенье в горячей молитве ищи,

Прославляй неизменную волю.

Чрез пучину страстей в лучезарную даль

Служит крест для тебя переходом,

Там забудешь навеки тоску и печаль -

В Царстве Божием, с Божьим народом.

Не один ты — согбенных под тяжестью ран,

Крестоносцев — великое племя!

Вереницы идут за Христом христиан

В это злое, последнее время!

Кто изныл под крестом, кто в борении устал -

Видят всех Его светлые очи,

Видят тех, кто от зноя томится, кто пал,

В непроглядной, мучительной ночи.

Но, мужайся, великое племя Христа!

Не гасите священное пламя!

Поднимите под тяжестью мук и креста

Еще выше победное знамя!

 

 

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru

Оставить отзыв о книге

Все книги автора


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 168; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!