Дом при Уитминстерской церкви (The Residence at Whitminster)



Пер. Л. Бриловой

 

Доктор Аштон — Томас Аштон, доктор богословия, — сидел в своем кабинете, облаченный в халат. Его парик, временно покинувший бритую голову своего владельца (в данную минуту ее прикрывала лишь шелковая шапочка), был водружен на болванку и помещался на столике сбоку. Доктор Аштон был румяный мужчина лет эдак пятидесяти пяти, крепкого сложения, с воспаленными глазами и длинной верхней губой. День клонился к вечеру, и луч заходящего солнца, проникая через высокое западное окно, падал сбоку на лицо доктора. Стены комнаты, тоже высокие, были почти сплошь заставлены книжными шкафами, а в промежутках между ними отделаны панелями. Под боком у доктора стоял покрытый зеленым сукном стол, на нем серебряный «чернильный прибор», как привык выражаться хозяин кабинета, то есть поднос с несколькими перьями, одной или двумя книгами в переплете из телячьей кожи, бумагами, длинной курительной трубкой, фляжкой в оплетке и рюмкой для ликера. Время действия — 1730 год, декабрь, четвертый час.

Вот и все, что заметил бы поверхностный наблюдатель, случайно заглянувший в комнату. Что же открывалось взору доктора Аштона, когда тот, не вставая со своего кожаного кресла, взглядывал в окно? Кроме верхушек кустов и плодовых деревьев, глазу была доступна почти на всем ее протяжении кирпичная западная стена сада. В середине ее помещались ворота — двойная решетка из кованого железа, довольно искусной работы. Сквозь решетку виднелся край обрыва — внизу, как можно было предположить, протекала река; на противоположном берегу, тоже крутом, раскинулся луг, более походивший на парк; он был густо утыкан дубами — разумеется, голыми в это время года. Впрочем, дубы росли не настолько плотно, чтобы полностью скрыть из виду небосклон и линию горизонта. Небо пылало золотом, а горизонт, где смутно угадывался отдаленный лес, окрасился в пурпурные тона.

Странно, что доктор Аштон, понаблюдав это зрелище некоторое время, не изрек ничего другого, кроме: «Ужасно!»

Немедленно вслед за тем свидетель уловил бы частый стук шагов, приближавшихся к кабинету. Судя по отзвуку, он заключил бы также, что комната, откуда они доносятся, очень велика сравнительно с кабинетом. Доктор Аштон развернулся и уставил взгляд в растворившуюся дверь. На пороге появилась полная дама, одетая по тогдашней моде. Охарактеризовав в нескольких словах костюм доктора, я не возьмусь все же описывать наряд его жены, — а вошедшая была не кем иным, как супругой этого почтенного человека. Вид у нее был тревожный, точнее, даже расстроенный. Низко наклонившись к мужу и задыхаясь от волнения, она проговорила едва слышно:

— Положение плачевное, дорогой, ему стало еще хуже!

— Да что ты говоришь? — Доктор Аштон откинулся на спинку кресла и всмотрелся в лицо жены. Та кивнула.

Откуда-то сверху, с недалекого расстояния, донеслись два торжественных удара колокола — пробило половину четвертого. Миссис Аштон вздрогнула:

— Нельзя ли распорядиться, чтобы заглушили церковные часы? Они находятся, как раз над его комнатой и не дают ему уснуть, а сон сейчас для него единственное спасение.

— Ну что ж, в случае нужды, но только крайней нужды… Можешь ты утверждать, что речь действительно идет о жизни и смерти Фрэнка? — Голос доктора Аштона звучал громко и несколько сурово.

— Я в этом уверена.

— Раз так, то вели Молли сбегать к Симпкинсу, пусть скажет, чтобы вечером отключил механизм. Да… а потом пусть передаст милорду Солу, что я желаю его видеть теперь же, здесь, в кабинете.

Миссис Аштон поспешно удалилась.

А прежде чем заявится еще какой-нибудь посетитель, мне следует прояснить ситуацию.

Доктор Аштон, обладатель высоких церковных постов, был, в частности, пребендарием коллегиальной церкви в Уитминстере.[146] Эта церковь, не соборная, но все же большая и богатая, принадлежала к числу тех, что, пережив закрытие монастырей и Реформацию, сохраняли свой устав и привилегии не только в то время, о котором идет речь в моем рассказе, но и веком позже. Большое церковное здание, дома дьякона и двух пребендариев, хоры и их убранство — все осталось нетронутым и годным к употреблению. Благодаря одному из дьяконов, развернувшему здесь в начале шестнадцатого века бурное строительство, церковь обзавелась домом для священнослужителей — четырехугольной пристройкой из кирпича, с внутренним двориком. Однако со временем некоторые церковные должности сделались чисто номинальными, назначались на них не обязательно особы духовного звания и при церкви эти лица не жили. Так и получилось, что строения, служившие в свое время приютом восьми-десяти обитателям, ныне были предоставлены в распоряжение всего троим: дьякону и двум пребендариям.

Доктору Аштону достались два помещения, служившие некогда общей гостиной и столовой и столь обширные, что занимали полностью целое крыло дома. Через одну из дверей апартаменты нашего достойного богослова сообщались непосредственно с церковью, а вид из окон, находившихся в противоположном их конце, вам уже знаком.

Но довольно о доме, настал черед поговорить о его обитателях. Доктор Аштон, человек состоятельный и бездетный, усыновил или, вернее, взял на воспитание племянника своей жены. Фрэнк Сидалл, сын сестры миссис Аштон, жил здесь уже не первый месяц.

Затем в один прекрасный день доктор Аштон получил письмо от пэра Ирландии графа Килдонана, своего соученика по колледжу. Граф спрашивал бывшего однокашника, не согласится ли тот принять под временную опеку и воспитать его наследника, виконта Сола. Вскоре лорд Килдонан отправлялся в Лиссабон, где ему был предложен пост в посольстве, а взять в поездку мальчика не представлялось возможным. «Не то чтобы он болен, — писал граф, — но с причудами, то есть так я считаю с недавних пор, а сегодня, к примеру, его старая няня прямо заявила, что Сол одержим бесом. Ну да ладно; уверен, у тебя найдется нужное заклинание. Припоминаю, какие в дни молодости у тебя были крепкие кулаки, — вот и не стесняйся пускать их в ход по своему усмотрению. Все дело в том, что Солу здесь не с кем дружить: ни одного подходящего мальчика его возраста. Ну мальчишку и носит черт по развалинам и кладбищам,[147] а после этого он насочиняет таких басен, что слуги пугаются до полусмерти. Теперь вы с женой знаете, с чем вам предстоит иметь дело». В дальнейших строках письма улавливался туманный намек на епископский сан, и доктор Аштон не без учета этого обстоятельства решился взять на себя заботу о лорде виконте Соле, а заодно принять вознаграждение — двести гиней в год.

И вот в один из сентябрьских вечеров лорд Сол прибыл. Выйдя из почтовой кареты, он прежде всего сказал несколько слов почтальону, дал ему денег и похлопал по загривку лошадь. Возможно, неосторожным движением он напугал животное; во всяком случае, лошадь резко рванула с места, застигнутый врасплох почтальон свалился на землю и, как обнаружилось впоследствии, потерял чаевые, карету оцарапало о воротный столб, а колесо проехалось по ступне слуги, вынимавшего багаж. Лорд Сол поднялся по ступенькам к ожидавшему его доктору Аштону, и в свете фонаря богослов увидел перед собой худосочного юнца лет шестнадцати, с прямыми черными волосами и, как следовало ожидать, бледного. К происшествию он отнесся достаточно хладнокровно, однако, как полагается, выказал озабоченность состоянием всех тех, кто пострадал или же подвергся опасности. Странно, что в его ровном и приятном голосе не улавливалось ни малейшего ирландского акцента.

Фрэнк Сидалл был помладше — лет одиннадцати-двенадцати, — но лорд Сол не отверг по этой причине его общество. Оказалось, что Фрэнк знает много игр, неизвестных в Ирландии, и лорд Сол ими заинтересовался. С охотой он взялся и за учебу, хотя дома занимался мало и от случая к случаю. Вскоре юный лорд уже ловко расшифровывал надписи на гробницах в церкви и задавал доктору Аштону столь каверзные вопросы по поводу старинных книг, что приходилось немало поломать голову, прежде чем ответить. Новому воспитаннику удалось, вероятно, завоевать симпатии слуг: со дня его прибытия не прошло и двух недель, а те уже вовсю соперничали в стремлении угодить ему. Миссис Аштон, однако, столкнулась с некоторыми трудностями, когда подыскивала новых служанок. В штате пришлось сделать несколько замен, а в тех городских семействах, которые до сих пор исправно поставляли девушек для этой цели, на сей раз кандидатур не оказалось. Обстоятельства вынудили жену священника расширить поле поиска.

Мой краткий рассказ до сих пор основывался на дневниках и письмах доктора. Составлен он действительно в самых общих чертах, а нам, с учетом того, о чем пойдет речь в дальнейшем, не мешало бы знать подробности. Тут нам помогут позднейшие записи, сделанные, как я подозреваю, постфактум, но, поскольку охватывают они краткий промежуток времени (всего лишь несколько дней), можно не опасаться, что автора подвела память.

Начнем с того, что черный петух, особо ценимый миссис Аштон за абсолютную однотонность оперения, стал добычей то ли лисы, то ли кошки. Произошло это в пятницу утром. У мужа вошло в привычку повторять, что более подходящей жертвы Эскулапу днем с огнем не сыщешь.[148] Шутка эта неизменно расстраивала миссис Аштон, а теперь достойная леди была просто безутешна. Мальчики осмотрели все вокруг. Лорд Сол принес несколько полуобгоревших перьев, найденных в мусорной куче.

В тот же день доктор Аштон, выглянув в верхнее окошко, обнаружил, что мальчики занимаются в углу двора какой-то непонятной игрой. Фрэнк с серьезным видом изучал некий предмет у себя на ладони. Сол стоял позади него и как будто прислушивался. Через некоторое время он осторожно коснулся макушки Фрэнка. Мальчик тут же выронил то, что держал в руке, закрыл лицо руками и рухнул на траву. Сол с очень злым видом подобрал упавший предмет (кроме блеска, доктор ничего не смог разглядеть), сунул его в карман и отвернулся, не обращая внимания на Фрэнка, который бесформенной кучей лежал в траве. Доктор Аштон постучал по оконной раме. Сол испуганно поднял глаза, подскочил к Фрэнку, рывком поднял его на ноги и увел.

За обедом Сол Объяснил, что они с Фрэнком разыгрывали сцену из трагедии «Радамист»,[149] в которой героиня читает в стеклянном шаре будущее царства, где правит ее отец, и, устрашившись того, что ей открылось, лишается чувств. Фрэнк молчал, растерянно глядя на Сола. Миссис Аштон подумалось, что племянник, вероятно, подхватил простуду, лежа на мокрой траве: ему весь вечер было не по себе. Кроме лихорадки, его донимало беспокойство, и он искал случая поговорить с тетей, но неотложные домашние дела не оставили ей ни одной свободной минуты. Когда же она, по обыкновению, зашла в комнату мальчиков проследить, чтобы унесли свечи, и пожелать воспитанникам доброй ночи, Фрэнк казался спящим, разве что лицо у него как-то странно раскраснелось. Лорд Сол же был бледен, спал спокойно и во сне улыбался.

На следующее утро церковные и прочие обязанности отвлекли доктора Аштона от занятий с мальчиками. Поэтому он дал им письменное задание, велев показать готовую работу ему. Фрэнк стучался в двери кабинета раза три, а то и больше, но по случайности у доктора оказывались посетители, и он отсылал мальчика прямо от порога, о чем впоследствии горько пожалел. Двое приглашенных к обеду священников, оба отцы семейства, заметили опытным глазом, что Фрэнка лихорадит. К сожалению, мальчика не уложили тотчас в постель, а следовало бы: двумя часами позже ребенок влетел в дом весь в слезах и бросился в объятия миссис Аштон, прося ее защиты и непрерывно повторяя: «Уберите их! Уберите!» Тут уж всем стало ясно, что Фрэнк не на шутку расхворался. Мальчика тут же уложили в постель (не в его спальне, а в другой комнате) и вызвали врача. Тот объявил, что болезнь весьма опасна, затронут мозг и от печального исхода больного могут спасти лишь абсолютная тишина в доме и прописанные успокоительные средства.

И вот мы приближаемся к той точке, с которой начали рассказ. Механизм, управляющий боем церковных часов, остановлен, и на пороге кабинета появляется лорд Сол.

— Что вам известно о причине болезни бедного мальчугана? — Таков был первый вопрос, заданный священником.

— Да я почти все уже рассказал вам, сэр. Никогда себе не прощу, что перепугал его вчера, когда мы представляли ту самую дурацкую пьесу. Это из-за меня, наверное, он принял ее так близко к сердцу.

— Что вы имеете в виду?

— Я рассказывал разные глупые истории о втором зрении — так это называется в Ирландии.

— Что же это за второе зрение?

— Да вот, в неученом народе ходят россказни о том, что кое-кому из людей дано предугадывать будущее — видеть его в зеркале, например, или просто в воздухе. Одна старуха у нас в Килдонане утверждала, будто обладает таким умением. Не следовало мне, наверное, все это так расписывать, но кто знал, что Фрэнк примет мои слова всерьез.[150]

— Дурно, очень дурно было с вашей стороны, милорд, занимать себя подобными суевериями, а тем более рассуждать о них в доме духовного лица; вам следовало помнить о том, где вы находитесь. Разговоры такого рода несовместимы с моим положением, равно как и с вашим. Но что же именно так напугало Фрэнка, пока вы, по вашим словам, разыгрывали пьесу?

— Трудно сказать, сэр; в роли шла речь о битвах, о влюбленных, о Клеодоре и Антигене, но потом Фрэнк внезапно начал нести что-то несусветное и в конце концов упал — вы это видели.

— Да, но произошло это в тот миг, когда вы положили руку ему на макушку?

Ответом был лишь молниеносный злобный взгляд — впервые лорд Сол пришел в видимое замешательство.

— Возможно, — ответил он, помолчав. — Я пытаюсь припомнить, но не вспоминается. Да это и не важно.

— Вот как! В таком случае, милорд, обязан вам сказать, что этот испуг может оказаться для моего племянника роковым. Доктор считает его состояние угрожающим. — Лорд Сол, сложив руки, серьезно смотрел на доктора Аштона. — Мне хотелось бы верить, что дурных намерений у вас не было, да и с чего бы вам желать зла бедному мальчику; но вину за происшедшее я с вас полностью не снимаю.

Тут вновь послышались торопливые шаги и в комнату — со свечой в руке, так как уже сгущались сумерки, — влетела взволнованная миссис Аштон.

— Скорей, — прорыдала женщина, — идем, Бога ради! Он отходит.

— Отходит? Фрэнк? Как же так? Уже? — Издавая эти невнятные восклицания, доктор схватил со стола молитвенник и ринулся за женой.

Лорд Сол немного помедлил. Молли, горничная, видела, как он согнулся и спрятал лицо в ладонях. Позднее она говорила, что уверена и чем угодно готова поклясться: это он смеялся. Затем он не спеша последовал за остальными.

Как это ни печально, миссис Аштон оказалась права. Если бы я пожелал описать сцену прощания в подробностях, пришлось бы пустить в ход воображение. Доктор Аштон рассказал лишь о том, что имело (или могло иметь) отношение к дальнейшему развитию событий. Фрэнка спросили, не пожелает ли он увидеться со своим товарищем, лордом Солом. В ту минуту мальчик, по-видимому, пришел в себя.

— Нет, — ответил он, — не хочу. Но передайте ему, что теперь ему будет очень холодно.

— О чем это ты, мой милый? — спросила миссис Аштон.

— Да так, но вы ему это передайте. А кроме того, скажите, что я от них теперь избавился, но он пусть смотрит в оба. И еще, тетя: вы уж меня простите за вашего черного петуха, но Сол сказал, что он нам нужен, иначе мы ничего не увидим.

Через несколько минут мальчика не стало. Горе тетки можно понять, но и для доктора, человека не особенно чувствительного, эта смерть стала тяжелым ударом: во-первых, столь ранний уход из жизни всегда трагичен, а во-вторых, доктор заподозрил, что Сол сказал не всю правду и обстоятельства таят в себе какую-то загадку. Пришло время покинуть комнату умершего и отправиться через двор к дому пономаря. Нужно было распорядиться, чтобы прозвонили в самый большой церковный колокол — похоронный — и приготовились рыть могилу на кладбище при церкви. Кроме того, следовало запустить механизм церковных часов, бой которых уже не нарушит покой больного. На обратном пути, медленно пересекая в темноте двор, священник подумал, что нужно еще раз поговорить с лордом Солом. Эта история с черным петухом… казалось бы, пустяк, однако нельзя не выяснить, в чем тут дело. Не исключено, что это причуда больного воображения, но если нет? Доктору Аштону как-то попали в руки материалы процесса о ведовстве, где был упомянут, в частности, некий мрачный ритуал жертвоприношения. Да, ему необходимо повидать Сола.

Я скорее догадываюсь о его мыслях, чем черпаю их из письменного источника. Повторный разговор состоялся, в этом нет сомнения. Определенно известно также, что Сол не пожелал (или не смог, согласно его собственному утверждению) пролить свет на предсмертные слова Фрэнка. Однако сами эти слова — возможно, не все, а лишь некоторые — повергли его в ужас. О подробностях этого разговора в записях доктора сведений не отыскалось. Упомянуто только, что весь тот вечер Сол просидел в кабинете своего наставника, а когда пришла пора пожелать доброй ночи (что Сол проделал с явной неохотой), он попросил доктора молиться за него.

К концу января лорд Килдонан получил в лиссабонском посольстве письмо, которое нарушило привычное безоблачное спокойствие этого пустого человека и равнодушного отца. Сола больше не было в живых.

В тот печальный день, когда хоронили Фрэнка, погода стояла ужасная: мрак, ветер. Люди, несшие гроб, все время спотыкались, ослепленные краем траурного покрова. Они едва доковыляли от церковного крыльца до могилы. Миссис Аштон оставалась у себя (в те времена женщинам не полагалось присутствовать на похоронах родственников), а Сол на кладбище явился, в приличествующей случаю одежде. Бледный и застывший, он походил на мертвеца, но окружающие заметили, что раза три или четыре он внезапно оглядывался через левое плечо. На его лице читались ужас и напряженное ожидание. Куда он скрылся после похорон, не знал никто; в тот вечер его больше не видели. Всю ночь буря колотилась в высокие церковные окна, завывала в горах и бушевала в лесу. Искать мальчика было бесполезно — ни откликов, ни криков о помощи никто бы не услышал. Доктору Аштону оставалось только предупредить окрестный люд и городских констеблей, а затем сидеть и ждать новостей — и он их дождался.

Ранним утром по лестнице торопливо взбежала растрепанная горничная. Ее прислал пономарь, в обязанности которого входило открывать церковь в семь часов для ранних посетителей. Вместе с пономарем доктор Аштон бросился к южному порталу церкви и нашел там лорда Сола, отчаянно уцепившегося за большое дверное кольцо. Голова мальчика бессильно свисала, босые (если не считать изодранных в клочья чулок) ноги были запятнаны кровью.

Именно это пришлось узнать лорду Килдонану, и тут первая часть нашей истории заканчивается. Фрэнк Сидалл и лорд виконт Сол, единственный сын и наследник Уильяма графа Килдонана, покоятся под одной и той же каменной плитой на кладбище при Уитминстерской церкви.

Доктор Аштон прожил еще более трех десятков лет. Обитал он все в том же доме; было ли его существование спокойным, не знаю, но, во всяком случае, таковым оно казалось. Его преемник предпочел жить в собственном доме в городе, и покои старшего пребендария опустели. Тем временем успел смениться век: мистер Хайндз, преемник Аштона, сделался пребендарием в двадцать девять лет, а умер в восемьдесят девять. Случилось так, что ни один из позднейших наследников этой должности не пожелал поселиться в доме при церкви, пока в 1823-м или 1824 году пребендарием не стал доктор Генри Олдис, известный, возможно, некоторым читателям как автор, чье имя, рядом с надписью «Труды», можно найти на корешках нескольких томов, украшающих собой самые почетные (ибо они почти что неприкосновенны) полки многих солидных библиотек.[151]

Доктору Олдису, его племяннице и их слугам понадобился не один месяц, чтобы привести все в порядок и расставить по местам мебель и книги, привезенные из пасторского дома в Дорсетшире.[152] Но вот работа была завершена, дом, прежде необитаемый, но бережно хранимый и защищенный от непогоды, пробудился и, подобно усадьбе Монте-Кристо в Отее,[153] вновь зажил, зазвучал и зацвел. Особенно красивым он казался в одно июньское утро, когда доктор Олдис прогуливался перед завтраком в саду и любовался красной крышей своего обиталища и громоздившейся за нею церковной башней с четырьмя золочеными флюгерами, которые четко вырисовывались на фоне ярко-голубого, с ослепительно белыми облачками неба.

— Мэри, — проговорил доктор, усевшись за накрытый стол и положив на скатерть какой-то твердый и блестящий предмет, — посмотри, это только что нашел мальчуган. Может, ты догадаешься, что это за штука, а то у меня не хватает ума.

Штука представляла собой диск высотой около дюйма, судя по виду, из чистого стекла и превосходно отшлифованный.

— Во всяком случае, штучка хорошенькая, — отвечала Мэри, красивая девушка, светловолосая и большеглазая, а кроме того, страстная любительница литературы.

— Я знал, что тебе понравится. Вероятно, это из дома. Стекляшка лежала в мусорной куче в углу двора.ç

Немного помолчав, Мэри произнесла:

— Нет, все же она мне не нравится.

— Но почему же, дорогая?

— Сама не знаю. Наверное, разыгралось воображение.

— И есть от чего разыграться. Напомни-ка мне, что за книгу ты читала вчера? Как она называется?

— «Талисман»,[154] дядя. Вот если бы это оказался талисман, как было бы замечательно!

— Да, «Талисман». Ну что ж, читай дальше, если хочешь, а мне нужно отлучиться по делам. В доме все в порядке? Ты всем довольна? Слуги ни на что не жалуются?

— Ну что ты, дядя, здесь просто чудесно. Разве что замок в бельевом шкафу — о нем ты уже слышал; и еще soupçon[155] — миссис Мейпл говорит, что никак не может избавиться от мошек в проходной комнате, по ту сторону холла. По ее словам, это пилильщик. Кстати, тебе уютно в твоей спальне? Она ведь на отшибе.

— Ну а как же! Чем дальше от тебя, дорогая, тем лучше. Нет, нет, только без рукоприкладства — прими мои извинения, и забудем об Этом. Но скажи, что это за пилильщик такой? Он не сожрет мою одежду? Если нет, то пусть себе живет. Нам ведь не нужна та комната?

— Нет, конечно нет. А насекомое, которое миссис Мейпл называет пилильщиком, такое красноватое вроде долгоножки, но помельче.[156] Их там видимо-невидимо. Не то чтобы они мне нравились, но вреда от них, думаю, нет никакого.

— Такое прекрасное утро, а тебе то одно не нравится, то другое, — съязвил на прощание дядюшка, закрывая за собой дверь. Не вставая с кресла, мисс Олдис принялась рассматривать лежавший у нее на ладони стеклянный диск. Улыбка постепенно исчезла с ее лица и уступила место удивлению и напряженному вниманию. От раздумий мисс Олдис отвлек приход миссис Мейпл, которая начала разговор привычной фразой: «О мисс, можно вас на два слова?»

Ниже я привожу письмо мисс Олдис к ее подруге в Личфилде, послужившее одним из письменных источников при составлении этой истории. Мисс Олдис начала его писать днем или двумя ранее. Стиль автора явно несвободен от влияния мисс Анны Сьюард, известной как Личфилдский Лебедь,[157] вдохновительницы и кумира мыслящих дам своего времени.

«Дражайшая моя Эмили, для тебя, не сомневаюсь, удовольствием будет узнать, что мы с моим любезным дядюшкой обосновались наконец в доме, где, подобно столь многим здешним обитателям в прежние века, со всех сторон слышим: „Хозяин, хозяйка“. Мы услаждаемся здесь одновременно и новейшим изяществом, и наследием седой древности. Такой благоприятной возможности жизнь никогда нам прежде не дарила.

Городок наш невелик, но местной публике не вовсе чужды радости утонченной беседы: бледное, но верное ее подобие можно слышать и в этих краях. В соседних местностях, среди владельцев разбросанных повсюду имений есть немало таких, кто ежегодно оттачивает свои светские таланты в столице; нередки здесь и обладатели иных, более скромных, но не менее приятных достоинств, а именно домовитости и радушия.

Когда же нам наскучивают дружеские беседы в гостиных наших соседей, когда утомляет болтовня и обессиливают состязания в остроумии, мы находим убежище под сенью величавых красот нашей почтенной церкви, чьи серебряные колокола ежедневно „призывают нас к молитве“, в тени тихого кладбища, где сердце исходит благой печалью, а глаза то и дело источают влагу при виде замшелых плит, скрывших под собой равно и юных, и прекрасных, и почтенных, и мудрых, и добросердечных».

В этом месте резко меняется как содержание, так и стиль письма.

«Но, милая Эмили, я не могу и далее сочинять свой рассказ с тем тщанием, какого ты заслуживаешь. Придется лишить этого удовольствия и тебя, и себя, ибо теперь мне предстоит поведать нечто совершенно отличное от всего предыдущего. Этим утром во время завтрака дядя показал мне странный предмет, найденный в саду; это кусочек стекла или хрусталя такой формы, как показано на рисунке. Дядя дал эту стекляшку мне; после завтрака он ушел, а стеклянный диск остался лежать на столе у меня перед глазами.

Сама не знаю почему, но несколько минут я рассматривала его не отрываясь, пока не пришлось зачем-то уйти. Ты будешь смеяться, но мне показалось тогда, что в стекле отражаются предметы и сцены, в реальности не существующие. Тебя не удивит, однако, следующий мой поступок: я воспользовалась первой же возможностью уединиться в своей комнате с таинственным предметом, обладающим, может статься, свойствами могущественного талисмана. И я не была разочарована. Уверяю тебя, Эмили, клянусь тем, что нам обеим всего дороже: происшедшее со мной в тот день я сама при других обстоятельствах сочла бы невероятным.

Вот краткий рассказ о том, что я увидела, сидя в своей спальне среди бела дня и вглядываясь в глубины кристалла. Во-первых, там открылась совершенно незнакомая мне картина: бугристая поляна, ощетинившаяся неровной травой, в середине развалины серого каменного сооружения, а вокруг — стены из дикого камня. На поляне стояла уродливая старуха в красном плаще и изорванной юбке и беседовала с мальчиком, одетым так, как было принято лет сто назад. Старуха вложила ему в руку какой-то блестящий предмет, а он протянул ей деньги — это я разглядела, потому что рука у старухи дрожала и одна монета упала в траву. Видение исчезло. Кстати, на стене, окружавшей поляну, я заметила нагромождение костей и среди них даже один череп.

Затем я увидела двоих мальчиков, один прежний, а другой незнакомый, младше первого. Они находились в саду, обнесенном стеной. В нем многое изменилось, и деревья теперь большие, но я узнала: на этот самый сад я смотрю сейчас в окно. Мальчики были заняты, скорее всего, какой-то игрой. На земле как будто что-то тлело. Старший мальчик наклонился, коснулся того, что там лежало, а потом воздел руки к небесам, будто в молитве. Я вздрогнула, заметив на них пятна крови. Небо было затянуто тучами.

Мальчик обернулся к стене и призывно взмахнул обеими руками, воздетыми вверх. Поверх стены что-то задвигалось: головы или другие части тела, животных или людей — не могу сказать. Старший мальчик резко повернулся, схватил за руку младшего (тот не сводил глаз с предмета, лежавшего на земле), и оба бросились бежать. На траве остались пятна крови, кучка кирпичей и разбросанные вокруг черные перья (так мне показалось). Все исчезло, а следующая сцена разыгралась в такой темноте, что я почти ничего не разобрала. Если зрение меня не подвело, то там меж деревьев или кустов пробирался, припадая к земле, какой-то человек, а деревья гнул и жестоко трепал ветер. Потом человек помчался со всех ног, то и дело обращая назад бледное лицо, словно от кого-то спасался. И в самом деле, за ним гнались. Преследователей я не разглядела; было их трое или четверо, сказать не могу. Больше всего они походили на собак, но необычных.

Я готова была в ужасе закрыть глаза, но это оказалось не в моей власти. Наконец жертва бросилась под арку, за что-то ухватилась и застыла. Преследователи накинулись на нее, и мне послышался крик отчаяния. Наверное, я лишилась чувств: помню, что пробуждаюсь и перед глазами свет, а прежде была тьма. Вот и все мое видение, Эмили, — иначе это не назовешь. Я ничего не прибавила и не убавила. Как ты считаешь, не стала ли я невольной свидетельницей трагедии, связанной с этим домом?»

Мисс Олдис продолжила письмо на следующий день:

«Я отложила перо, не успев рассказать тебе обо всем, что произошло вчера. Дяде я ни словом не обмолвилась о своих приключениях: ты же его знаешь — это само воплощение здравомыслия. Он предложил бы мне поправить здоровье александрийским листом[158] или стаканчиком портвейна. Вечер прошел тихо — не в угрюмом молчании, а просто тихо, — и я отправилась спать. Представь себе мой испуг, когда, укладываясь в постель, я услышала рев — иного слова не подберу — и узнала голос дяди, хотя даже не подозревала, что он способен издавать такие звуки.

Дядюшкина спальня располагается в самом конце нашего громадного дома. Добираться туда приходится через старинный холл (а его длина восемьдесят футов), парадную комнату с панелями и две незанятые спальни. Во второй из этих спален, полупустой комнате, и обнаружился мой дядюшка. Свечу он уронил на пол, и в помещении стояла темень.

Едва я с лампой в руке вбежала внутрь, как дядя обхватил меня трясущимися руками (раньше они у него никогда не дрожали) и, вознося благодарность небесам, увлек прочь. Он не признался, что его так напугало; кроме „завтра“, я не добилась от него ни слова. Ему быстро соорудили постель в комнате, соседствующей с моей спальней. Спалось ему, думаю, не лучше, чем мне. Я задремала лишь под утро, когда уже начало светать, и видела кошмарные сны. Один из них так врезался мне в память, что придется пересказать его на бумаге: иначе от него не отделаться.

Мне приснилось, что я вхожу в свою комнату, полная дурных предчувствий, и подхожу к комоду, хотя прикасаться к нему мне почему-то очень не хочется. Открываю верхний ящик — там только ленты и платки, следующий — там тоже ничего страшного, и, наконец, — Господи помилуй! — третий, и последний. Он заполнен аккуратно сложенным бельем, и тут мое любопытство постепенно сменяется ужасом, так как в белье что-то шевелится, из складок высовывается красная рука и начинает шарить в воздухе. Не выдержав, я бросаюсь вон, захлопываю дверь и пытаюсь ее запереть, но ключ не поворачивается в замке, а из комнаты доносятся шуршание и глухой стук — все ближе и ближе. Мне бы броситься вниз по лестнице, а я, как приклеенная, цепляюсь за ручку двери. Кто-то со страшной силой дергает дверь, и тут я, слава Богу, просыпаюсь. Ты скажешь, что же в этом страшного, но я перепугалась, и еще как.

За завтраком дядя словно воды в рот набрал: видно, стыдился, что всполошил нас ночью. Но потом он спросил меня, в городе ли мистер Спирман, и добавил, что у этого молодого человека, не в пример прочим, голова на плечах имеется. Тебе известно, дорогая Эмили, что я и сама склоняюсь к такой мысли, а кроме того, вопрос был обращен по адресу. Дядя отправился к мистеру Спирману и до сих пор не возвращался. Придется отослать тебе этот ворох новостей сейчас, иначе придется ждать следующей почты».

Если кого-либо из читателей осенила догадка, что за этим письмом — а отправлено оно было в июне — последует свадьба, то он может себя поздравить: проницательность ему не изменила. Мистер Спирман, молодой франт, владелец богатого имения близ Уитминстера, в то время неоднократно, ссылаясь на дела, задерживался на день-другой в городе, в гостинице «Королевская голова». Тем не менее у него оставалось достаточно времени, чтобы вести подробный дневник, особенно в те дни, о которых я веду рассказ. Не исключено, что столь подробный отчет об интересующих нас событиях он составил по просьбе мисс Мэри.

«Утром заходил дядя Олдис (вскоре, надеюсь, у меня появится законное право называть его дядей!). Поболтал о том о сем, а потом сказал:

— А теперь, Спирман, я должен поведать вам нечто странное и прошу, пока никому об этом ни слова. Я еще сам не разобрался, в чем тут дело.

— Можете на меня положиться, — отвечаю.

— Не знаю, что и думать. Произошло следующее. Как вы знаете, моя спальня расположена на отшибе. Чтобы туда попасть, нужно пересечь большой холл и еще две-три комнаты.

— Это в том конце, где дом примыкает к церкви?

— Да. Ну так вот, вчера вечером Мэри упомянула, что в ближайшей к моей спальне комнате обнаружились какие-то мошки и экономка никак не может от них избавиться. Может, это все из-за них? Как по-вашему?

— Но я еще не знаю, что произошло.

— А, ну да, в самом деле. Скажите-ка, что представляет собой пилильщик? Какого он размера?

Я засомневался, все ли у него в порядке с головой.

— Пилильщиком я называю, — начал я объяснять очень терпеливо, — красное насекомое, похожее на долгоножку, но помельче, длиной около дюйма или меньше. Оно твердое на ощупь и, я бы сказал… — Я хотел продолжить: „очень гадкое“, но Олдис меня прервал:

— Нет, не больше дюйма — это не то.

— Я просто излагаю то, что мне известно. Но не лучше ли будет, если вы расскажете, что с вами приключилось, и тогда я смогу поделиться своим мнением.

Он смерил меня задумчивым взглядом:

— Возможно, возможно. Не далее как вчера я заметил, беседуя с Мэри, что вы, как мне кажется, не лишены сообразительности. — Я поклонился в знак признательности. — Дело в том, что мне сковывает язык какая-то непонятная робость. Ничего подобного со мной доселе не случалось. Так вот, вчера ночью, в одиннадцать или чуть позже, я, прихватив свечу, отправился к себе. В левой руке я держал книгу: люблю перед сном немного почитать. Привычка опасная, не советую брать с меня пример, но я всегда крайне осторожно обращаюсь со свечами и с кроватным пологом.

Итак, прежде всего, когда я вошел в холл и закрыл за собой дверь кабинета, свеча потухла. Я решил, что захлопнул дверь слишком резко и свечу загасило сквозняком. Это было неприятно, ведь трутницу взять было негде, кроме моей собственной спальни. Но дорога мне знакома, так что я двинулся вперед. И тут новое происшествие: в потемках кто-то выбил, вернее сказать, вырвал у меня книгу. Я подобрал ее с пола и пошел дальше. Если вначале я испытывал раздражение, то теперь к нему добавился легкий испуг. Но вы видели наш холл: окон много, и все без занавесок. Летней ночью легко разглядеть не только мебель, но и любой движущийся предмет. Таковых в комнате не было — в этом я убедился.

Итак, я прошел холл, приемную, где тоже большие окна, а в пустых спальнях, примыкающих к моей, где занавески задернуты, замедлил шаги: местами там попадаются ступеньки. И вот во второй из этих комнат я едва не нашел свой конец. Не успев еще открыть дверь, я почувствовал: в комнате что-то не так. Должен признаться, у меня мелькнула мысль повернуть и добраться до спальни другим путем. Но тут же я устыдился и одумался (хотя не уверен, что это слово в данных обстоятельствах уместно).

Попытаюсь описать свои ощущения как можно точнее. Со всех сторон до меня доносился негромкий шорох, а далее (напомню, что вокруг было темно хоть глаз выколи) что-то ткнулось мне в лицо, и я ощутил — на лице, на затылке, на всем теле — тонкие конечности или щупальца. Касание было легким, но подобного ужаса и отвращения я прежде в жизни не испытывал, а кроме того, освободиться оказалось не так уж просто. Я завопил что было мочи, наудачу швырнул в темноту свечу, потом бросился к окну — я знал, что оно в двух шагах. Когда занавеска была отдернута и в комнату проник свет, я разглядел в воздухе, судя по очертаниям, ножку насекомого, но, Боже мой, какого же исполинского размера![159] Насекомое было ростом с меня, не ниже. А вы говорите, что пилильщик размером не превышает дюйм. Что вы обо всем этом думаете, Спирман?

— Ради Бога, доведите сперва свою историю до конца. В жизни ничего подобного не слышал!

— Да больше и рассказывать нечего. Вбежала Мэри с лампой, но комната уже была пуста. О том, что произошло, я умолчал. Ночевать я устроился в другой комнате и в свою спальню возвращаться не собираюсь.

— А вы осмотрели место происшествия? Что у вас там хранится?

— Ничего. Там нет ничего, кроме старого шкафа и еще кое-какой мебели.

— А в шкафу что?

— Не знаю. Никогда его не открывал, мне известно только, что он на замке.

— Я бы охотно туда заглянул и, признаюсь, сгораю от любопытства. Если вы не заняты, не могли бы вы показать мне комнату?

— Не решался вас пригласить, но, честно говоря, именно это я и надеялся услышать. Жду вас в любое удобное время.

— Лучше всего прямо сейчас, — поспешил сказать я, понимая, что ни о чем другом он в эту минуту думать не может.

Мистер Олдис живо вскочил; в его взгляде читалось одобрение (так мне хотелось бы думать). Но он был краток: „пошли“ — вот все, что я услышал в ответ. Мы молча отправились в путь. В доме к нам присоединилась наша Мэри (при посторонних — его, а когда мы вдвоем — моя). Доктор уже успел намекнуть племяннице на пережитый испуг, но чем он был вызван, не признался. Теперь же он очень кратко посвятил ее в происшедшее. В первой из пустующих спален доктор Олдис остановился и пропустил меня вперед:

— Вот эта комната, входите, Спирман, и скажите, что вы там увидите.

Не знаю, как бы я повел себя в полночь, но, будучи уверен, что среди бела дня ничего страшного не случается, я ничтоже сумняшеся распахнул дверь и вошел.

Это оказалась светлая комната, с большим окном справа, но при этом довольно унылая на вид. Из мебели первым делом бросался в глаза узкий и высокий странный шкаф из темного дерева. Стояли здесь также кровать со столбиками для полога (голый остов, весь на виду) и комод. На полу рядом с комодом и на подоконнике валялись сотни дохлых насекомых; среди них я обнаружил одно, еще шевелившееся, и не без удовольствия его прикончил. Я подергал ручку — шкаф не открывался; ящики комода также были заперты. Откуда-то доносился едва различимый шелестящий звук — откуда именно, я не понял и предпочел о нем умолчать. Ясно, заявил я, что нашим следующим шагом должен быть осмотр шкафа и комода. Дядя Олдис повернулся к Мэри. „Миссис Мейпл“, — коротко бросил он, и Мэри поспешила прочь (второй такой походки в целом свете не найдешь). Вскоре она вернулась, ступая на сей раз медленнее, — в сопровождении полной дамы со смышленым лицом.

— Нет ли у вас ключей от шкафа и комода, миссис Мейпл?

В ответ на простой вопрос дяди Олдиса хлынул поток слов (не то чтобы бурный, но обильный). Если бы судьба даровала миссис Мейпл более высокое общественное положение, из нее вполне могла бы получиться вторая мисс Бейтс.[160]

— О доктор, и вы, мисс, и вы тоже, сэр, — заговорила она, приветствуя меня поклоном, — ну как же, ключи! Припомнить бы, как звали того джентльмена, что приходил в день, когда мы принимали здесь хозяйство, а тот джентльмен всем заведовал — пришлось еще подать ему завтрак в малую гостиную, большую мы не успели до конца привести в порядок. Цыпленок, пирог с яблоками, стакан мадеры… Господи Боже мой, вы, мисс Мэри, опять скажете, что я трещу без умолку, но это я только, чтобы разложить по полочкам воспоминания. Ага — Гарднер; точно так же получилось на прошлой неделе с артишоками и текстом проповеди.

Стало быть, мистер Гарднер отдал мне ключи, и на каждом была бумажка, от какой он двери, а есть и такие, что подходят сразу к двум дверям. Но это двери комнат, а не дверцы шкафов. Да, мисс Мэри, все точно так, как я вам говорю, и вашему дяде, и вам тоже, сэр. А еще тот самый джентльмен дал мне коробку и велел хранить, а когда он ушел, я подумала, что не будет большой беды, если я эту коробку потрясу, все равно ведь она теперь принадлежит вашему дяде, мисс. Так вот, в коробке загремело — как пить дать, там были ключи, не знаю, что другое и подумать. Но от чего эти ключи — известно одному Богу, господин доктор, ведь разве ж я осмелюсь открыть коробку, сэр; такое мне и в голову не приходило.

Спокойствие дяди Олдиса во время этой затянувшейся речи немало меня удивило. Догадываюсь, что Мэри веселилась от души, а что касается доктора, то, по всей видимости, он убедился на опыте, что попытки прервать словоизвержение ни к чему не приведут. Он терпеливо выслушал экономку и лишь затем сказал:

— Вы не могли бы найти эту коробку, миссис Мейпл? Если найдете, будьте любезны принести ее сюда.

Миссис Мейпл наставила на него указательный палец, словно обвиняя или уличая в чем-то.

— Ага, — заговорила она, — если бы у меня спросили заранее, какие слова вы произнесете, доктор, я бы эти самые и назвала. И укоряла я себя не раз и не два, а много-много раз. И когда лежала без сна в постели, и когда сидела в своем кресле — том самом, которое вы, доктор, и мисс Мэри подарили мне в день, когда стукнуло двадцать лет моей службы у вас, а лучшего и представить себе невозможно… Да, мисс Мэри, это истинная правда, как бы ни хотелось кое-кому, чтобы было иначе. „Ну хорошо, — говорила я про себя, — но когда доктор спросит о коробке, что ты ответишь?“ Нет, доктор, будь вы похожи на тех хозяев, о которых мне доводилось слышать, а я — на некоторых известных мне слуг, я исполнила бы ваше поручение глазом не моргнув. Но раз уж дела у нас обстоят, приходится признать, так, как сейчас, то ответ у меня только один: если мисс Мэри не пойдет в мою комнату и не поможет мне разложить воспоминания по полочкам — а ей ведь такое приходит порой на ум, что я давным-давно забыла, — то ничего и похожего на ту коробочку (это ведь скорее коробочка, а не большая коробка) нам еще долго-долго не видать.

— Ну что же вы, дорогая мисс Мейпл, не сказали сразу, что вам нужна помощь? — отозвалась моя Мэри. — Нет-нет, ничего не объясняйте; пойдемте скорей к вам и начнем искать.

Обе дамы поспешно нас покинули, но я успел еще услышать, как миссис Мейпл начала пространное объяснение, конец которого, несомненно, прозвучал в самых отдаленных уголках подведомственного ей хозяйства. Мы с дядей Олдисом остались одни.

— Превосходная прислуга, — проговорил он, кивнув в сторону двери. — Дом ведет безупречно, а что до болтовни, то это обычно минуты на три, не больше.

— Как мисс Олдис поможет ей вспомнить, где коробка?

— Мэри? Она усадит ее и начнет расспрашивать о последней болезни тетушки или о том, кто ей подарил фарфоровую собачку, что стоит на каминной полке, — в общем, о вещах совершенно посторонних. А потом, как говорит миссис Мейпл, одно потянет за собой другое, и с удивительной быстротой ей придет на ум то, что требуется. Ну вот, кажется, это уже они.

В самом деле, впереди шествовала с сияющей улыбкой миссис Мейпл, в ее вытянутых руках покоилась коробка.

— Что я говорила, — воскликнула она, приблизившись, — еще раньше в Дорсетшире? Я сама родом, правда, не оттуда, ну да ладно. Я говорила: „Подальше положишь, поближе возьмешь!“ Там она и лежала, куда я ее положила тому уже… сколько? Да два месяца, вот сколько!

Тут коробка перешла в руки дяде Олдису, и мы с любопытством над ней склонились. О миссис Энн Мейпл я забыл и думать, поэтому так и не узнал, в каком месте лежала коробка и каким образом Мэри навела экономку на нужные воспоминания.

Коробка, довольно старая, была перевязана розовой тесьмой и запечатана. Выцветшая чернильная надпись на наклейке гласила: „Дом старшего пребендария, Уитминстер“. Внутри оказались два небольших ключа и записка (почерк был тот же, что и на наклейке). Я прочел: „Ключи от Шкафа и Комода, что находятся в пустой Комнате“. Ниже стояло:

„Содержимое Шкафа и Комода хранится мною и должно быть хранимо моими преемниками, последующими жильцами Дома, для благородного Семейства Килдонан, буде объявится законный наследник этого имени. Я же, проведя Розыск всеми доступными мне средствами, пришел к заключению, что сей знатный Род окончательно угас: последний Граф Килдонан, как всем известно, стал жертвой кораблекрушения, а единственный его Сын и Наследник скончался в моем Доме (Бумаги, касающиеся этого прискорбного События, помещены мною в упомянутый Шкаф в году 1753 от Рождества Христова, марта 21).

Полагаю далее, что будущему владельцу ключей, не принадлежащему к Роду Килдонан, следует хранить нетронутым содержимое Шкафа и Комода, если серьезные, угрожающие обстоятельства не вынудят его к обратному. Мнение мое основывается на весомых причинах и, что почитаю за Честь, опирается на авторитет прочих Членов Коллегии Уитминстерской церкви, знакомых с Событиями, о которых здесь идет речь. Т. Аштон, Praeb. senr, У. Блейк, Decanus, Г. Гудман, Praeb. junr.“.

— Ага! — воскликнул дядя Олдис. — Угрожающие обстоятельства! Стало быть, чего-то в этом роде он ожидал. Подозреваю, тут замешан этот самый молодой человек. — Доктор указал ключом на строчку со словами „единственный Сын и Наследник“. — Как ты думаешь, Мэри? Виконта Килдонана звали Сол.

— Откуда тебе это известно, дядя?

— Это можно узнать хотя бы из „Дебретта“ — двух маленьких толстых томиков.[161] Но я говорю о надгробии у липовой аллеи. Там он похоронен. Какая с этим связана история, вот что интересно. Вы не знаете, миссис Мейпл. Кстати, взгляните на своего любимого пилильщика, там, у окна.

У миссис Мейпл оказались, таким образом, одновременно две темы для разглагольствований, и она с полным правом могла отдать должное обеим. Безусловно, со стороны дяди Олдиса было опрометчивым шагом предоставить ей такую возможность. Догадываюсь, впрочем, что он медлил, не решаясь сразу воспользоваться найденными ключами.

— Ох, эти мошки, от них, доктор и мисс, спасу не было дня три или четыре, и вы тоже, сэр, если бы вы только знали! А как они объявились! Когда мы в первый раз вошли сюда, шторы были подняты. Осмелюсь сказать, так было все время за годы до нашего приезда. И ни единой мошки мы не заметили. Потом мы спустили шторы — для этого пришлось повозиться — и так их и оставили, а на другой день я послала сюда Сьюзен с метлой, и не прошло и пары минут, как она выбежала в холл, натыкаясь на мебель, и нам пришлось прямо-таки сбивать с нее мошек. Облепили весь чепец; да вы не разглядели бы даже, какого цвета у нее волосы; глаз тоже было не видать — вы уж мне поверьте. Счастье еще, что она у нас девушка простая, не из пугливых, — я бы уж точно умом тронулась, едва прикоснувшись к этим мерзким тварям. А теперь они там мертвехонькие валяются. В понедельник-то они еще трепыхались, а нынче у нас четверг… ах нет, пятница. Только подойдешь, а они уже колотятся в дверь, а стоит открыть, так и кидаются, словно сожрать готовы.

Я даже подумала: „А окажись на их месте летучие мыши, что бы с нами тогда было?“ И ведь их не прихлопнуть, как обычных мошек. Ну ладно, что ни делается, все к лучшему. А потом еще надгробие. — Миссис Мейпл поспешила перейти ко второму вопросу, пока ее не прервали. — Этих двух несчастных мальчиков. Я сказала „несчастных“, но мне вспоминается, как — еще до вашего, доктор и мисс Мэри, приезда — я пила чай с миссис Симпкинс, женой церковного сторожа, а их семейство местное, так ведь? Живут здесь, осмелюсь сказать, сотню лет в этом самом доме. Спросите их о любом надгробии, о любой могиле на кладбище, и они скажут, кто там покоится и сколько лет прожил. И о том молодом человеке я от него слышала — от мистера Симпкинса, я хочу сказать…

Экономка поджала губы и несколько раз кивнула.

— Расскажите, миссис Мейпл, — проговорила Мэри.

— Продолжайте же, — попросил дядя Олдис.

— Что вы о нем знаете? — вмешался и я.

— Ничего подобного здесь раньше не бывало со времен королевы Марии, папистов[162] и всего такого прочего, — снова заговорила миссис Мейпл. — Ну вот, он здесь жил, в этом самом доме, и они тоже с ним, причем, могу даже сказать, в этой самой комнате. — Экономка тревожно переступила с ноги на ногу.

— Кто это с ним был? Вы имеете в виду жильцов дома? — спросил дядя Олдис подозрительно.

— Да нет, господин доктор, вовсе нет; думаю, он их из Ирландии привез. Жильцы дома даже и представить себе не могли, что он за штучка. Но в городе о его ночных вылазках знал всяк и каждый. А те, из Ирландии, уж такие злыдни, они бы и с ребенка из могилы кожу ободрали. Когда сердце иссохло, то и призрак выходит тощий и уродливый[163] — так мистер Симпкинс говорит. И вот под конец (по словам мистера Симпкинса) они набросились на него самого — на двери церкви, где они его догнали, до сих пор виден след. Это чистая правда, мистер Симпкинс показывал мне эти отметины. Он был лорд, и окрестили его именем нечестивого царя из Библии; о чем только думали, давая ребенку такое имя!

— Сол его звали, иначе Саул, — вставил дядя Олдис.

— Точно, Саул, спасибо вам, господин доктор. И как раз царь Саул, как сказано в Библии, вызывал духи мертвецов, до того мирно спавших в своих могилах.[164] Ну не чудно ли: молодой лорд носил это самое имя, и дедушка мистера Симпсона видел из своего окна, как он темной ночью бродил по кладбищу со свечой в руке от могилы к могиле, а они следом по траве. А как-то раз, ночью, он подошел прямо к дому старого мистера Симпкинса, к тому окну, что выходит на кладбище, и прижался носом к стеклу: хотел знать, не видит ли его кто-нибудь в комнате. Ну, тут старому мистеру Симпкинсу пришлось скорчиться под окошком и не дышать, пока он не услышал удалявшиеся шаги и шелест травы за ними. Утром мистер Симпкинс выглянул из окошка, а в траве следы и мертвые кости. Да, злой он был ребенок, но пришлось ему за все ответить и тогда, и потом тоже.

— Потом? — Доктор Олдис нахмурился.

— Да, господин доктор, все это повторялось ночь за ночью и во времена старого мистера Симпкинса, и во времена его сына — отца нашего мистера Симпкинса, — да и при нашем мистере Симпкинсе тоже. Прижмется к окну, в особенности когда вечер холодный и в доме разведут огонь, уткнется носом в стекло, руки дрожат, рот то раскроет, то закроет. Просит так с минуту, а затем уходит обратно в темень, на кладбище. Но открыть окошко они и подумать не смеют, хоть и жалко смотреть, как бедный мальчуган зябнет, да и от года к году становится все прозрачнее.

Верные слова повторяет наш мистер Симпкинс за своим дедушкой: „Когда сердце усохло, то и призрак выходит тощий и уродливый“.

— Да уж, — произнес дядя Олдис внезапно — так внезапно, что миссис Мейпл осеклась. — Спасибо. А теперь пора расходиться.

— Но дядя, — встрепенулась Мэри, — разве ты не собираешься открыть шкаф?

Дядя Олдис покраснел, буквально вспыхнул.

— Дорогая, — проговорил он, — можешь порицать меня за трусость или хвалить за благоразумие — как тебе угодно. Но я не только никогда сам не открою ни шкаф, ни комод, но и не дам ключи ни тебе, ни кому другому. Миссис Мейпл, не будете ли вы так добры пригласить кого-нибудь, кто бы перенес эту мебель в чулан?

— А когда это будет сделано, миссис Мейпл, — добавила Мэри, в лице которой я прочел, как ни странно, не досаду, а скорее облегчение, — спрячьте туда же еще и пакетик, который я дам вам.

Мы покидали загадочную комнату, ни о чем не сожалея. Распоряжения дяди Олдиса в тот же день были выполнены. Так что, — заключает свои записи мистер Спирман, — в Уитминстере имеется своя комната Синей Бороды и, подозреваю, тамошний чертик-в-табакерке ждет своего часа, чтобы показаться очередному обитателю дома старшего пребендария».

 

1919

 

Эдвард Фредерик Бенсон

 

 

(Edward Frederick Benson, 1867–1940)

 

Рассказы о привидениях, написанные Э. Ф. Бенсоном, принадлежат, по мнению Дж. Салливана, к числу наиболее сложных и изощренных в своем жанре. Именно сборники «рассказов ужасов» составляют наиболее ценную часть наследия этого писателя — автора романов, эссе, биографий.

Эдвард Ф. Бенсон, средний из трех братьев-писателей, вырос в семье архиепископа Кентерберийского. Обучаясь в Кембридже, увлекался классической филологией и археологией, в 1892–1895 гг. учился и работал в Британской школе археологии в Афинах, затем участвовал в раскопках в Египте.

Первая книга Э. Бенсона, роман о нравах общества «До-до», имела шумный успех, в немалой степени благодаря тому, что персонажи легко обнаруживали сходство с некоторыми реальными лицами. В 1890-х и начале 1900-х гг. писал прозу развлекательного характера, позднее обратился к жанру биографии. Известно несколько его мистических романов («Судебные отчеты», 1895; «Образ в песке», 1905; «Ангел горести», 1906 и др.), но наибольший интерес представляют рассказы Бенсона, вошедшие в сборники «Комната в башне» (1912), «Видимое и невидимое» (1923), «Рассказы о призраках» (1928) и «Новые рассказы о призраках» (1934).

 

Примирение (Reconciliation)

Пер. Л. Бриловой

 

Гарт-Плейс располагается во впадине среди холмов, с севера, востока и запада обступающих уединенную долину. Можно сказать, он покоится словно в пригоршне. К югу холмы расступаются, плавно переходя в прибрежную равнину, отвоеванную некогда у моря. Ныне, пересеченная дренажными канавами, эта земля представляет собой тучное пастбище, которым пользуются окрестные фермеры. Густые буковые и дубовые леса, взбирающиеся по склонам холмов до самого гребня, дают дому дополнительную защиту, создавая вокруг него особый мягкий климат. Под их сенью Гарт безмятежно дремлет и весной, когда оголенные вершины холмов обдувают восточные ветра, и зимой, когда их атакуют порывы северного ветра. В ясный декабрьский день, сидя на солнышке в расположенном террасами саду при доме, можно услышать завывание бури в верхушках деревьев на косогоре, увидеть, как несутся по небу облака, и не ощутить при этом ни единого дуновения ветра, который рвет их в клочья и угоняет к морю. За месяц до того, как наверху в рощах начнут набухать почки, поляны вблизи дома уже бывают густо усеяны расцветшими анемонами и островками примул, а осенью, когда в деревне, приютившейся западнее, на вершине холма, палисадники опустошены морозами, сад Гарта еще долго пылает багрянцем. Покой сада нарушает один лишь южный ветер, и тогда слышится шорох волн, а воздух пахнет солью.

Сам дом возведен в начале семнадцатого века и чудесным образом избежал губительного вмешательства реставратора. Дом невысокий, трехэтажный, выстроен из местного серого камня, меж тонкими каменными плитами крыши прорастают сорняки, окна широкие, с мелким членением. Дубовые полы никогда не скрипят, лестницы просторные и основательные, панельная отделка прочностью не уступает стене, на которой укреплена. Повсюду разлит слабый запах дыма от каминов, сотни лет топившихся дровами, — запах и невероятная тишина. Если всю ночь пролежать без сна в одной из комнат, то не услышишь ни вздохов затрещавшего дерева, ни дребезжания оконной рамы; за всю ночь снаружи не донесется ни звука, кроме уханья неясыти, а в июне — трелей соловья. Давным-давно за домом выровняли полосу земли для сада, а перед главным фасадом устроили на склоне пару террас. Ниже бьет ключ, питающий небольшой ручеек, топкие берега поросли камышом. Худосочный ручей, едва пробиваясь сквозь заросли, блуждает вначале за огородом, а затем впадает в медлительную речку, которая, с ленцой пропутешествовав милю-другую, через покрытое пятнами тины устье выходит на простор Ла-Манша. Вдоль дальнего берега ручья тянется тропа, соединяющая деревню Гарт (она расположена выше на склоне холма) с дорогой внизу, на равнине. В двух шагах от дома через ручей перекинут каменный мостик с воротами; он выводит на ту самую тропу.

Впервые я увидел этот дом, в котором уже много лет часто гощу, будучи выпускником Кембриджа.[165] Мой друг Хью Верралл, единственный сын овдовевшего джентльмена, владельца дома, предложил мне в начале августа провести здесь вместе месяц. Хью объяснил, что его отец собирается ближайшие шесть недель пробыть за границей, на курорте. Мой же отец, как ему известно, вынужден остаться в Лондоне. Раз так, то Хью считал, что предложенный им план хорош во всех отношениях: ему не придется маяться в Гарт-Плейс в печальном одиночестве, а мне — изнывать от жары в городе. Если я сочту эту идею достойной внимания, то дело только за разрешением от моего отца, а благословение мистера Верралла уже получено. Хью действительно показал мне письмо, в котором мистер Верралл высказался по поводу образа жизни своего сына весьма недвусмысленно:

«Я против того, чтобы ты весь август проболтался в Мариенбаде,[166] — писал мистер Верралл. — Только наживешь неприятности и потратишь все свои карманные деньги на этот год. Кроме того, пора подумать об учебе; за весь прошлый семестр, как я узнал от твоего наставника, ты палец о палец не ударил, так что самое время заняться делом сейчас. Отправляйся в Гарт и захвати с собой какого-нибудь обаятельного разгильдяя себе под стать, а уж там вам придется взяться за книги, потому что больше там делать совершенно нечего! Кроме того, в Гарте и желания что-либо делать ни у кого не возникает».

— Отлично, разгильдяй согласен, — сказал я. Что касается моего отца, то он не хотел, чтобы я оставался в Лондоне: об этом мне было известно.

— Заметь себе, разгильдяй должен быть обаятельным, — добавил Хью. — Ну хорошо, так или иначе, ты едешь со мной, и это здорово. Увидишь, что подразумевал мой отец под склонностью обитателей Гарта к ничегонеделанию. Гарт есть Гарт.

Там мы и обосновались в конце следующей недели. Немало довелось мне с тех пор созерцать красот в разных уголках земли, но ни разу в жизни я не испытывал столь мощного, магического очарования, от которого у меня перехватило дыхание, как в тот жаркий августовский вечер, когда я впервые увидел Гарт. Последняя миля пути к дому пролегает через лес, покрывающий косогор, так что мой кеб вырвался из леса, как из туннеля, и глазам моим предстали длинный серый фасад и зеленые лужайки вокруг — зрелище, исполненное старомодного, неприхотливого спокойствия. Стояли ясные сумерки, в небе пламенел закат. То, что я увидел, казалось воплощением самого духа Англии: на юге поблескивала полоса моря, а вокруг темнели древние леса. Как здешние дубы, как бархат лужаек, дом вырос из самой земли и по-прежнему обильно питался ее соками. Если Венецию породило море, Египет — таинственный Нил, то Гарт был рожден лесами Англии.

Перед обедом мы вышли прогуляться, и Хью представился случай рассказать мне историю дома. Предки Хью жили в Гарт-Плейс со времен королевы Анны.[167]

— Но мы здесь чужаки, — добавил он, — и притом не слишком почтенные. В свое время мои предки арендовали ферму на вершине холма, а домом владели Гарты. Его построил один из Гартов в эпоху царствования Елизаветы.[168]

— Ах, ну раз так, то здесь должно обитать привидение, — сказал я, — для полноты картины. Только не убеждай меня, что в доме не сохранилось ни одного Гарта, чтобы являться по ночам.

— Рад бы служить, — ответил Хью, — но боюсь, что привидение я тебе не обеспечу. Ты опоздал: сотню лет назад действительно поговаривали, что призрак Гарта здесь показывается.

— И что потом?

— Я не знаток привидений, но полагаю, что чары выдохлись. Призраку, должно быть, надоедает такое существование: быть прикованным к месту, в обязательном порядке вечерами обходить сад, а ночами коридоры и спальни, тогда как от окружающих ноль внимания. Моим предкам, похоже, было совершенно все равно, есть здесь призрак или нет. Вот он в конце концов и испарился.

— А чей это дух, не говорили?

— Дух последнего из Гартов, жившего тут во времена королевы Анны. Произошло вот что. В нашей семье был младший сын по имени Хью Верралл — мой тезка. Он отправился в Лондон искать счастья. За очень короткое время он заработал кучу денег, на склоне лет удалился от дел и задумал стать сельским джентльменом, хозяином поместья. Наши края он любил, так что приобрел себе дом в расположенной выше деревне, а тем временем присматривался и лелеял, судя по всему, какие-то планы. Гарт-Плейс принадлежал тогда Фрэнсису Гарту, настоящему сорвиголове, пьянице и отчаянному игроку, а Хью Верралл проводил здесь вечер за вечером и обдирал Гарта как липку. У Фрэнсиса была единственная дочь — наследница дома, разумеется. Вначале Хью взбрело в голову жениться на ней, но, когда он получил от ворот поворот, ему пришлось подбираться к дому с другого конца. И вот наступила такая минута, когда, следуя укоренившейся славной традиции, Фрэнсис Гарт, задолжавший к тому времени моему предку около тринадцати тысяч фунтов, поставил на кон Гарт против суммы долга и проиграл. Шум поднялся страшный, толковали о свинце в игральных костях, о крапленых картах, но доказать ничего не удалось. Хью выставил Фрэнсиса из родового гнезда и забрал поместье себе. Фрэнсис прожил еще несколько лет в хижине рабочего в деревне. Каждый вечер он спускался сюда по тропе и, стоя под окнами дома, последними словами костил его обитателей. Когда он умер, в доме стало неспокойно, а потом призрак попросту сошел на нет.

— Может быть, он копит силы, — предположил я. — Не исключено, что он еще явится во всем своем блеске. В этом доме, знаешь ли, привидение просто необходимо.

— Пока что ни намека. Хотя посмотрим, может статься, ты сочтешь, что таковое имеется, но это настолько глупо — стыдно и рассказывать.

— Выкладывай начистоту, — потребовал я.

Хью указал на фронтон над входной дверью. В углу, образованном скатами крыши, был установлен большой прямоугольный камень — явно позднее, чем возвели сам дом. Поверхность этого камня, в отличие от стены, сильно искрошилась, но четко виднелись остатки резьбы — очертания геральдического щита, хотя от герба не уцелело ничего.

— Чепуха страшная, — заговорил Хью, — но все дело в том, что отец помнит, как устанавливался этот камень. Его поместил сюда мой дед; здесь был изображен наш герб. Видишь, очертания щита еще сохранились. Это местный камень, весь дом выстроен из точно такого же, но, едва водруженный, герб начал крошиться, и за десять лет от него ничего не осталось. Странно, что именно этот камень так быстро разрушился, в то время как другим, кажется, века нипочем.

Я рассмеялся.

— Дело рук Фрэнсиса Гарта, это ясно, — сказал я. — Жив курилка.

— Иногда я тоже так думаю, — признался Хью. — Мне ни разу не довелось здесь увидеть или услышать ничего мало-мальски напоминавшего привидение, но постоянно чудится постороннее присутствие. Этот чужой никогда не показывается, но он тут, где-то рядом.

Слушая Хью, я на мгновение ощутил правоту его слов: во всем вокруг действительно таилось нечто зловещее. Однако это чувство оказалось мимолетным — через минуту дом вновь предстал воплощением изумительной красоты и уюта. Самые мирные пенаты, какие только можно себе вообразить.

И потекли восхитительные дни. Мы нисколько не стесняли друг друга, потому что были по-настоящему близкими людьми. Мы болтали сколько хотелось, а в паузах не ощущали неловкости и молчали себе, пока кому-нибудь из нас не приходило желание заговорить. По утрам мы часа три прилежно сидели за книгами, но, когда приближался ленч, захлопывали их до завтра и отправлялись через топь к морю поплавать, или бродили в лесу, или играли в карты на лужайке за домом. Жаркая погода располагала к лени, и здесь, в лощине меж холмов, трудно было даже припомнить, каково ощущать себя преисполненным жизненной энергии. Но, как отмечал отец Хью, поселившимся в Гарте свойственно особое состояние тела и души. Волей-неволей делаешься сонным и прожорливым, здоровеешь, но лишаешься желаний и сил; праздная жизнь течет ровно и спокойно, без треволнений. Лениться без угрызений совести, мурлыкая от удовольствия, значило поступать в соответствии с духом Гарта. Но дни шли, и я начал осознавать, как под покровом довольства в нас постепенно зреет настороженность: казалось, будто некий наблюдатель не спускает с тебя глаз.

Однажды, приблизительно через неделю после моего приезда, тихим и знойным днем мы поплелись к морю искупаться перед обедом. Надвигалась гроза, но мы надеялись, что успеем искупаться и вовремя вернемся домой. Однако гроза разразилась раньше, чем мы рассчитывали; при полном безветрии начался проливной дождь, а идти предстояло еще не меньше мили. На небе сгрудились облака, потемнело, как в сумерки. Прежде чем мы добрались до тропинки, ведущей к дому вдоль берега реки, ливень промочил нас до нитки. Вступая на мост, я заметил поблизости человеческую фигуру, и меня поразила недоуменная мысль: «Почему он стоит так посреди потопа, почему не ищет убежища?» Человек стоял неподвижно, повернувшись к дому, а я, проходя мимо, пристально всмотрелся ему в лицо и в то же мгновение понял, что оно мне очень знакомо, вот только не могу припомнить откуда. Незнакомец был средних лет, чисто выбрит, тонкие смуглые черты сохраняли необычайно злобное выражение.

Впрочем, если кому-то вздумалось стоять под дождем и разглядывать Гарт-Плейс, то что мне до этого?

Мы прошли еще дюжину шагов, и я приглушенным голосом обратился к Хью:

— Интересно, что этот тип там делает?

— Тип? Какой тип? — удивился Хью.

— Тот, что встретился нам сейчас у моста.

Хью обернулся.

— Там никого нет, — возразил он.

Казалось совершенно невероятным, чтобы незнакомца, за несколько секунд до этого стоявшего у моста, без остатка поглотила тьма, пусть даже очень густая; и тут мне впервые пришло в голову, что тот, кому я недавно заглядывал в лицо, не был обычным существом из плоти и крови. Но, словно спохватившись, Хью тут же указал на тропу, по которой мы пришли.

— Да, там кто-то есть, — проговорил он. — Странно, что я никого не заметил, когда проходил мимо. Но если ему нравится стоять под дождем, то пусть себе стоит.

Мы быстро вошли в дом, я переоделся и принялся ломать голову, пытаясь вспомнить, когда и где видел это лицо. Я помнил, что встречал его недавно и что оно вызвало у меня интерес. И внезапно меня осенило. Я видел не самого этого человека, а его портрет, и висел этот портрет в галерее в Гарте. Хью показал мне ее в день моего прибытия, а с тех пор я там не был ни разу. Стены галереи были увешаны портретами Верраллов и Гартов, и среди них находился тот, который меня интересовал, — портрет Фрэнсиса Гарта. Перед тем как подняться к себе, я в этом удостоверился, и у меня не осталось ни малейшего сомнения: человек, встретившийся мне у моста, представлял собой живую копию того, кто во времена королевы Анны проиграл этот дом предку и тезке Хью.

Я ничего не сказал Хью о своем открытии: не хотелось наводить его на ненужные размышления. Он, со своей стороны, более не упоминал о встрече с незнакомцем (видимо, она не произвела на него особого впечатления), и вечер прошел как обычно. На следующее утро мы сидели за книгами в небольшой гостиной, окна которой выходят на лужайку. Поработав часок, Хью встал, чтобы размяться, и, насвистывая, приблизился к окну. Я не обращал на него внимания, но насторожился, когда мелодия прервалась на середине. Тут же Хью проговорил каким-то странным голосом:

— Подойди-ка сюда на минутку.

Я присоединился к нему, и он указал в окно.

— Это тот самый человек, которого ты видел у моста? — спросил он.

Человек стоял в дальнем конце лужайки, глядя прямо на нас.

— Он самый, — подтвердил я.

— Пойду спрошу, что он здесь делает. Идем со мной!

Мы вышли из комнаты и по короткому коридору добрались до садовой двери. На лужайке было мирно и солнечно, но ни единой живой души там не виднелось.

— Странно, — сказал Хью. — Очень странно. Заглянем-ка в картинную галерею.

— Не стоит утруждать себя, — отозвался я.

— Значит, ты тоже заметил сходство. Вот только простое ли это подобие? А что, если это сам Фрэнсис Гарт? Как бы то ни было, я теперь знаю, кто за нами следит.

Итак, нам уже дважды попадался на глаза призрак, которого мы оба в мыслях и вслух отождествляли с Фрэнсисом Гартом. На следующей неделе призрак явно подобрался ближе к дому, что некогда служил ему обиталищем. Хью видел его в непосредственной близости от парадного крыльца, а я день-два спустя, когда сумерничал в гостиной, ожидая, пока Хью спустится к обеду, заметил, как призрак заглядывает в окно, выходящее на лужайку, и озирает комнату пристально и злобно. Наконец незадолго до моего отъезда, по возвращении с прогулки по лесу, мы едва не столкнулись с ним у большого камина в холле. На этот раз появление призрака не было мимолетным; наш приход его не спугнул. Секунд десять незваный гость не обращал на нас внимания, а потом двинулся в сторону задней двери. Там он остановился и обернулся к Хью. Хью тут же заговорил с ним, но призрак молча вышел за дверь. Итак, привидение проникло внутрь и с того времени снаружи уже не показывалось. Фрэнсис Гарт вновь водворился у себя в доме.

Не стану вас уверять, что при виде призрака мое спокойствие ничуть не поколебалось. Я был очень встревожен; страх — слишком мягкое определение для того, что я испытывал. Вернее сказать, меня охватывал немой смутный ужас, причем (я стараюсь быть точным) не в тот миг, когда я встречал привидение, а несколькими секундами ранее, так что надвигавшаяся жуть заранее предупреждала меня о его приходе. Но к этому чувству примешивался острый интерес, желание узнать, какова природа таинственного пришельца, давно умершего, но на вид все еще живого, вновь облекшегося в тело, которое давно рассыпалось в прах. Хью, однако, ничего подобного не испытывал; повторное вселение призрака он принял столь же невозмутимо, сколь бестрепетно отнеслись к первому появлению таинственного гостя тогдашние обитатели дома.

— Очень любопытно, — сказал он, провожая меня, когда мой визит подошел к концу. — Что-то здесь затевается, но что? Если будут новости, я тебе сообщу.

С тех пор призрак стал показываться постоянно. Кого-то он всполошил, кого-то заинтересовал, но не навредил никому. На протяжении следующих пяти лет я часто гостил в Гарте и каждый раз видел привидение хотя бы однажды, причем накануне очередной встречи, в отличие от Хью и его отца, неизменно испытывал все тот же ужас. А потом, совершенно неожиданно, отец Хью умер. После похорон Хью отправился в Лондон, чтобы побеседовать с адвокатами и уладить дела, связанные с завещанием. Выяснилось, что отец его, оказывается, был далеко не так богат, как считалось, и теперь Хью сомневался, сможет ли вообще позволить себе жить в Гарт-Плейс. Все же он намеревался часть дома закрыть, свести домашние расходы к минимуму И сделать попытку продержаться.

— Мне не хочется сдавать дом в аренду, — признался он, — чертовски не хочется. Кроме того, не верится, что его удастся сдать. О привидении знают теперь все вокруг, так что найти жильца будет непросто. Но надеюсь, это и не понадобится.

Однако спустя полгода Хью убедился, что, несмотря на все меры экономии, жить в Гарте долее нет возможности. В июне я приехал туда погостить в последний раз, после чего, если не удастся найти жильца, Хью намеревался покинуть дом.

— Не могу выразить, до чего мне жаль расставаться с Гартом, — сетовал Хью, — но делать нечего. Как ты думаешь, как следует себя вести, когда сдаешь дом с привидением? Нужно ли предупреждать будущего жильца? Неделю назад я дал объявление в «Кантри Лайф», и один желающий уже нашелся. Он завтра утром прибудет сюда вместе с дочерью, чтобы осмотреть дом. Его имя — Фрэнсис Джеймсон.

— Надеюсь, тезки найдут общий язык, — заметил я. — Призрак часто попадается тебе в последнее время?

Хью вскочил:

— Да, частенько. Но я хочу тебе показать кое-что примечательное. Выйдем-ка на минутку.

Мы остановились напротив фасада, и Хью указал на щит со стершимся гербом.

— Не буду ничего подсказывать, — заговорил Хью, — посмотри сам и скажи, что ты об этом думаешь.

— Там что-то появилось, — ответил я. — Щит пересекают две дуги, а между ними какой-то девиз.

— А ты уверен, что не видел всего этого раньше?

— У меня не было ни малейшего сомнения, что рисунок не сохранился. Точно, его не должно быть. Или ты его отреставрировал?

Хью усмехнулся:

— Ничего подобного. Собственно, то, что ты видишь, — это вовсе не мой герб, это герб Гартов.

— Ерунда. Просто на камне случайно появились какие-то трещины и промоины правильной формы.

— Ты сам не веришь в то, что говоришь, — снова усмехнулся Хью. — И я тоже. Это Фрэнсис: его рук дело.

На следующее утро мне по каким-то делам понадобилось в деревню. Спускаясь по тропе к дому, я увидел у дверей машину и заключил, что прибыл мистер Джеймсон. Я вошел в дом и тут же застыл как громом пораженный. В холле стояли и беседовали трое: Хью, очень хорошенькая девушка (видимо, мисс Джеймсон) и еще один человек. Если глаза меня не обманывали, это был Фрэнсис Гарт. Как в призраке повторились черты того, кто был изображен на портрете, висевшем в галерее, так и этот человек казался живым воплощением самого призрака. Речь идет не о сходстве — передо мной было то же самое лицо.

Хью представил меня обоим своим гостям, и по его глазам я понял, что он поражен не менее моего. Их беседу я прервал, очевидно, в самом начале, потому что после короткого церемониала знакомства мистер Джеймсон снова обернулся к Хью.

— Но прежде чем осматривать дом и сад, — сказал он, — я должен вам задать один чрезвычайно важный вопрос. Если ответ меня не удовлетворит, то не стоит и отнимать у вас время.

Мне подумалось, что последует вопрос о привидении, но я ошибся. Вопрос первостепенной важности касался климата. С горячностью болезненного человека мистер Джеймсон стал излагать Хью свои требования. Укрытое, солнечное место, теплый, мягкий воздух, отсутствие восточных и северных ветров зимой — вот в чем он нуждался.

Полученные ответы были достаточно благоприятны, чтобы приступить к осмотру, и вскоре мы все вчетвером двинулись в путь.

— Пегги, дорогая, иди вперед с мистером Верраллом, — сказал мистер Джеймсон дочери, — а я потихоньку пойду вам вслед с этим джентльменом, если он любезно согласится меня сопровождать. Таким образом, каждый из нас вынесет свое суждение независимо от другого.

Мне снова показалось, что он хочет навести какие-то справки, причем не у владельца дома, а у лица стороннего, хотя и хорошо знающего это место. И я снова приготовился к расспросам о привидении. Но то, что последовало, за этим оказалось для меня полной неожиданностью.

Джеймсон намеренно помедлил, пока не удалились Хью и мисс Джеймсон, а потом обратился ко мне.

— Случилось нечто поразительное, — сказал он. — Я вижу этот дом впервые в жизни, и в то же время он мне хорошо знаком. Не успели мы подойти к входной двери, а я уже знал, как выглядит эта комната, и могу вам рассказать, что мы увидим, следуя за мистером Верраллом. В конце того коридора, в который он направился, располагаются две комнаты; окна одной из них выходят на лужайку за домом, а прямо под окнами второй — дорожка, оттуда можно заглянуть в комнату. Из этого помещения на второй этаж поднимается широкая лестница в два коротких пролета. В задней части второго этажа находятся спальни, а вдоль фасада тянется длинная комната, отделенная панелями и увешанная картинами. За ней еще две спальни, между ними — ванная. На третий этаж ведет лестница поменьше, довольно темная. Все верно?

— Абсолютно, — подтвердил я.

— Не подумайте, что мне все это приснилось, — сказал мистер Джеймсон. — Это хранится в моем сознании не как сон, а как настоящая, живая, знакомая мне действительность. Притом воспоминания почему-то сопровождаются чувством враждебности. Скажу вам также, что две сотни лет тому назад мой предок по прямой линии женился на дочери некоего Фрэнсиса Гарта и взял себе его герб. Это место зовется Гарт-Плейс. Здесь когда-то жили Гарты или дому просто дали имя по названию деревни?

— Последним Гартом, жившим здесь, был Фрэнсис Гарт, — ответил я. — Он проиграл этот дом прямому предку настоящего владельца. Предка тоже звали Хью Верралл.

Секунду-другую мистер Джеймсон смотрел на меня в полной растерянности, отчего на его лице появилось удивительно хитрое, недоброе выражение.

— Как прикажете это понимать? — заговорил он. — Во сне это или наяву? И вот еще о чем мне хотелось вас спросить. Я слышал — возможно, это просто сплетни, — что в доме водятся привидения. Не могли бы вы рассказать мне об этом? Попадалось ли вам здесь что-либо подобное? Назову уж это призраком, хотя я ни во что такое не верю. Случалось ли вам сталкиваться с необъяснимыми явлениями?

— Да, частенько, — ответил я.

— Можно узнать, что это было?

— Да, конечно. Это был призрак того человека, о котором мы только что говорили. Во всяком случае, когда я его впервые увидел, то сразу понял, что передо мной дух — если позволительно использовать это слово — Фрэнсиса Гарта, чей портрет висит в галерее, которую вы так точно описали.

Мгновение я помедлил, раздумывая, не сказать ли ему, что я не только узнал в призраке портрет, но и в нем самом узнал призрака. Мистер Джеймсон заметил мои колебания.

— Вы мне не все сказали, — проговорил он.

Я решился.

— Не все, — согласился я, — но, думаю, лучше вам самому взглянуть на портрет. Возможно, собственным глазам вы поверите скорее, чем мне.

Мы взошли по той самой лестнице, о которой он рассказывал. В нижних комнатах слышались голоса Хью и его спутницы, но туда мы не заходили. Мне не пришлось указывать мистеру Джеймсону на портрет Фрэнсиса Гарта: он с порога устремился к портрету и долгое время разглядывал его в молчании. Потом повернулся ко мне:

— Выходит, это мне следовало рассказать вам о призраке, а не наоборот.

В это время к нам присоединились остальные, и мисс Джеймсон кинулась прямиком к отцу.

— О папа, это расчудесный дом, такой уютный, как родной! Если ты его не снимешь, тогда это сделаю я.

— Посмотри-ка на мой портрет, Пегги, — произнес отец в ответ.

Затем пары поменялись, мисс Пегги присоединилась ко мне, и мы с ней стали обходить дом снаружи, в то время как двое других замешкались внутри. Напротив входной двери мисс Джеймсон замедлила шаги и бросила взгляд на фронтон.

— Различить трудно, — сказала она, — но, полагаю, это герб мистера Верралла? Удивительно, как он похож на герб моего отца.

После ленча Хью и предполагаемый жилец побеседовали с глазу на глаз. Вскоре посетители уехали.

— Дело практически улажено, — сообщил мне Хью, когда мы, проводив гостей, вернулись в холл. — Мистер Джеймсон снимает дом на год с правом продления аренды. А теперь скажи, что ты обо всем этом думаешь?

Мы толковали так и сяк, вдоль и поперек и шиворот-навыворот, перебрали и отвергли множество теорий. Если некоторые фрагменты вписывались в головоломку, то другим места не находилось. В конце концов после многочасовых бесед, сойдясь на том, что происшедшее необъяснимо, кое-какое толкование мы все же измыслили. Не знаю, понравится ли оно читателю, но оно берет в учет все факты и если не раскрывает загадки, то по крайней мере сглаживает острые углы.

Вспомним вкратце все по порядку. Фрэнсис Гарт, у которого — возможно, обманным путем — было отнято его поместье, проклял новых владельцев и, судя по всему, после смерти стал посещать дом в виде призрака. Потом призрак исчез и долгое время отсутствовал, а в то время, когда я впервые гостил у Хью, появился вновь. Сегодня в дом прибыл прямой потомок Фрэнсиса Гарта, живое подобие посещавшего нас призрака, а также, если верить портрету, и самого Фрэнсиса Гарта. Не побывав еще в доме, мистер Джеймсон уже был с ним знаком, знал его внутреннее устройство, лестницы, комнаты и коридоры и помнил, что часто бродил здесь, ощущая в душе враждебность (лицо призрака выражало то же чувство). Тогда что, если (по нашему робкому предположению) в лице Фрэнсиса Джеймсона мы видели новое воплощение Фрэнсиса Гарта, очищенного, так сказать, от своей застарелой враждебности, вернувшегося в дом, двумя веками ранее бывший его домом, и снова нашедшего там пристанище? Определенно, со дня его приезда сердитое привидение больше ни разу не заглянуло в окно и не прошлось по лужайке.

Размышляя о дальнейшем развитии событий, я поневоле обнаруживаю сходство между тем, что случилось сейчас, и тем, что произошло во времена королевы Анны, когда Хью Верралл завладел Гарт-Плейс. В наши дни я вижу, думается, оборотную сторону медали, отлитой давным-давно. Ибо на этот раз еще один Хью Верралл не пожелал расстаться со здешними краями (причина этого вскоре станет вам ясна), подобно предку, обосновался в деревне и с поразительным усердием принялся наносить визиты обитателям своего родного дома, отныне принадлежавшего тем, чьи предки жили здесь задолго до праотцев Хью. Я усматриваю сходство — и от внимания Хью оно, уж конечно, не укрылось — также и в том, что, подобно Фрэнсису Гарту, Фрэнсис Джеймсон имеет дочь. На этом, надо сказать, подобие кончается, поскольку если Хью Верралл-первый сватался к дочери Фрэнсиса Гарта безуспешно, то Хью Верралла-второго ожидала куда большая удача. Собственно говоря, я только что возвратился с его свадьбы.

 

1928

 

 

Корстофайн (Corstofine)

Пер. Л. Бриловой

 

Однажды я получил письмо от Фреда Беннетта. Он писал, что собирается рассказать мне одну очень любопытную историю, и напрашивался в гости денька на два-три. Время устроило меня как нельзя лучше, и в назначенный день перед обедом мой приятель прибыл. Мы с ним были одни, но, когда я намекнул, что готов — более того, изнываю от нетерпения — выслушать обещанный рассказ, Фред ответил, что предпочитает чуть-чуть повременить.

— Давай-ка сперва проясним наши позиции, — предложил он. — Для начала всегда следует договориться о принципах.

— Привидения? — спросил я, поскольку знал, что все имеющее отношение к оккультизму для него куда более реально, чем обыденная действительность.

— Вот уж не знаю, как ты это истолкуешь, — задумчиво проговорил он, — возможно, объяснишь происшедшее совпадением. Но ты знаешь, я в совпадения не верю. По мне, такой вещи, как слепой случай, просто не существует. То, что мы называем случаем, на самом деле есть проявление неведомого нам закона.

— Ну-ка поподробней.

— Что ж, возьмем восход солнца. Если бы мы ничего не знали о вращении Земли, то, наблюдая, как солнце восходит каждый день почти в то же время, что накануне, назвали бы это совпадением. Но нам известен, в большей или меньшей степени, закон, управляющий этим феноменом, вот почему в данном случае о совпадении мы не говорим. С этим ты согласен?

— Пока что да. Возражений не имею.

— Хорошо. Мы знаем о вращении Земли и поэтому можем с уверенностью предсказать завтрашний восход. Знание прошлого дает нам возможность заглянуть в будущее, вот почему, услышав, что завтра взойдет солнце, мы не назовем это сообщение пророчеством. Подобным же образом если бы кому-нибудь были заранее точно известны траектории движения «Титаника»[169] и айсберга, с которым он столкнулся, то этот человек смог бы предсказать предстоящее крушение и время, когда оно произойдет. Короче говоря, знание будущего обусловлено знанием прошлого — имей мы абсолютно все сведения о первом, таким же всеобъемлющим было бы знание и второго.

— Это не совсем так, — отозвался я. — В дело может вмешаться какой-нибудь посторонний фактор.

— Но и он определяется прошлым.

— Сам твой рассказ так же сложен для понимания, как и вступление?

Фред рассмеялся:

— Сложнее, причем намного. По крайней мере, при его толковании придется столкнуться с немалыми трудностями, если ты не предпочтешь к простым и бесхитростным фактам отнестись столь же просто и бесхитростно. Я не вижу иного способа объяснить происшедшее, кроме признания единства прошлого, настоящего и будущего.

Фред отодвинул тарелку, облокотился на стол и воззрился на меня в упор. Подобных глаз я ни у кого больше не видел. Взгляд Фреда обладает поразительным свойством: он то проникает сквозь тебя, фокусируясь где-то вдали, за твоей спиной, то вновь возвращается к твоему лицу.

— Разумеется, время, если взять его все в совокупности, является не более чем бесконечно малой точкой на шкале вечности. После того как мы выйдем за пределы времени, то есть умрем, оно представится нам точкой, обозреваемой со всех сторон. Есть люди, которым даже при жизни случается воспринимать время в его единстве. Мы называем их ясновидящими: им являются ясные и достоверные картины будущего. А может быть, дело обстоит иначе: они пророчествуют благодаря тому, что им открыто прошлое, как в приведенном мной примере с «Титаником». Если бы нашелся человек, способный предсказать гибель «Титаника», и ему поверили бы окружающие, несчастье можно было бы предотвратить. Я привел два возможных объяснения — выбирай любое.

Для меня не было секретом, что мистические озарения, о которых говорил Фред, случались с ним самим, причем не однажды. Поэтому я догадывался, какого рода историю мне предстоит услышать.

— Стало быть, речь идет о видении, — сказал я, вставая. — Говори же, или я лопну от любопытства.

Вечер выдался на редкость душный, поэтому мы удалились не в другую комнату, а в сад, где благодаря ветерку и росе чувствовалась свежесть. Солнце ушло за горизонт, но зарево все еще стояло в небе, над головой пронзительно кричала стая стрижей, в теплом воздухе разливался тонкий аромат роз с клумбы. Слуга оборудовал для нас снаружи уютное пристанище: два плетеных стула и на всякий случай карточный столик. Там мы и обосновались.

— И главное, — попросил я, — излагай все полностью, во всех подробностях, иначе мне придется без конца перебивать тебя вопросами.

С разрешения Фреда я передаю эту историю в точности так, как услышал. Пока длился наш разговор, спустилась ночь, удалились от своих шумных хлопот стрижи, уступив место летучим мышам с их едва слышным, но все же более резким, чем крики стрижей, писком. Редкие вспышки спички, скрип плетеного стула — ничто иное не прерывало рассказ.

 

— Однажды вечером, недели три назад, — говорил Фред, — я обедал с Артуром Темплом. Присутствовали также его жена и свояченица, но около половины одиннадцатого дамы отправились на бал. Мы с Артуром оба ненавидим танцы, и Артур предложил мне партию в шахматы. Их я обожаю, играю из рук вон плохо, но во время игры ни о чем другом думать уже не могу. В тот вечер, однако, партия складывалась весьма благоприятно для меня, и, дрожа от возбуждения, я начал сознавать, что, как ни странно, в перспективе — ходов эдак через двадцать — маячит выигрыш. Упоминаю об этом, чтобы показать, насколько я был в те минуты сосредоточен на игре.

Пока я размышлял над ходом, грозившим моему сопернику скорым и неминуемым поражением, передо мной, как чертик из табакерки, внезапно возникло видение. Подобные уже являлись мне прежде раз или два. Я протянул руку, чтобы взять ферзя, но тут и шахматная доска, и все прочее, что меня окружало, бесследно исчезли, и я очутился на платформе железнодорожной станции. Вдоль платформы тянулся поезд, который — я знал это — только что привез меня сюда. Мне было также известно, что через час подойдет другой поезд и на нем мне предстоит отправиться к какому-то неведомому месту назначения. Напротив находилась доска с названием станции; покуда я о нем умолчу, чтобы ты не догадался, о чем пойдет речь дальше. Я нисколько не сомневался, что именно здесь и должен находиться, но в то же время, если память мне не изменяет, ни разу не слышал этого названия раньше. Мой багаж был сложен рядом, на платформе. Я поручил его заботам носильщика, как две капли воды похожего на Артура Темпла, и сказал, что собираюсь прогуляться, а к прибытию поезда вернусь.

Дело происходило днем (я знал это, несмотря на сумрак); стояла предгрозовая духота. Я прошел через здание вокзала и оказался на площади. Справа, за несколькими небольшими садиками, местность круто возвышалась и переходила вдали в вересковую пустошь, налево громоздились бесчисленные строения, из высоких труб которых извергался вонючий дым, вперед же, меж беспорядочно сгрудившихся домов, тянулась длинная улица. Ни в окнах этих бедных и унылых жилищ, построенных из серого выцветшего камня и крытых шифером, ни на всем бесконечном протяжении улицы не виднелось ни единого живого существа. Возможно, предположил я, все местные жители трудятся сейчас в мастерских — тех, что я заметил по левую руку, — но куда попрятались дети? Поселок казался вымершим, и в этом чудилось что-то печальное и тревожное.

На мгновение я задумался над тем, что предпочесть: прогулку по этим безрадостным местам или ожидание на вокзале с книгой. И тут я почему-то ощутил, что мне нужно идти, ибо за этой длинной пустынной улицей меня ждет важное открытие. Я знал одно: идти необходимо, хотя и не ясно зачем и куда. Я пересек площадь и вышел на улицу.

Как только я двинулся вперед, ощущение, давшее мне толчок, полностью развеялось (вероятно, потому, что сделало свое дело); в памяти осталось одно: я жду поезда и прогуливаюсь, чтобы убить время. Конец улицы терялся вдали, на холме; по обе стороны стояли приземистые двухэтажные дома. Несмотря на удушающую жару, двери и окна были наглухо закрыты; всюду царило полное безлюдье. Ничьи шаги, кроме моих, не нарушали тишину. Не порхали по карнизам и канавам воробьи, не крались вдоль домов и не дремали на ступеньках коты; ни единая живая душа не показывалась на глаза и не выдавала своего присутствия какими-либо звуками.

Я шел и шел, пока наконец не понял, что улица кончается. На одной стороне домов не стало и потянулись мрачные пустые пастбища. И тут в моем мозгу, подобно отдаленной молнии, вспыхнула мысль: моему взгляду не доступно ничто живое, так как у меня нет с живущими ничего общего. Вокруг, возможно, кишмя кишат дети, взрослые, коты и воробьи, но я не один из них, я попал сюда иным путем, и то, что привело меня в эту пустынную местность, к жизни не имеет никакого отношения. Я не могу высказать эту мысль яснее, настолько неопределенной и мимолетной она была. На другой стороне улицы дома тоже кончились, и я шел теперь унылой деревенской дорогой. Справа и слева тянулись чахлые живые изгороди. Быстро надвигались и густели сумерки, горячий воздух застыл в неподвижности. Дорога сделала крутой поворот. По одну сторону по-прежнему простиралась открытая местность, по другую же мой взгляд уперся в высокую каменную стену. Я уже начал гадать, что прячется там, за стеной, когда набрел на большие железные ворота и через решетку разглядел кладбище. Ряд за рядом в полумраке тускло поблескивали надгробия; в дальнем конце едва виднелись скаты крыши и низкий шпиль часовни. Смутно ожидая чего-то для себя важного, я вошел в раскрытые ворота и по заросшей сорняками гравиевой дорожке направился к часовне. Взглянув при этом на свои часы, я убедился, что полчаса уже на исходе и вскоре придется возвращаться. Я знал, однако, что пришел сюда не просто так.

Надгробий вокруг больше не было, и от часовни меня отделяло открытое пространство, поросшее травой. Мне попалось на глаза одиноко стоявшее надгробие, и, повинуясь особого рода любопытству, заставляющему нас иногда склоняться, чтобы прочесть надписи на могильных камнях, я свернул с тропы.

Надгробие, хотя и свежее (судя по тому, как оно белело в сумраке), уже успело порасти мхом и лишайником, и мне подумалось, что здесь, возможно, покоится странник, умерший на чужбине, где нет ни родных, ни друзей, чтобы присмотреть за могилой. При виде растительности, целиком скрывшей надпись, во мне шевельнулась жалость к несчастному, столь скоро забытому миром. Кончиком трости я принялся расчищать буквы. Мох отваливался кусок за куском, уже показалась надпись, но тьма успела так сгуститься, что букв я не различал. Я зажег спичку и поднес к надгробию. На камне было высечено мое собственное имя.

Я услышал испуганное восклицание и понял, что оно вырвалось из моих уст. Тут же послышался смех Артура Темпла, и я снова очутился у него в гостиной, перед шахматной доской, на которую взирал с огорчением. Ход, сделанный Артуром, оказался сюрпризом и развеял в прах все мои победные планы.

— А полминуты назад, — проговорил Темпл, — я думал, что дела мои швах.

Через несколько ходов игра пришла к печальному завершению, мы перекинулись еще несколькими словами, и я отправился восвояси. Мое видение уложилось в те пол минуты, которые Темпл затратил на свой ход, ведь до того, как перенестись за тридевять земель, я успел пойти ферзем.

 

Фред примолк, и я решил, что его история достигла финала.

— Странное дело, — заговорил я, — это одно из тех ничего не значащих, но любопытных впечатлений, которые время от времени вторгаются в нашу обыденную жизнь. Бог знает, откуда они исходят, но что они никуда не ведут, можно утверждать с уверенностью. Кстати, как называлась та станция? Ты не выяснял, не напоминает ли твое видение реально существующую местность? Не обнаружил ли ты совпадений?

Должен признаться, я был немного разочарован, хотя рассказывал Фред поистине мастерски. Не исключаю, что временами ясновидящим и медиумам бывает дано приоткрыть завесу, за которой, в тесном соседстве с нашим собственным, прячется иной мир, незримый и неведомый, и он становится доступен существам, пребывающим в физическом плане бытия, но в чем смысл таких видений? Смысла нет, и то же самое можно было сказать и об услышанной истории. Если даже в конечном счете Фреда Беннетта похоронят на кладбище вблизи привидевшегося ему сумеречного опустелого городка, что пользы знать об этом заранее? Если, воспользовавшись случаем заглянуть в иной, обычно заповедный мир, мы не узнаем ничего хоть сколько-нибудь ценного и интересного, то к чему нам такая возможность?

Фред бросил на меня свой пронизывающий, устремленный в неведомую даль взгляд и рассмеялся.

— Нет, — ответил он, — вернее, не в совпадениях, как ты их называешь, суть моей истории. Что же до названия станции — потерпи, вскоре оно всплывет.

— О, так это еще не все?

— Ну да, разумеется, ты ведь просил рассказывать со всеми подробностями. То, что ты слышал, это пролог или же первый акт. Так мне продолжать?

— Конечно же. Извини.

 

— Итак, я вновь находился в комнате Артура, видение не продлилось и минуты, приятель не заметил ничего необычного: я всего-навсего глазел на шахматную доску, а когда он сделал ход, нарушивший мои планы, от досады вскрикнул. Потом, как я уже говорил, мы немножко побеседовали и он упомянул, что им с женой, возможно, предстоит поездка в Йоркшир.[170] Там, по дороге в Уитсантайд, находится усадьба Хелиат, которую оставил жене в наследство ее недавно скончавшийся дядя. Расположена она на возвышенности, среди вересковых пустошей. Осенью там можно охотиться, а сейчас как раз сезон ловли форели. Они, может быть, выберутся туда недельки на две. Артур предложил мне провести неделю с ними в Хелиате, если у меня нет других планов. Я охотно согласился, но поездка, как ты понимаешь, была под вопросом, все зависело от Темплов. Десять дней от них не поступало известий, но затем пришла телеграмма (Артур предпочитает телеграммы, потому что они, по его словам, внушительнее писем) с приглашением прибыть как можно скорее, если я не передумал. Темпл просил сообщить, когда придет мой поезд, тогда они меня встретят; остановка называется Хелиат. Скажу сразу: станция, явившаяся мне в видении, носила другое название.

У меня есть дома расписание; я отыскал там Хелиат, выбрал подходящий поезд и телеграфировал Артуру, что завтра выезжаю. Таким образом, все, что пока требовалось, я сделал.

В Лондоне стояла удушливая жара, и йоркширские вересковые пустоши рисовались мне райским уголком. Кроме того, после давешнего странного видения меня донимали дурные предчувствия. Понятное дело, я уговаривал себя, что всему виной спертая атмосфера города, хотя в глубине души знал истинную причину: происшествие за шахматной доской. Назойливое воспоминание давило свинцовой тяжестью, грозной тучей застило небосвод. Стоило мне отослать телеграмму, как подъем духа, вызванный мыслью о бодрящем горном воздухе, уступил место предчувствию неведомой опасности, и я, недолго думая, послал вслед первой вторую телеграмму с сообщением, что все же не смогу приехать. Но почему мне вздумалось связать свои дурные предчувствия именно с поездкой в Хелиат — об этом я не имел понятия и, как ни старался, никакой разумной причины не измыслил. Тогда я сказал себе, что на меня напал иррациональный страх (такое случается даже с самыми спокойными людьми) и поддаться ему — лучший способ расшатать свою нервную систему. В подобных случаях ни за что не следует себе потакать.

По этой причине я решил пойти наперекор себе — не столько ради приятной загородной поездки, сколько с целью доказать, что напрасно боялся. На следующее утро я явился на вокзал с запасом в четверть часа, нашел себе место в уголке, заранее заказал в вагоне-ресторане ленч и обосновался со всеми удобствами. Перед самым отходом поезда появился кондуктор. Надрезая мой билет, он взглянул на название конечного пункта.

— Пересадка в Корстофайне, сэр, — сказал он. Теперь ты знаешь, что за станция мне привиделась.

Меня охватил панический ужас, но я все же задал кондуктору вопрос:

— И сколько придется там ждать?

Он вынул из кармана расписание:

— Ровно час, сэр. А потом подойдет поезд, который по боковой ветке направляется в Хелиат.

 

На сей раз я не удержался и прервал его:

— Корстофайн? Это название недавно попадалось мне в газете.

— Мне тоже. Об этом чуть позже. А тогда я попросту впал в панику, потерял над собой контроль. Я выпрыгнул из поезда как ошпаренный. Не без труда мне удалось забрать из багажного вагона свои вещи. А Темплу я отправил телеграмму, где говорилось, что меня задержали. Спустя минуту поезд тронулся, а я остался на платформе. Уши у меня горели от стыда, но в какой-то потаенной клеточке мозга прочно засела уверенность, что я поступил правильно. Каким образом, сам не знаю, но я внял полученному десятью днями раньше предостережению.

Позже я пообедал у себя в клубе, а затем взял в руки газету и наткнулся на сообщение о трагической железнодорожной аварии, имевшей место в тот же день у станции Корстофайн. Скорый поезд из Лондона, на котором я собирался ехать, прибыл в 2.53, а поезд, следовавший по боковой ветке на Хелиат, должен был отправиться в 3.54. В заметке говорилось, что этот поезд отходит от платформы, куда прибывают лондонские поезда, несколько ярдов следует по ветке, ведущей к Лондону, а затем сворачивает вправо. Примерно в то же время мимо Корстофайна проходит без остановки лондонский экспресс. Обычно местный, хелиатский поезд его пропускает, однако в тот день экспресс запаздывал, и хелиатский поезд получил сигнал к отправлению. То ли стрелочник не дал лондонскому поезду сигнал остановки, то ли машинист зазевался, но, когда местный поезд находился на лондонской ветке, в него на полной скорости врезался наверстывавший опоздание экспресс. Пострадали локомотив и головной вагон экспресса; что до местного поезда, то его просто-напросто разнесло в щепки: экспресс пролетел насквозь как пуля.

 

Фред снова сделал паузу; я на сей раз молчал.

— Ну вот, — произнес он, — такая мне пригрезилась картина, и такое я извлек из нее предостережение. Осталось добавить немногое, но, как мне представляется, для исследователя, изучающего подобного рода феномены, эта часть рассказа не менее интересна, чем все остальное.

Итак, я тут же решил на следующий день отправиться в Хелиат. После всего, что произошло, я изнывал от любопытства. Мне не терпелось узнать, совпадет ли с действительностью мое видение, или это была, скажем так, весть из нематериального мира, облаченная в формы времени и пространства, свойственные миру физическому. Должен сознаться, первое предположение нравилось мне больше. Обнаружив в Корстофайне ту же картину, что ранее пригрезилась мне, я убедился бы в тесной связи и взаимопроникновении здешнего и нездешнего миров, в том, что последний способен представать перед смертным в формах первого… Я вновь телеграфировал Артуру Темплу, сообщая, что приеду на следующий день в то же время.

Снова я отправился на вокзал, и снова кондуктор предупредил, что в Корстофайне мне нужно сделать пересадку. Утренние газеты пестрели сообщениями о вчерашней аварии, но кондуктор заверил, что путь уже очищен и задержек не будет. За час до прибытия за окнами потемнело: мимо потянулись угольные копи и фабрики, из труб извергался густой, заволакивавший солнце дым. Когда поезд остановился, местность уже начал окутывать знакомый мне плотный, неестественный сумрак. В точности так же как в прошлый раз, я поручил свои вещи носильщику, а сам отправился исследовать места, которых ни разу не видел, но знал до таких мельчайших подробностей, какие обычно не в состоянии удержать память. Справа к привокзальной площади примыкало несколько садовых участков, за которыми высилось поросшее вереском плоскогорье, — где-то там, без сомнения, располагался Хелиат. Налево громоздились крыши хозяйственных строений, из высоких труб клубами шел дым. Впереди устремлялась в бесконечную даль крутая унылая улица. Но городок, прежде мертвый и необитаемый, на сей раз был заполнен сновавшими толпами. В водосточных канавах копошились дети, на ступеньках у входных дверей вылизывались кошки, воробьи поклевывали рассыпанный на дороге мусор. Так и должно было случиться. В прошлый раз, когда Корстофайн посетил мой дух, или астральное тело — называй как знаешь, — за мной уже затворялись врата мира теней и все живое оставалось вне моего круга восприятия. Теперь же, принадлежа к живым, я наблюдал, как вокруг меня кипела и бурлила жизнь.

Я поспешно зашагал вдоль улицы, по опыту зная, что мне едва хватит времени добраться до цели и не опоздать затем на поезд. Стояла изнуряющая жара, темень с каждым шагом сгущалась все больше. По левую руку дома кончились, и передо мной открылись печальные поля, потом дома перестали попадаться и справа, и наконец дорога сделала резкий поворот. Следуя вдоль каменной, выше моего роста, стены, я добрался до распахнутых железных ворот, показались ряды надгробий и на фоне темного неба скаты крыши и шпиль кладбищенской часовни. Вновь я вступил на заросшую гравиевую дорожку, достиг открытого пространства перед часовней и увидел могильную плиту в стороне от остальных.

По траве я приблизился к плите, сплошь покрытой мхом и лишайником. Поскреб тростью поверхность камня, где было выбито имя того (или той), кто под ним покоился, зажег спичку, потому что во тьме уже не различал букв, и обнаружил не чье-нибудь, а свое собственное имя. Ни даты, ни текста — имя, и больше ничего.

Беннетт вновь умолк. Пока длился рассказ, слуга успел поставить перед нами поднос с сельтерской и виски и водрузить на стол лампу; пламя застыло в неподвижном воздухе. Ни прихода, ни ухода слуги я не заметил, подобно тому как Фред, когда поле его сознательного восприятия было целиком занято видением, ничего не знал о ходе, сделанном его соперником за шахматной доской. Фред налил себе немножко виски, я последовал его примеру, и он продолжал:

— Остается только гадать, не посетил ли я когда-нибудь Корстофайн и не пережил ли как раз то, что явилось мне в видении. Не могу поручиться, что это не так: не в моих силах воссоздать в памяти каждый прожитый мною день, начиная с появления на свет. Могу утверждать только, что ни о чем подобном я не помнил, даже название «Корстофайн» представлялось мне совершенно незнакомым. Если я побывал в Корстофайне, то не исключено, что меня посетило не видение, а воспоминание, и беду оно предотвратило по чистой случайности, всплыв в памяти как раз накануне того рокового дня, когда мне грозила неминуемая гибель в железнодорожной аварии. Если бы несчастье произошло и мои останки опознали, то похоронили бы их, определенно, на том самом кладбище: в моем завещании душеприказчик нашел бы пункт, где говорится, что при отсутствии весомых причин поступить иначе мое тело следует похоронить рядом с тем местом, где меня настигнет смерть. Разумеется, мне нет дела до того, что произойдет с моей бренной оболочкой, когда душа с ней расстанется, и никакие сантименты не побуждают меня в данном случае причинять ближним хлопоты.

 

Фред вытянулся и издал смешок:

— Да, можно сказать, совпадение изощренное, а если им к тому же предусмотрено, что по соседству с моей предполагаемой могилой похоронен еще один Фред Беннетт, то оно поистине выходит за всякие разумные пределы. Да уж, мне скорее по душе более простое объяснение.

— Какое же?

— То самое, в которое ты в глубине души веришь, одновременно восставая против него разумом, неспособным подвести его под какой-либо известный закон природы. Однако закон в данном случае существует, пусть он и не проявляет себя с таким постоянством, как тот, что управляет восходом солнца. Я бы сравнил его с законом, в соответствии с которым прилетают кометы, только сталкиваемся мы с ним, разумеется, гораздо чаще. Возможно, чтобы замечать его проявления, требуется особая психическая восприимчивость, которая дана не всем людям, а лишь некоторым. Аналогичный пример: кто-то наделен способностью слышать (на сей раз речь идет о физическом восприятии) писк, который издают в полете летучие мыши, а кто-то нет. Я вот не воспринимаю эти звуки, а ты как-то упоминал, что слышишь их, и я верю тебе безоговорочно, хотя сам к ним абсолютно глух.

— И в чем же заключается закон, о котором ты говоришь?

— В том, что в единственно подлинном и реальном мире, скрытом за «земною грязной оболочкой праха»,[171] прошлое, настоящее и будущее неотделимы друг от друга. Они представляют собой единую точку в вечности, воспринимаемую целиком и со всех сторон сразу. Это трудно выразить словами, но дело обстоит именно так. Есть люди, для которых эта оболочка праха время от времени на мгновение приоткрывается, и тогда они обретают способность видеть и познавать. В сущности, ничего нет проще, и, если разобраться, ты веришь в это и всегда верил.

— Согласен, — кивнул я, — но именно потому, что подобные явления столь редки и столь отличны от повседневного хода вещей, я и пытаюсь, столкнувшись с необычным случаем, прежде всего подыскать ему более знакомую мне причину — объяснить его повышенной чувствительностью органов восприятия. Мы знаем о том, что существует чтение мыслей, телепатия, внушение. Когда берешься толковать феномены столь загадочные, как предвидение будущего, нужно прежде всего исключить вмешательство этих, менее таинственных, свойств человеческой психики.

— А, ну тогда давай исключай. Но не думай, что ясновидение и пророчества принадлежат не к одному и тому же кругу явлений. Они представляют собой всего лишь продолжение естественного закона природы. Боковая ветка, ведущая в Хелиат, так сказать, в стороне от магистрали. Часть общей сети дорог.

Здесь было над чем задуматься, и мы замолчали. Да, я слышу писк летучих мышей, а Фред не слышит, но, если б он на том основании, что сам глух, отказался верить мне, я счел бы, что он чересчур далеко зашел в материализме. Я обдумал его историю шаг за шагом и в самом деле признал, что склонен согласиться с провозглашенным им принципом: из тех областей, которые мы, в невежестве своем, считаем вместилищем пустоты, поступали, поступают и будут поступать сигналы, и, если приемник настроен на соответствующую волну, он их улавливает. Да, Фред видел мертвый, опустевший город, ибо сам принадлежал смерти, а потом город ожил, потому что, вняв предостережению, Фред вернулся к жизни. И тут меня осенило.

— Ага, попался! В твоем видении отсутствовали люди, потому что сам ты был тогда мертв, не так ли?

Фред снова усмехнулся:

— Знаю, что ты собираешься сказать. Ты хочешь спросить, а как же носильщик, которого я видел на станции. Не могу подыскать удовлетворительного объяснения. А если вспомнить о том, как маячит перед человеком, получающим наркоз, лицо анестезиолога, — последнее, что он видит, прежде чем впасть в беспамятство, и последнее, что связывает его с материальным миром? Я ведь говорил тебе, что носильщик смахивал на Артура Темпла.

 

1928

 

Элджернон Блэквуд

 

 

(Algernon Blackwood, 1869–1951)

 

Элджернон Блэквуд, второй сын сэра Артура Блэквуда, крупного чиновника почтового ведомства, родился в Кенте, закончил Эдинбургский университет; учился, кроме того, в Моравской школе в Германии и у частных учителей во Франции и Швейцарии. Работать начал в 20 лет в Канаде как сотрудник журнала. Потом пробовал завести ферму, отель — но каждый раз неудачно. Он вновь взялся за журналистику, на этот раз в Нью-Йорке, вслед за тем устроился секретарем к банкиру-миллионеру. В Англию вернулся в 30 лет.

Литературная карьера Блэквуда началась, когда ему исполнилось 36 лет. Блэквуд написал несколько рассказов, которые не предназначал для публикации, но приятель без его ведома отнес эти рассказы издателю, и они были приняты. При жизни Блэквуда вышло несколько сборников его рассказов, в том числе «Пустой дом и другие истории о привидениях» (1906), «Слушатель и другие рассказы» (1907) и пр.

Ужасы и привидения были литературной специальностью Э. Блэквуда, и он высоко оценивается критиками как один из наиболее выдающихся представителей этого направления в беллетристике. Дж. Салливан называет его «непревзойденным мастером визионерской традиции в жанре рассказов о привидениях, одним из зачинателей которой он являлся». Американский писатель и литературный критик Говард Лавкрафт (1890–1937), широко известный и авторитетный в наши дни мастер черной фантастики, утверждал, что Блэквуд «обладает безусловным и неоспоримым умением создавать атмосферу ужаса». Вклад Блэквуда в культуру сверхъестественного не ограничился литературными трудами (романами и рассказами): множеству британских радиослушателей и телезрителей были знакомы выступления писателя, посвященные его любимой тематике. Публика прозвала Блэквуда Человеком с Привидениями. Блэквуд и некоторые современные ему писатели, разделявшие его интересы, принадлежали к различным обществам, изучавшим оккультизм и загадочные явления человеческой психики (таким, как «Орден Золотого Рассвета», Общество психических исследований и т. п.)

Э. Блэквуд писал о себе: «Во мне появился острый интерес прежде всего к „психическим явлениям“. Мои книги по преимуществу наполнены фантазиями и размышлениями, посвященными именно этой спорной и загадочной области. Меня прозвали Человеком с Привидениями, поэтому радио-и телевизионные выступления мне волей-неволей приходится посвящать чему-нибудь вроде „рассказов о призраках“. Но мои истинные интересы всегда были направлены (это и ныне так) на познание пределов человеческих возможностей, причем я предполагаю, что любой самый обычный человек с улицы обладает странными способностями, в повседневной жизни никак себя не проявляющими».

Один из персонажей Блэквуда, Джон Сайленз, фигурирующий в нескольких рассказах, — «детектив-психолог», напоминает доктора Хесселиуса из произведений Дж. Ш. Ле Фаню и Ван Хелзинга из «Дракулы» Брэма Стокера.

 

Кукла (The Doll)

Пер. М. Куренной

 

Бывают ночи просто темные, но порой ночная тьма внушает трепет — словно таит в себе возможность неких зловещих и таинственных событий. Во всяком случае, это утверждение верно для некоторых глухих отдаленных предместий, где редкие фонари не в силах рассеять густой мрак, где мало что происходит, где звонок в дверь звучит подобно грозному вызову в суд и где люди восклицают: «Надо переезжать в город!» В садах вокруг особняков там вздыхают на ветру дряхлые кедры, но живые изгороди сопротивляются движению воздуха, а темнота наполнена приглушенными звуками ночной жизни.

Именно в такую ноябрьскую ночь влажный бриз едва шевелил ветви серебристых сосен по обеим сторонам узкой аллеи, ведшей к особняку «Лорелз», где жил полковник Мастерс — отставной командир Индийского полка Хамбер Мастерс, об аристократическом происхождении которого свидетельствовало множество дополнительных инициалов после имени. Поскольку у горничной из немногочисленного штата прислуги был в тот вечер выходной, на резкий звонок, неожиданно раздавшийся вскоре после десяти часов, к двери подошла кухарка — подошла и едва не задохнулась от удивления и страха. Внезапное дребезжание колокольчика она сочла звуком неприятным и нежеланным. Моника — обожаемое, хотя и несколько заброшенное дитя полковника — спала наверху. Но кухарка испугалась не того, что неожиданный шум потревожит девочку, и не слишком громкого для столь позднего часа звонка колокольчика. Ей стало страшно оттого, что она увидела на ступеньках за открытой в дождливую ночь дверью черного человека. Да, под дождем, на ветру стоял высокий худой «черномазый» со свертком в руках.

Во всяком случае, какой-то темнокожий, впоследствии решила женщина. Негр, индус или араб. Словом «черномазый» она обозначала любого человека, не при надлежавшего к белой расе.

Человек в грязном желтом плаще и засаленной мятой шляпе, «похожий на дьявола, спаси Господи», протянул ей из темноты сверток; сверкавшие глаза его полыхнули красным огнем, когда в них отразился свет лампы. «Полковнику Мастерсу, — скороговоркой прошептал он, — Лично в руки. Только ему, и никому больше». И затем посыльный растаял в темноте со своим «странным чужеземным акцентом, огненными глазами, и отвратительным шипящим голосом».

Он исчез. Ветреная дождливая ночь поглотила его.

Итак, кухарка, лишь на следующий день обретшая способность изъясняться членораздельно, осталась стоять перед закрытой дверью с небольшим бумажным свертком в руке. Настойчивый приказ отдать посылку лично в руки хозяину чрезвычайно поразил женщину, — правда, положение ее несколько облегчалось тем обстоятельством, что полковник Мастерс никогда не возвращался домой раньше полуночи, и, таким образом, необходимость немедленных действий отпадала. Мысль эта утешила женщину и помогла ей частично вернуть утерянное самообладание, хотя она — встревоженная, полная подозрений и сомнений — продолжала стоять на месте, осторожно держа сверток в руках. Посылка, даже принесенная таинственным темнокожим незнакомцем, сама по себе не являлась поводом для испуга. Однако кухарка определенно чувствовала страх. Вероятно, свою роль здесь сыграли инстинкт и склонность к суевериям. Кроме того, тревогу внушала сама обстановка: ветер, дождь, пустой темный дом — и неожиданное появление черного человека. Смутное чувство ужаса проникло в ее сердце. Ирландская кровь вызвала к жизни из глубин подсознания древние видения. Женщина задрожала всем телом, словно в свертке находилось нечто живое, опасное, ядовитое, явно нечестивого происхождения, и выронила посылку из внезапно ослабевших рук. Та упала на мозаичный пол со странным резким стуком и осталась лежать неподвижно. Кухарка опасливо разглядывала сверток, но, слава Богу, он не шевелился — обыкновенная посылка, завернутая в коричневую почтовую бумагу. Принесенная при свете дня простым посыльным, она могла содержать товар из бакалейной лавки, табак или даже починенную рубашку. Женщина настороженно прищурилась: этот сухой резкий стук озадачил ее. Несколько минут спустя она вспомнила о своем долге и, по-прежнему дрожа всем телом, робко подняла сверток с пола. Его нужно было отдать полковнику «лично в руки». Кухарка пошла на компромисс: решила оставить посылку на столе в кабинете хозяина и утром сказать ему о ней. Правда, полковник Мастерс, со своим темным восточным прошлым, крутым нравом и властностью истинного тирана, мало располагал к общению и в лучшее время суток, а по утрам тем более.

Посему кухарка поступила следующим образом: оставила посылку на столе в кабинете, но воздержалась от каких-либо комментариев по поводу ее появления в доме. Она решила не вдаваться в столь незначительные подробности, ибо миссис О’Рейли боялась полковника Мастерса, и лишь искренняя любовь последнего к Монике заставляла ее признать в нем представителя человеческого рода. О да, он платил хорошо и даже иногда улыбался. И он был красивым мужчиной — разве что чересчур смуглым на ее вкус. Кроме того, он порой хвалил стряпню миссис О’Рейли, и это на время примиряло кухарку с хозяином. Так или иначе, они устраивали друг друга, и миссис О’Рейли оставалась в доме, обкрадывая хозяина в свое удовольствие, но со всеми необходимыми мерами предосторожности.

— Не сулит это ничего доброго, — уверяла она горничную на следующий день. — Это «отдать лично в руки, только ему, и никому больше», и страшные глаза черномазого, и странный стук, с которым посылка выпала у него из рук. Такие вещи не сулят ничего доброго — ни нам, ни кому-либо еще. Такой черный человек не может принести в дом удачу. Посылка, как же!.. С такими-то дьявольскими глазами…

— А что ты сделала с ней? — осведомилась горничная.

Кухарка смерила ее взглядом:

— Бросила в огонь, конечно. В печь, если уж быть совсем точной.

Горничная в свою очередь смерила собеседницу взглядом и обронила:

— Не думаю.

Кухарка на некоторое время задумалась — очевидно, в поисках достойного ответа.

— Так вот, — шумно выдохнула она наконец. — Знаешь, что я думаю? Не знаешь. Тогда слушай. Хозяин чего-то боится, вот что. Он чего-то страшно боится — я знаю это с тех самых пор, как поступила работать сюда. И дело вот в чем. Когда-то давно, в Индии, хозяин ступил на стезю греха, и теперь этот тощий черномазый принес ему понятно что. Вот почему я и говорю, что бросила посылку в печь, понимаешь? — Она понизила голос и прошептала: — Там был кровавый идол, в этой посылке. А хозяин… что ж, он втайне поклоняется кровавому идолу. — Кухарка перекрестилась. — Вот почему я и сказала, что бросила сверток в печь… понимаешь?

Горничная таращила глаза и хватала ртом воздух.

— И запомни мои слова хорошенько, юная Джейн! — добавила кухарка, поворачиваясь к кастрюле с тестом.

На том дело на некоторое время и заглохло, ибо, будучи ирландкой, кухарка больше любила смех, чем слезы, и, утаив от перепуганной горничной тот факт, что на самом деле она не сожгла посылку, а положила на рабочий стол хозяина, почти забыла о происшествии. В конце концов, в ее обязанности не входило открывать дверь посетителям. Она «передала» посылку. И совесть ее была совершенно чиста.

Таким образом, никто явно не постарался «запомнить ее слова хорошенько», ибо в ближайшем будущем ничего из ряда вон выходящего явно не случалось — как и положено в отдаленном Предместье, — и Моника по-прежнему находила радость в своих одиноких играх, и полковник Мастерс оставался все тем же мрачным деспотом. Влажный зимний ветер раскачивал серебристые сосны, дождь стучал по карнизам, и никто не наведывался в гости. Таким образом прошла неделя — весьма долгий срок для тихого сонного Предместья.

 

Но вдруг однажды утром из рабочего кабинета полковника Мастерса раздался звонок, и, поскольку горничная прибиралась наверху, на звонок откликнулась кухарка. Хозяин держал в руках коричневую бумажную посылку — наполовину развернутую, с развязанной веревкой.

— Я нашел это на своем столе. Я неделю не заходил в кабинет. Кто принес это? И когда? — Его обычно желтое лицо пожелтело от ярости еще больше.

Миссис О’Рейли ответила на последний вопрос, на всякий случай датируя событие более поздним числом.

— Я спрашиваю, кто принес это? — раздраженно повторил полковник.

— Какой-то незнакомец, — пробормотала кухарка и робко добавила: — Не из здешних. Я его прежде никогда не видела. Мужчина.

— Как он выглядел? — Вопрос прозвучал подобно выстрелу.

Миссис О’Рейли опешила от изумления.

— Те-темный такой, — пролепетала она. — Очень темный, если я не ошибаюсь. Только он пришел и ушел так быстро, что я не успела разглядеть его лицо. И…

— Он что-нибудь велел передать? — перебил ее полковник.

Кухарка замялась.

— Ответа он не просил… — начала она, вспомнив о предыдущих визитах разных посыльных.

— Я спросил: передать что-нибудь велел? — прогремел полковник.

Еще мгновение, и миссис О’Рейли разразилась бы слезами или упала в обморок — так боялась она хозяина, особенно когда врала напропалую. Однако полковник сам положил конец ее мучениям, резко протянув ей полуразвернутую посылку. Вопреки самым худшим опасениям миссис О’Рейли он не стал ни допрашивать, ни ругать ее. В отрывистом голосе его звучали гнев, тревога и — как ей показалось — страдание.

— Возьмите это и сожгите, — по-военному жестко приказал полковник Мастерс, протягивая посылку кухарке. — Сожгите или выбросьте эту дрянь прочь. — Он буквально швырнул сверток, словно не желая дотрагиваться до него, и продолжил металлическим голосом: — Если этот человек снова появится, скажите ему, что посылка уничтожена и мне в руки так и не попала. — Последние слова полковник произнес с особым нажимом. — Вы поняли меня?

— Да, сэр. Конечно, сэр.

Миссис О’Рейли повернулась и неверным шагом вышла из кабинета, опасливо держа сверток в вытянутых руках, словно там находилось некое ядовитое кусачее существо.

Однако теперь страх ее несколько поутих: почему она должна бояться вещи, с которой полковник Мастерс обращается столь пренебрежительно? И, оставшись в одиночестве на кухне среди своих домашних богов, миссис О’Рейли вскрыла посылку. Развернув несколько слоев толстой коричневой бумаги, она испуганно отшатнулась, — но, к великому своему разочарованию и удивлению, обнаружила перед собой всего-навсего симпатичную куклу с восковым лицом, какую можно купить в любой игрушечной лавке за один шиллинг и шесть пенсов. Самая обыкновенная дешевая куколка! С бледным, лишенным всякого выражения лицом и грязными волосами цвета соломы. Ее крохотные неуклюжие ручки лежали неподвижно по бокам, и на сомкнутых губах ее застыла ухмылка, впрочем не обнажавшая зубов. Черные ресницы до смешного напоминали изношенные зубные щетки, и весь вид куклы в тонкой юбчонке казался жалким, безобидным и даже безобразным.

Кукла! Миссис О’Рейли хихикнула себе под нос, и последние ее страхи растаяли без следа.

«Боже мой! — подумала она. — Видать, совесть у хозяина загажена, как пол в клетке с попугаем! И даже хуже! — Кухарка слишком боялась полковника, чтобы презирать его, и испытывала к нему чувство, скорее похожее на жалость. — Во всяком случае, — размышляла она, — он крепко переволновался. Он ожидал получить что-то другое, явно не грошовую куклу!» По доброте душевной миссис О’Рейли почти сочувствовала хозяину.

Однако, вместо того чтобы сжечь «эту дрянь» или выбросить, кухарка подарила ее Монике, ибо это все же была вполне симпатичная кукла. Не избалованная игрушками девочка мгновенно полюбила куклу всем сердцем и в ответ на строгое предупреждение миссис О’Рейли дала честное слово никогда не говорить отцу об этом замечательном подарке.

Отец Моники, полковник Хамбер Мастерс, производил впечатление «разочарованного» человека — человека, по воле рока живущего в отвратительном для него окружении; вероятно, разочарованного в карьере; возможно, также и в любви (ибо Моника, несомненно, была внебрачным ребенком), — и вынужденного из-за невысокой пенсии ежедневно ощущать зависимость от ненавистных обстоятельств быта.

Он был просто молчаливым и ожесточенным человеком, и в округе не столько не любили, сколько не понимали его. Неразговорчивого полковника с его темным, изборожденным морщинами лицом принимали за темную личность. Ведь «смуглый» в сельской местности означает «таинственный», а молчаливость возбуждает и бередит праздную женскую фантазию. Симпатию и искреннюю приязнь здесь вызывает открытый добродушный человек с волосами пшеничного цвета. Тем не менее полковник Мастерс любил играть в бридж и имел репутацию блестящего игрока. Посему по вечерам он уходил из дому и редко возвращался раньше полуночи. Картежники с явным удовольствием принимали его в своей компании, а факт существования у Мастерса обожаемой дочери в целом смягчал отношение общества к его загадочной персоне. Моника — хотя ее видели крайне редко — вызывала у местных женщин чувство умиления, и, по общему мнению сплетниц, «каково бы ни было происхождение девочки, он искренне любил ее».

Между тем Моника, в целом лишенная детских развлечений и игрушек, сочла появление куклы, этого нового сокровища, настоящим подарком судьбы. И ценность куклы возрастала в глазах девочки тем более, что это был «тайный» подарок отца. Множество других подарков получала она подобным образом и никогда не находила это странным. Только отец никогда прежде не дарил ей кукол — и в этой игрушке таился источник неизъяснимого восторга. Никогда, никогда не выдаст Моника своей радости и счастья. Это останется тайной, ее и папы. И все это заставляло девочку любить куклу еще больше. Она любила также и отца: его постоянное молчание внушало ей смутное уважение и благоговейный трепет. «Это так похоже на папу!» — всегда думала Моника, получая новый странный подарок, и инстинктивно она понимала, что никогда не должна говорить за него «спасибо», поскольку это являлось одним из условий чудесной игры, придуманной отцом. Но эта кукла была особенно восхитительна.

— Она куда более настоящая и живая, чем мои плюшевые мишки, — сообщила девочка кухарке, критически исследовав игрушку. — И как это ему пришла в голову такая мысль?! Подумайте только, она даже разговаривает со мной! — И Моника ласкала и качала на руках неживого уродца. — Это моя дочка! — восклицала она, прижимая куклу к щеке.

Ведь никакого плюшевого мишку нельзя всерьез считать дочкой: запеленатые медвежата — это все-таки не человеческие детеныши, в то время как кукла очень похожа на настоящую дочку. И кухарка, и гувернантка почувствовали, что с появлением новой игрушки в угрюмом доме воцарилась атмосфера радости, надежды и нежности, почти счастливого материнства — во всяком случае атмосфера, какую не смог бы принести с собой ни один плюшевый медвежонок. Дочка! Человеческое дитя! И все же и гувернантка, и кухарка, обе присутствовавшие при вручении девочке подарка, впоследствии вспоминали, что, вскрыв сверток и увидев куклу, Моника испустила вопль неистового восторга, до странности похожий на крик боли. В нем слышалась слишком пронзительная нотка лихорадочного возбуждения, словно некое инстинктивное чувство ужаса и отвращения мгновенно развеялось в вихре непреодолимой радости. Именно мадам Джодска вспомнила — много времени спустя — о странном противоречии в реакции ребенка на подарок.

— Мне тоже показалось, что она слишком уж громко завопила, если вы спрашиваете меня об этом, — признала миссис О’Рейли позже, хотя в тот самый момент сказала единственное: «Ах! Чудесно, замечательно! Ну разве она не прелесть?»

Мадам Джодска же только предостерегла воспитанницу:

— Моника, если ты будешь целовать дочку так крепко, она просто задохнется.

Но Моника, не обращая ни на кого внимания, в восторге принялась баюкать куклу.

Дешевую маленькую куклу с желтыми волосами и восковым личиком.

 

Конечно, жаль, что такая загадочная история дошла до нас через вторые руки. В равной мере печально и то, что основную часть информации мы получили из уст кухарки, горничной и не внушающей должного доверия иностранки. Где именно изложение постепенно переходит зыбкую грань, отделяющую реальное от неправдоподобного и неправдоподобное от совершенно фантастического, определить можно лишь с помощью сильного телескопа. Под мощным увеличительным стеклом нить, сплетенная новозеландским пауком, превращается в толстую веревку, но при изучении полученных из вторых рук сообщений эта нить кажется прозрачной осенней паутинкой.

Польская гувернантка мадам Джодска покинула особняк «Лорелз» совершенно неожиданно. Несмотря на обожание Моники и уважение полковника Мастерса, она уехала вскоре после появления в доме куклы. Мадам Джодска была миловидной молодой вдовой благородного происхождения и хорошего воспитания, тактичной, благонравной и разумной. Она любила Монику, и девочка чувствовала себя счастливой в ее обществе. Молодая женщина боялась хозяина, хотя, вероятно, втайне восхищалась сильным, молчаливым и властным англичанином. Он предоставлял ей большую свободу, она же никогда не позволяла себе никаких вольностей — и все шло гладко до поры до времени. Полковник хорошо платил, а мадам Джодска нуждалась в деньгах. Потом она неожиданно покинула дом. Внезапность ее отъезда, как и данное гувернанткой нелепое объяснение этого поступка, — безусловно, первые свидетельства того, что сия загадочная история переходит зыбкую грань, отделяющую реальное от невероятного и совершенно фантастического. Решение свое мадам Джодска объяснила страшным испугом, который-де сделал невозможным ее дальнейшее пребывание в доме. За сутки предупредив хозяина об уходе с места, гувернантка уехала. Представленное ею объяснение казалось нелепым, но вполне понятным: любая женщина может вдруг так испугаться в некоем доме, что проживание в нем станет для нее просто невыносимым. Это можно назвать глупостью или еще как-нибудь, но это понятно. Навязчивую идею, однажды поселившуюся в уме суеверной и потому склонной к истерикам женщины, нельзя вытеснить из сознания никакими логическими доводами. Подобное поведение можно счесть нелепым, но оно понятно.

Происшествие же, послужившее причиной внезапного испуга мадам Джодска, — это совсем другое дело, и самое лучшее просто рассказать о нем. Оно связано с куклой. Гувернантка клялась всеми святыми, что видела, как кукла «шла сама по себе». Она двигалась жуткой, подпрыгивающей, расхлябанной походкой по кровати, на которой спала Моника.

Мадам Джодска клялась, что видела это собственными глазами при слабом свете ночника. Перед сном она по привычке и из чувства долга заглянула в дверь спальни, дабы убедиться, что с девочкой все в порядке. Ночник, хотя и неяркий, хорошо освещал комнату. Сначала внимание гувернантки привлекло какое-то судорожное движение на стеганом одеяле: казалось, некий небольшой предмет скользит, нелепо подпрыгивая, по гладкому шелку. Возможно, что-то скатывается с кровати, оттого что девочка пошевелилась во сне.

Несколькими секундами позже гувернантка увидела, что это не просто «некий предмет», поскольку тот имел вполне определенную форму и вовсе не скатывался и не соскальзывал с кровати. Самым ужасным образом какое-то существо шагало: делало маленькие, но вполне целенаправленные шажки, словно живое. У него было крохотное страшное личико — крохотное и лишенное выражения, и на личике этом ярко сверкали маленькие глаза, которые смотрели прямо на мадам Джодска.

Несколько мгновений ошеломленная женщина смотрела на загадочное существо и потом вдруг с ужасом поняла, что это маленькое злонамеренное чудовище является не чем иным, как куклой! Куклой Моники! И кукла эта шагала к ней по складкам смятого одеяла. Она направлялась прямо к женщине.

Мадам Джодска взяла себя в руки — как в физическом, так и в моральном отношении — и великим усилием воли попыталась убедить себя в том, что этого ненормального и невероятного явления не существует в действительности. Как не существует застывшей у нее в жилах крови и бегущих по спине холодных мурашек. Она начала молиться. В полном отчаянии она мысленно обратилась к своему варшавскому духовнику, затем беззвучно закричала. Но кукла ковыляла прямо к молодой женщине, все ускоряя шаг и не сводя с нее пристального взгляда стеклянных глаз.

Потом мадам Джодска лишилась чувств.

 

О том, что мадам Джодска в некоторых отношениях была женщиной замечательной и разумной, можно судить по следующему: она поняла, что история эта «не выдерживает никакой критики», ибо осторожным шепотом рассказала о происшествии одной только кухарке, а хозяину поведала более правдоподобную историю о смерти близкого родственника и возникшую в связи с этим необходимость срочно уехать в Варшаву. Мадам Джодска не сделала ни малейшей попытки приукрасить странный рассказ. Придя в сознание, она собралась с духом и совершила замечательный поступок — укрепив свое сердце молитвой, заставила себя произвести тщательный осмотр места происшествия. Она на цыпочках вошла в комнату и убедилась, что Моника мирно спит, а кукла лежит совершенно неподвижно у самого края кровати. Мадам Джодска долго и пристально смотрела на куклу. Лишенные век глаза существа, обрамленные жуткими нелепыми ресницами, таращились в пустоту. Выражение воскового личика казалось не столько невинным, сколько тупым, идиотическим, — мертвая маска, жалкое подражание жизни там, где жизни быть не может никогда. Кукла была не просто безобразной — она вызывала отвращение.

Однако мадам Джодска не только внимательно изучила восковое лицо, но и с достойной восхищения смелостью заставила себя прикоснуться к маленькому чудовищу. В действительности она взяла куклу в руки. Вера молодой женщины, ее глубокая религиозность восставали против недавнего свидетельства ее зрения. Она не могла видеть ожившей куклы. Это было невероятно, невозможно. Объяснение крылось в чем-то другом. Во всяком случае, она убеждала себя довольно долго и наконец осмелилась дотронуться до омерзительной игрушки. Мадам Джодска аккуратно положила куклу на столик около кровати между цветочной вазой и ночником, где та осталась лежать на спине — беспомощная, невинная и все же ужасная. И лишь после этого на подгибавшихся ногах гувернантка покинула детскую и направилась в свою спальню. Тот факт, что пальцы молодой женщины оставались ледяными до тех пор, пока она наконец не уснула, безусловно, имеет простое и естественное объяснение и не нуждается ни в какой проверке.

 

Сцена эта — воображаемая или реальная — наводила ужас: бездушная поделка фабричного производства двигалась, как живое и разумное существо. Это походило на кошмарный сон. Мадам Джодска, с детства надежно защищенная железными принципами религии, испытала тяжелейшее потрясение. А потрясение вносит сумятицу в человеческий ум. Жуткое зрелище заставило молодую женщину усомниться во всем, что дотоле казалось ей реальным и возможным. Кровь застыла у нее в жилах, ледяной ужас проник в сердце, нормальное течение жизни в теле прекратилось на миг, и она лишилась чувств. Обморок был естественной реакцией организма на происшедшее. Однако именно потрясение, испытанное при виде невероятного зрелища, придало мадам Джодска храбрости для дальнейших действий. Она любила Монику независимо от обязанностей, входивших в хорошо оплачиваемую работу. Именно вид крохотного чудовища, ковылявшего по одеялу недалеко от лица и сложенных ручек спавшего ребенка, заставил гувернантку взять ужасную куклу голыми руками и убрать ее подальше…

Перед тем как заснуть, мадам Джодска несколько часов подряд размышляла над невероятным событием, то сомневаясь в реальности того, что видела, то вновь убеждая себя в этом, и заснула наконец с твердым убеждением: чувства все-таки не обманули ее. Это, конечно, еще не дает оснований усомниться в честности и искренности мадам Джодска и в достоверности ее подробных свидетельств.

— Мне очень жаль, — спокойно сказал полковник Мастерс, узнав о смерти ее родственника. Он испытующе взглянул на молодую женщину и добавил с улыбкой: — И Моника будет скучать без вас.

Гувернантка уже повернулась, чтобы уйти, когда полковник внезапно протянул к ней руку:

— Если вдруг впоследствии вам представится возможность вернуться — дайте мне знать. Ваше влияние так… благотворно… и спасительно…

Мадам Джодска невнятно пробормотала какую-то фразу, содержавшую обещание вернуться при случае, но покинула особняк, находясь под странным и сильным впечатлением, что не только — и не столько — Моника нуждается в ее присутствии. Молодая женщина сожалела о том, что полковник произнес именно эти слова. Она испытывала чувство стыда, словно бежала от своего долга или, по крайней мере, от ниспосланной ей Богом возможности помочь ближнему. «Ваше влияние так… спасительно…»

 

Уже в поезде и на корабле совесть начала грызть, скрести и терзать сердце мадам Джодска. Она бросила ребенка, которого любила и который нуждался в ней, — бросила потому, что потеряла голову от страха. Но подобное утверждение было односторонним. Она покинула дом, потому что в нем поселился дьявол. Однако и это было справедливым лишь отчасти. Когда истеричный человек, с раннего детства воспитанный на жестких религиозных догмах, начинает изучать факты и анализировать впечатления, логика и здравый смысл перестают работать должным образом. Мысль уводила в одну сторону, эмоции — в другую, и в результате мадам Джодска не пришла ни к какому заключению.

Она ехала в Варшаву, к своему отчиму, отставному генералу, в разгульной жизни которого не было места для падчерицы и который не мог обрадоваться ее возвращению. Для молодой вдовы, поступившей на работу с единственной целью сбежать подальше от грубого и пошлого существа, перспектива вернуться домой с пустыми руками была унизительной. Но все же сейчас ей было легче вынести эгоистичный гнев отчима, нежели объяснить полковнику Мастерсу подлинную причину своего ухода со службы. Совесть начала мучить мадам Джодска и по другим поводам, по мере того как обращенные в прошлое мысли воскрешали в ее памяти разные полузабытые подробности.

Например, те пятна крови, о которых упоминала кухарка, суеверная ирландка миссис О’Рейли. Мадам Джодска взяла за правило пропускать мимо ушей глупые россказни миссис О’Рейли, однако сейчас вдруг вспомнила нелепые разговоры кухарки и горничной, занятых составлением списка грязного белья.

«Говорю тебе, на кукле нет никакой краски. Там одни опилки, воск и прочая дрянь. — Это горничная. — Я же вижу, где краска, а где нет. А это не краска, это кровь».

И позже голос миссис О’Рейли:

«Матерь Божья! Еще одно красное пятно! Она грызет ногти! Отучать ее от этого — не моя работа!..»

Появление красных пятен на простыне и наволочках, конечно, казалось странным. Но в тот момент мадам Джодска не обратила внимания на случайно услышанный разговор. Списки белья для прачечной едва ли могли иметь отношение к ее работе. И вообще прислуга так глупа!.. Однако сейчас, в поезде, эти красные пятна — то ли краска, то ли кровь — вспомнились молодой женщине и растревожили ее воображение.

Другая довольно странная мысль тоже тревожила мадам Джодска — смутное сознание того, что она покинула человека, нуждавшегося в помощи, оказать которую было в ее силах. Это чувство не поддавалось точному словесному определению. Возможно, оно основывалось на замечании полковника о ее «спасительном» влиянии. Трудно сказать. Молодая женщина ощущала это интуитивно, а интуиция редко поддается анализу. В пользу этого смутного чувства говорила и странная уверенность, возникшая в душе гувернантки впервые со времени поступления на работу к полковнику Мастерсу, — уверенность в том, что полковник боится своего прошлого. Когда-то давно он совершил некий поступок, о котором ныне сожалеет и которого, возможно, стыдится, — во всяком случае, поступок, наказания за который теперь опасается. Более того, он ожидает этого наказания: возмездия, что прокрадется в дом, как тать в ночи, и схватит его за горло.

Именно человек, ожидавший мести, мог счесть ее влияние «спасительным». Вероятно, дело было в крепости духа, данной молодой женщине религией, или в покровительстве ее ангелов-хранителей.

Похоже, таким образом развивались мысли мадам Джодска. И жило ли в глубине ее души тайное восхищение этим мрачным и загадочным человеком — восхищение и неосознанное желание защитить его, в котором молодая женщина никогда не признавалась даже самой себе, — навсегда осталось ее сокровенной тайной.

 

Решение вернуться, принятое мадам Джодска после нескольких недель проживания в доме жестокого и злобного отчима, можно счесть закономерным и, во всяком случае, естественным для человеческой природы. Молодая женщина беспрестанно молилась своим святым. Кроме того, ее угнетало сознание невыполненного долга и утрата самоуважения. Она вернулась в холодный деревенский особняк. Поступок сей был понятен. Понятен был и восторг Моники, а тем более облегчение и радость полковника Мастерса. Последний самым деликатным образом выразил свои чувства в любезной записке, составленной так, словно мадам Джодска отлучалась из дома по делу лишь на короткий срок, — ибо прошло несколько дней, прежде чем молодой женщине представилась возможность увидеть хозяина и поговорить с ним. Кухарка и горничная оказали мадам Джодска прием радушный и многословный; однако болтовня их внушала беспокойство. Красных пятен загадочного происхождения на постельном белье больше не появлялось, но произошли другие необъяснимые события, еще более тревожные.

— Девочка скучала без вас ужасно, — сказала миссис О’Рейли. — Хотя и нашла себе утешение кое в чем… если вам угодно знать. — И кухарка перекрестилась.

— Кукла? — Мадам Джодска вздрогнула от ужаса, но усилием воли заставила себя перейти прямо к сути дела и говорить при этом небрежным тоном.

— Вот именно, мадам. Кровавая кукла.

Это странное определение гувернантка слышала много раз и прежде, но не знала, следует понимать его буквально или нет.

— Кровавая? — переспросила она, понизив голос.

Кухарка странно дернулась всем телом и пояснила:

— Ну, скорее я имею в виду то, что она двигается, как существо из плоти и крови. И то, как девочка с ней обращается и играет. — В голосе кухарки, хотя и громком, слышались нотки подавленного страха. Она вытянула вперед руки, словно защищаясь от возможного нападения.

— Несколько случайных царапин еще ничего не доказывают, — презрительно заметила горничная.

— Вы говорите о… каком-то… телесном повреждении? — серьезно спросила мадам Джодска. Она с трудом дышала и не обратила внимания на замечание горничной.

Миссис О’Рейли несколько раз судорожно сглотнула.

— Это не мисс Моника, — негодующим шепотом заявила она, совладав наконец с собой. — Это кто-то еще. Вот о чем я говорю. И ни один человек настолько черный никогда не может принести удачу в дом! Во всяком случае на своем веку я такого не припомню!

— Кто-то еще?.. — повторила мадам Джодска едва слышно, выхватив из тирады кухарки самые существенные слова.

— Да что твой человек! — снова подала голос горничная. — Подумаешь, человек! Слава Богу, я не христианка и ничего общего с христианами не имею! Но однажды ночью я точно услышала такое резкое пошаркивание в детской спальне… и кукла показалась мне большой такой — словно раздутой, — когда я тихонько заглянула в дверь…

— Замолчи сейчас же! — вскричала миссис О’Рейли. — Ты этого не видела и говоришь неправду! — Она повернулась к гувернантке и сказала извиняющимся тоном: — Об этой кукле сплетается больше пустых небылиц, чем я слышала ребенком во всех сказках графства Мейо. И я… я не верю ни одной из них. — Миссис О’Рейли презрительно повернулась спиной к продолжавшей трещать горничной и приблизилась к мадам Джодска. — Мисс Монике ничего не грозит, мадам, — горячо прошептала она. — Насчет нее можете быть совершенно спокойны. А если какая беда и случится — она коснется другого человека. — И кухарка снова осенила себя крестом.

В тишине своей комнаты мадам Джодска размышляла в перерывах между молитвами. Глубокое, ужасное беспокойство терзало ее.

Кукла! Дешевая безвкусная игрушка, тысячекратно размножаемая на фабриках; поделка промышленного производства, предназначенная для развлечения детей… Но…

«И то, как девочка с ней обращается и играет…» — звенело в ее встревоженном мозгу.

Кукла! Она была трогательной, убогой и даже ужасной игрушкой, однако вид занятой ею Моники наводил на глубокие раздумья, поскольку благодаря этим играм в девочке пробуждался материнский инстинкт. Дитя со страстной любовью ласкает и нежит свою куклу, заботится о ее благоденствии, однако небрежно запихивает любимицу в коляску, со свернутой шеей и неестественно заломленными конечностями, и самым жестоким образом оставляет ее лежать вверх ногами, когда бежит к окну посмотреть, кончился ли дождь и выглянуло ли солнце. Этот слепой и странный автоматизм поведения присущ любому представителю рода людского — стадный инстинкт, которому нипочем любые препятствия, сила которого непреодолима. Материнский инстинкт восстает против смерти и даже отрицает ее. Кукла — лежащая на полу с выбитыми зубами и выцарапанными глазами или любовно уложенная в постель, дабы ночью быть придушенной, измятой, изуродованной, искалеченной, — стойко переносит все мучения и страдания и в конце концов утверждает свое бессмертие. Ее невозможно убить. Она неподвластна смерти.

«Девочка со своей куклой, — размышляла мадам Джодска, — олицетворяет собой безжалостную и непобедимую страсть Природы, ее высшее назначение: выживание рода людского…»

Такие мысли, навеянные, вероятно, неосознанной жестокой обидой молодой женщины на природу, не давшую ей собственного ребенка, не могли течь в этом направлении долго. Скоро они вернулись к конкретным обстоятельствам, пугавшим и сбивавшим мадам Джодска с толку, — к Монике и ее дурацкой желтоволосой кукле с пустым взглядом. Не закончив молитвы, молодая женщина уснула. Ей даже ничего не приснилось ночью, а утром она встала свежей, бодрой и преисполненной решимости рано или поздно — лучше рано — поговорить с хозяином.

 

Она наблюдала и слушала. Наблюдала за Моникой. И за куклой. Все казалось нормальным, как в тысячах других домов. Сознание ее оценивало ситуацию, и там, где сталкивались разум и суеверие, первый легко удерживал свои позиции. В выходной вечер молодая женщина с удовольствием посетила местный кинотеатр и вышла из жарко натопленного зала с твердым убеждением, что цветная фантазия экрана притупляет воображение и что жизнь заурядного человека сама по себе прозаична. Однако не успела она пройти и полмили по направлению к дому, как глубокая необъяснимая тревога вернулась к ней с новой силой.

Миссис О’Рейли уложила Монику в постель, и именно миссис О’Рейли открыла последней дверь. Смертельная бледность заливала лицо кухарки.

— Она разговаривает, — прошептала женщина, еще не успев закрыть дверь. Ее трясло от страха.

— Разговаривает? Кто разговаривает? Вы о чем?

Миссис О’Рейли тихо прикрыла дверь.

— Обе, — трагическим тоном заявила она, потом села и отерла лицо. Вид у нее был совершенно безумный.

Мадам Джодска сразу повела себя решительно — если только решительность может родиться из ужасного чувства опасности и тревожной уверенности.

— Обе? — повторила она нарочито громким голосом в противовес шепоту кухарки. — О чем это вы?

— Они разговаривают обе — разговаривают друг с другом, — настойчиво объяснила миссис О’Рейли.

Несколько мгновений гувернантка молчала, пытаясь успокоить болезненно сжавшееся сердце.

— Вы слышали, как они разговаривают друг с другом, — это вы имеете в виду? — наконец спросила она дрожавшим голосом, стараясь говорить как можно более непринужденно.

Миссис О’Рейли кивнула и боязливо оглянулась через плечо. Похоже, нервы ее были напряжены до предела.

— Я думала, вы никогда не вернетесь, — прохныкала она. — Я еле высидела дома.

Мадам внимательно посмотрела в ее полные ужаса глаза и спокойно спросила:

— Вы слышали?..

— Я стояла под дверью. И слышала два голоса. Два разных голоса.

Мадам Джодска не стала подробно допрашивать кухарку — словно чувство острого страха помогло ей сохранить способность здраво мыслить.

— Вы хотите сказать, миссис О’Рейли, — бесстрастным тоном произнесла она, — что слышали, как мисс Моника, по своему обыкновению, обращалась к кукле и, изменив голос, отвечала сама себе за нее? Вы это хотите сказать?

Но миссис О’Рейли трудно было сбить с толку. Вместо ответа она перекрестилась и покачала головой:

— Давайте поднимемся и послушаем вместе, мадам. И тогда судите сами. — Голос кухарки звучал еле слышно.

И вот глубокой ночью, когда Моника уже давно спала, две женщины — кухарка и гувернантка, служившие в пригородном особняке, — притаились в темном коридоре у двери в детскую спальню. Стояла тихая безветренная ночь. Полковник Мастерс, которого обе женщины боялись, вероятно, давно отправился в свою комнату, расположенную в другом крыле нелепого здания. Мадам Джодска и миссис О’Рейли провели много времени в ужасном ожидании, прежде чем отчетливо расслышали первые звуки за дверью детской — тихие, спокойные и внятные голоса. Два голоса. Приглушенные, таинственные и отвратительные звуки доносились из комнаты, в которой мирно спала Моника рядом со своей обожаемой куклой. Но безусловно, это были два разных голоса.

Женщины одновременно выпрямились в креслах и непроизвольно обменялись взглядами. Обе были ошеломлены, напуганы до полусмерти. Обе сидели, охваченные ужасом.

Какие смутные мысли населяли суеверное сознание миссис О’Рейли, известно лишь богам старой Ирландии. Но мысли молодой полячки текли с отчетливой ясностью. В спальне звучали не два голоса, а только один. Прижавшись ухом к дверной щели, мадам напряженно вслушивалась. Она помнила, что человеческий голос странно меняется во сне.

— Девочка разговаривает во сне сама с собой, — твердо прошептала она. — Вот и все, миссис О’Рейли. Просто разговаривает во сне, — с ударением повторила мадам Джодска женщине, тесно прижавшейся к ее плечу, словно в поисках поддержки. — Неужели вы сами не слышите? — громко и почти сердито продолжала мадам. — Это один и тот же голос. Прислушайтесь хорошенько — и вы поймете, что я права! — И она сама напрягла слух и почти беззвучно прошептала: — Тише! Слушайте! Разве это не тот же самый голос отвечает сам себе?

Однако в этот момент другой звук привлек внимание мадам Джодска. На сей раз он раздался за ее спиной: слабый шаркающий звук, похожий на шаги торопливо удалявшегося человека. Она резко обернулась и обнаружила, что обращалась к пустоте. Рядом никого не было. Молодая женщина осталась совершенно одна в темном коридоре. Миссис О’Рейли ушла. Снизу, из темного колодца лестничного пролета, послышался приглушенный стон: «О Матерь Божья и все святые…» — и еще ряд причитаний.

Внезапно оставшись в одиночестве, мадам Джодска, несомненно, удивилась, но не поддалась панике. Однако в этот самый момент — совершенно как в книгах — внизу раздался новый звук: скрежет поворачиваемого в замке ключа. Значит, вопреки их предположениям, полковник Мастерс еще не ложился спать и только сейчас возвращается домой! Успеет ли миссис О’Рейли проскользнуть через холл незамеченной? И — что еще ужасней — не захочет ли полковник подняться наверх и заглянуть в спальню Моники, как он это изредка делал? Задыхаясь от волнения, мадам Джодска прислушивалась. Вот он скинул пальто — по обыкновению стремительно. С громким стуком швырнул зонтик на место. И в тот же миг шаги его зазвучали на лестнице. Полковник поднимался наверх. Через минуту хозяин появится в коридоре, где она сидит, скрючившись, под дверью Моники.

Он поднимался быстро, шагая через две ступеньки.

Мадам Джодска тоже не стала мешкать. Счастливая мысль осенила ее. Скрючившаяся под дверью девочки, она представляла собой смехотворное зрелище. Но присутствие ее в детской покажется полковнику вполне естественным и объяснимым. Гувернантка действовала решительно.

С бешено колотившимся сердцем она открыла дверь, шагнула в спальню и секундой позже услышала тяжелую поступь полковника, шедшего по коридору к своей комнате. Он миновал дверь детской. Не останавливаясь прошел дальше. С чувством огромного облегчения мадам Джодска прислушивалась к удалявшимся шагам.

Теперь, оставшись в спальне за закрытой дверью, гувернантка могла все рассмотреть как следует.

Моника спала крепким сном — но и во сне играла со своей любимой куклой. Пальчики ее судорожно теребили игрушку, словно ей снился какой-то кошмар. Ребенок бормотал что-то во сне, но что именно — разобрать было невозможно. Приглушенные вздохи и стоны слетали с детских губ. И все же в спальне отчетливо слышался некий посторонний звук, явно издаваемый не спавшей девочкой. Откуда же он исходил?

Мадам Джодска замерла на месте, затаив дыхание. Сердце выпрыгивало у нее из груди. Она напряженно всматривалась и вслушивалась. И ясно различила какое-то попискивание и тоненькое ворчание. Мгновение спустя источник звуков был обнаружен. Они срывались не с губ Моники. Их несомненно издавала кукла, которую девочка стискивала и безжалостно терзала во сне. Так скрипели и пищали сочленения выворачиваемых рук и ног, словно перетираемые опилки громко протестовали против жестокого обращения. Моника явно не слышала этого шума. Когда девочка выкручивала кукле голову, то воск, ткань и опилки при трении друг о друга издавали чудные скрежещущие звуки, похожие на отдельные слоги человеческой речи и даже на целые слова.

Мадам Джодска смотрела и слушала. Ледяные мурашки ползали у нее по спине. Она искала естественное объяснение этому явлению — и не могла найти. Она то пыталась молиться, то безвольно отдавалась во власть всепоглощающего ужаса. Ее прошибал холодный пот.

Внезапно Моника все с тем же выражением безмятежности и покоя на лице перевернулась во сне на бок, выпустив при этом из пальцев куклу. Последняя упала на одеяло у края кровати и осталась неподвижно лежать там, безжизненно раскинув конечности. И в то же время — охваченная страхом мадам Джодска едва верила своим ушам! — она продолжала пищать и бормотать. Она продолжала говорить сама по себе. Но в следующее мгновение случилось нечто еще более ужасное: кукла рывком поднялась с одеяла и встала на свои выкрученные ножки. Она начала двигаться. Она заковыляла по одеялу к краю кровати. Ее слепые стеклянные глаза были устремлены прямо на гувернантку. Бездушная кукла являла собой зрелище отвратительное и совершенно невероятное. Судорожно подергивая неестественно вывороченными членами, спотыкаясь и подпрыгивая, она шла к мадам Джодска по складкам скользкого шелкового одеяла. Вид у нее был решительный и угрожающий. И все громче становились похожие на слоги звуки — странные, бессмысленные звуки, в которых, однако, отчетливо слышалась злоба. Словно живое существо, кукла ковыляла по направлению к молодой полячке. Весь ее облик говорил о готовности броситься на врага.

И снова вид простой детской игрушки, подражавшей движениями своего отвратительного крохотного тельца движениям некоего ужасного злобного чудовища, заставил смелую гувернантку лишиться чувств. Кровь отхлынула от сердца женщины, и в глазах у нее потемнело.

На сей раз, однако, состояние полного беспамятства продолжалось всего несколько мгновений: оно пришло и ушло почти как забытье, наступающее на один миг в приступе неодолимой страсти. Именно страсть и захлестнула душу мадам Джодска, ибо последующая реакция ее на происходившее была весьма бурной. Внезапный гнев вспыхнул в сердце очнувшейся женщины — возможно, гнев труса, бешеная ярость, вызванная сознанием собственной слабости. Во всяком случае неожиданная вспышка гнева помогла ей. Она пошатнулась, справилась с дыханием, судорожно вцепилась в стоявший рядом комод и взяла себя в руки. Ярость и негодование кипели в ее душе, вызванные непостижимым зрелищем восковой куклы, которая двигалась и бормотала, подобно разумному живому существу, способному произносить членораздельные слова. Слова, как решила мадам Джодска, на неком неизвестном ей наречии.

Если ужасное может напугать до беспамятства, оно может также и причинить реальный вред. Вид дешевой фабричной игрушки, действовавшей по собственной воле и разумению, побудил гувернантку безотлагательно применить насилие. Ибо она была не в силах более выносить происходящее. Мадам Джодска бросилась вперед. Молниеносно скинув с ноги туфельку на высоком каблуке, она сжала в руке это единственное имевшееся в ее распоряжении оружие, полная решимости разбить вдребезги кошмарную куклу. Конечно, молодая женщина находилась в этот момент в состоянии истерики, однако действовала разумно. Нечестивое порождение ужаса необходимо было стереть с лица земли. Одна-единственная мысль владела ее сознанием: надо уничтожить куклу полностью, раздробить на части, стереть в порошок.

Они стояли лицом к лицу. Безжизненные глаза неотрывно смотрели в глаза молодой женщины. Готовая свершить задуманное, мадам Джодска высоко подняла руку, но не смогла опустить ее. Боль, острая, как от укуса змеи, внезапно пронзила ее пальцы, запястье и всю руку; хватка ее ослабла, туфля, вертясь, полетела через комнату, и все задрожало и поплыло перед глазами женщины в мерцающем свете ночника. Мгновенно обессилевшая, беспомощная, охваченная ужасом, стояла она неподвижно. Какие боги и святые могли помочь ей? Никакие. Она должна была рассчитывать лишь на свою волю. Почти теряя сознание, мадам Джодска все же сделала еще одну попытку.

— Мой Бог! — услышала она собственный сдавленный полушепот-полукрик. — Это неправда! Ты — ложь! Мой Бог отрицает твое существование. Я призываю своего Бога!..

И тут, к еще большему ее ужасу, кошмарная маленькая кукла взмахнула уродливо вывернутой рукой и пропищала — словно в ответ мадам Джодска — несколько непонятных отрывистых слов на незнакомом наречии. И в тот же миг страшное существо безжизненно осело на одеяло, как проткнутый воздушный шарик. На глазах гувернантки оно превратилось в бесформенный неодушевленный предмет, в то время как Моника — о ужас! — беспокойно пошевелилась во сне и пошарила вокруг себя руками, словно в поисках потерянной важной вещи. При виде спавшей невинным сном девочки, бессознательно тянувшейся к непостижимому и таинственно притягательному для нее злу, смелая полячка вновь не смогла совладать с собой.

И во второй раз тьма застила ее глаза.

Затем, несомненно, последовал провал в памяти, ибо рассудок оказался не в силах противостоять натиску чувств и суеверных мыслей. Когда мадам Джодска начала приходить в себя, за многословными страстными молитвами, на коленях у кровати в своей комнате, она помнила только приступ необузданной ярости, вылившийся в акт насилия. Она не помнила, как шла по коридору и поднималась по лестнице. Но туфля была при ней, крепко зажатая в руке. И мадам Джодска помнила также, как в бешенстве схватила безжизненную восковую куклу и мяла, рвала и ломала мерзкое крохотное тельце до тех пор, пока из него, изуродованного до неузнаваемости, если не полностью уничтоженного, не посыпались опилки… Потом гувернантка грубо швырнула куклу на стол подальше от Моники, мирно спавшей глубоким сном. Это она помнила. И перед глазами ее неотступно стояла также следующая картина: маленькое, непристойно изуродованное чудовище в изорванном тонком платье лежит неподвижно с раскинутыми конечностями и идиотически поблескивающими глазами, но в неподвижности своей остается все же живым и полным зловещей и разумной силы.

Никакие самые долгие и страстные молитвы не помогли мадам Джодска избавиться от этого видения.

 

Теперь мадам Джодска ясно сознавала, что откровенный разговор с хозяином с глазу на глаз просто необходим. Этого требовали ее совесть, благоразумие и чувство долга. Она сознательно ни словом не обмолвилась о кукле с самой девочкой — и поступила, по ее твердому убеждению, правильно. На этом пути таилась опасность — опасность пробудить в детском сознании нежелательные мысли. Но с полковником Мастерсом, который платил гувернантке за работу и верил в ее честность и преданность, нужно было объясниться немедленно.

Побеседовать с хозяином наедине казалось делом до нелепого трудным. Во-первых, он ненавидел подобные разговоры и избегал их. Во-вторых, подступиться к нему было практически невозможно, поскольку его вообще редко видели в доме. По ночам он возвращался поздно, а по утрам никто не рисковал приближаться к нему. Он считал, что маленький штат прислуги должен жить своей собственной жизнью в соответствии с некогда заведенным порядком. Единственной обитательницей особняка, которая осмеливалась подходить к полковнику, была миссис О’Рейли. Она периодически, раз в полгода, отважно входила в его кабинет, сообщала о своем уходе с места, получала надбавку к жалованью и оставляла хозяина в покое на следующие полгода.

Зная о привычках полковника Мастерса, мадам Джодска на следующий день подстерегла его в холле. Моника в это время, по обыкновению, спала перед ленчем. Полковник собирался выходить из дому, и гувернантка наблюдала за ним с верхней площадки лестницы. Его худая стройная фигура и смуглое бесстрастное лицо в очередной раз внушили молодой женщине восхищение. Он являл собой образ настоящего солдата.

Сердце мадам Джодска трепетало, когда она торопливо сбегала по ступенькам. Однако стоило полковнику остановиться и внимательно взглянуть ей в лицо, как все заранее заготовленные фразы вылетели у нее из головы и вместо них из ее уст хлынул поток бессвязных диких слов. Некоторое время хозяин слушал гувернантку довольно вежливо, но потом решительно прервал ее:

— Я очень рад, что вы нашли возможность вернуться к нам, — как уже сообщил в записке. Моника очень скучала без вас…

— Она сейчас играет с одной вещью…

— Да-да, прекрасно, — перебил он ее. — Несомненно, именно такая игрушка ей и нужна… Полагаюсь на ваш здравый смысл… Пожалуйста, обращайтесь ко мне и впредь при необходимости… — И полковник повернулся, собираясь уйти.

— Но я не понимаю. Эта игрушка ужасна, ужасна…

Полковник Мастерс издал один из своих редких смешков:

— Конечно, все детские игрушки ужасны, но если они нравятся девочке… Я не видел игрушку и не могу судить… И если вы не смогли купить ничего лучшего… — Он пожал плечами.

— Но я не покупала ее! — в отчаянии вскричала мадам Джодска. — Ее принесли! Она издает звуки сама по себе… произносит слова. Я видела, как она двигается — двигается без посторонней помощи. Это кукла!

Полковник, уже успевший достичь двери, резко обернулся, словно пораженный выстрелом. Его лицо сначала вспыхнуло, потом смертельно побледнело, и в горящих глазах появилось какое-то странное выражение и тут же исчезло.

— Кукла, — повторил он спокойным голосом. — Вы сказали «кукла»?

Выражение его лица и глаз настолько смутило гувернантку, что она просто сбивчиво поведала о появлении в доме посылки с куклой. Смятение женщины усугубилось еще более, когда полковник спросил, выполнила ли кухарка его приказ немедленно уничтожить посылку.

— Ведь выполнила? — свистящим шепотом спросил он, словно и в мыслях не допускал возможность ослушания.

— Думаю, миссис О’Рейли выбросила посылку, — уклончиво ответила мадам Джодска, пряча глаза. Она хотела выгородить кухарку. — Думаю, Моника… наверное, случайно нашла ее. — Молодая женщина презирала себя за трусость, но настойчивость полковника просто обескуражила ее. Более того, она отдавала себе отчет в странном желании оградить этого человека от боли, словно под угрозой находились его, а не Моники безопасность и счастье. — Она… разговаривает!.. И двигается!.. — отчаянно вскричала гувернантка, заставив себя наконец поднять глаза.

Полковник Мастерс напрягся и как будто затаил дыхание:

— Вы говорите, кукла у Моники? И девочка играет с ней? И вы видели, как кукла двигается, и слышали звуки, похожие на членораздельную речь? — Он задавал вопросы тихим голосом, словно разговаривал сам с собой. — Вы… действительно слышали?

Не в силах найти достаточно убедительные слова, мадам Джодска просто кивнула и почувствовала исходившие от собеседника волны страха, подобные дуновению холодного ветра. Этот человек был охвачен неподдельным ужасом. Однако он не вспылил и не разразился обвинениями и руганью, но продолжал говорить тихо и даже спокойно:

— Вы поступили правильно, что пришли и рассказали мне все это… совершенно правильно. — И затем еле слышным голосом полковник Мастерс добавил: — Я ожидал чего-нибудь в этом роде… Рано или поздно… это должно было случиться… — Он поднес к лицу носовой платок, и последние слова его прозвучали совсем невнятно.

Вдруг, словно вняв мольбе о помощи, душа мадам Джодска под натиском чувств освободилась от страха. Молодая полячка шагнула к хозяину и взглянула ему прямо в глаза.

— Посмотрите на девочку сами, — произнесла гувернантка с неожиданной твердостью. — Пойдемте послушаем вместе. Пойдемте в спальню.

Полковник отшатнулся и несколько мгновений молчал.

— Кто? — спросил он тихим голосом. — Кто принес посылку?

— Полагаю, мужчина.

Последовавшая после этих слов пауза длилась, казалось, целые минуты.

— Белый? — наконец выговорил полковник Мастерс. — Или… черный?

— Темнокожий, — ответила гувернантка. — Почти черный.

Смертельно бледный, полковник трясся как осиновый лист. Поникший, обессиленный, он прислонился к двери. Не желая доводить его до обморока, гувернантка взяла инициативу в свои руки.

— Вы пойдете со мной сегодня ночью, — твердо произнесла она, — и мы послушаем вместе. А сейчас подождите меня здесь. Я схожу за бренди.

Когда минутой позже запыхавшаяся мадам Джодска вернулась и пронаблюдала, как полковник единым духом осушил бокал, она поняла, что поступила верно, рассказав ему все.

— Сегодня ночью, — повторила гувернантка. — После вашего бриджа мы встретимся в коридоре у двери детской. Я буду там. В половине первого.

Полковник Мастерс выпрямился и, не сводя с нее пристального взгляда, то ли кивнул, то ли слегка поклонился.

— В половине первого. В коридоре у двери детской, — пробормотал он. И, тяжело опираясь на трость, вышел из дому и двинулся по аллее.

Молодая женщина смотрела ему вслед и чувствовала, что страх в ее душе уступил место состраданию. И она осознала также, что этот тяжело и неверно ступающий человек слишком истерзан угрызениями совести, чтобы знать хотя бы миг покоя, и слишком напуган, чтобы думать о Боге.

Мадам Джодска пришла на встречу, как было условлено. Она не стала ужинать, а молилась в своей комнате. Перед этим она уложила Монику в постель.

— Дайте мне куклу, — попросило милое дитя. — Мне нужна кукла, иначе я не смогу заснуть.

И мадам Джодска неохотно принесла куклу и положила ее на ночной столик возле кровати.

— Ей вполне удобно спать и здесь, Моника, дорогая. Зачем обязательно брать ее в постель?

Гувернантка заметила, что кукла зашита аккуратными стежками и скреплена булавками.

Девочка схватила любимую игрушку.

— Я хочу, чтобы она лежала рядом со мной, — сказала она со счастливой улыбкой. — Мы рассказываем друг другу разные истории. Если она будет лежать далеко, я ничего не услышу. — И Моника прижала куклу к груди с нежностью, при виде которой у гувернантки замерло сердце.

— Конечно, дорогая, если ты с ней быстрее засыпаешь, то положи ее рядом.

Моника не заметила ни дрожавших пальцев воспитательницы, ни выражения ужаса на ее лице и в голосе. Действительно, как только кукла оказалась на подушке рядом со щекой девочки, та, едва успев погладить желтые волосы и восковые щеки любимицы, закрыла глаза, испустила глубокий счастливый вздох и заснула.

Боясь оглянуться, мадам Джодска на цыпочках направилась к двери и вышла из комнаты. В коридоре она вытерла со лба холодный пот.

— Боже, благослови и спаси ее, — беззвучно прошептала молодая женщина. — И прости меня, Боже, если я согрешила в чем-то.

Она явилась на встречу. И знала, что полковник Мастерс явится тоже.

С девяти часов вечера до полуночи время тянулось невыносимо медленно. Мадам Джодска твердо решила до срока держаться подальше от детской — из боязни случайно услышать звуки, которые вынудили бы ее действовать преждевременно. Она отправилась в свою комнату и оставалась там. Но желание долго и многословно молиться у нее пропало, ибо молитвы возбуждали и одновременно обманывали. Если Бог в силах помочь ей, достаточно одной краткой просьбы. Многочасовые молитвы не только оскорбляли ее Бога, но и изнуряли молодую женщину физически. Поэтому она перестала молиться и прочитала несколько страниц из книги польского святого, едва понимая смысл написанного. Позже мадам Джодска погрузилась в жуткую, тревожную дремоту. И потом самым естественным образом заснула Ее разбудил шум — звук осторожной поступи за дверью. Часы показывали одиннадцать. Гувернантка узнала шаги, хотя человек и старался идти неслышно. То миссис О’Рейли кралась в свою спальню. Скоро шаги стихли в отдалении. С легким чувством безотчетного стыда мадам Джодска вернулась к своему польскому святому, твердо решив ни в коем случае не смыкать глаз. Потом она снова заснула…

Молодая полячка не могла сказать, что разбудило ее во второй раз. Она испуганно вздрогнула и прислушалась. Ночное безмолвие пугало и настораживало. В доме было тихо, как в могиле. Ни один автомобиль не проезжал мимо особняка. Ни малейший ветерок не тревожил сумрачные сосны вдоль аллеи. Полная тишина царила во внешнем мире. Потом — едва гувернантка успела взглянуть на часы и увидеть на них половину первого — внизу отчетливо послышался резкий щелчок, заставивший вздрогнуть, словно от выстрела, женщину, чьи нервы были напряжены до предела. То закрылась входная дверь. Затем в холле послышались нетвердые шаги. Полковник Мастерс вернулся домой. Он медленно — похоже, неохотно — поднимался по лестнице к условленному месту встречи.

Мадам Джодска вскочила с кресла, бросила взгляд в зеркало, сбивчиво пробормотала несколько слов молитвы и распахнула дверь в темный коридор.

Она напряглась — и телом, и душой. «Теперь он услышит и, возможно, увидит все сам, — пронеслось у нее в голове. — И да поможет ему Бог!»

По пути к двери Моники она вслушивалась в тишину столь напряженно, что, казалось, слышала даже шум собственной крови в ушах. Достигнув условленного места, молодая женщина остановилась. Шаги приближались, и мгновение спустя в коридоре показался силуэт, похожий на смутную тень в рассеянном свете слабой лампы. Полковник приблизился, подошел вплотную к гувернантке. Ей показалось, она произнесла: «Добрый вечер», а он в ответ пробормотал: «Я обещал прийти… дикая нелепица…» — или что-то вроде этого. Они стали рядом в тихом темном коридоре и принялись ждать без дальнейших слов. Они стояли плечом к плечу у двери детской спальни. Женщина слышала, как стучит сердце полковника.

Она чувствовала его дыхание: запах вина, табака и дыма. Полковник переступил с ноги на ногу и бессильно оперся о стену. Внезапно волна необычно сильного чувства захлестнула мадам Джодска — то было отчасти инстинктивное, сродни материнскому, желание защитить этого человека, отчасти физическое влечение к нему. И на какое-то мгновение женщине захотелось обнять и страстно поцеловать его и одновременно защитить от некой грозной опасности, которой он подвергался из-за своего неведения. Преисполненная чувства отвращения, жалости, любви и сознания собственной греховности, мадам Джодска внезапно ощутила странную слабость, но в следующий миг в ее смятенном уме мелькнуло лицо варшавского священника. Холодное дыхание зла витало в воздухе. Это означало присутствие дьявола. Она затряслась всем телом, потеряла равновесие и качнулась в сторону полковника. Еще немного, и она упала бы прямо в его объятия.

Но в это мгновение некий звук нарушил тишину, и мадам Джодска вовремя совладала с собой. Звук раздался из-за двери спальни.

— Слушайте! — прошептала гувернантка, положив ладонь на руку полковника. Последний не пошевелился и не произнес ни слова, но продолжал стоять, подавшись всем телом к двери. Из-за нее доносились разные звуки: легко узнаваемый голос Моники и другой — более резкий и тонкий, который перебивал и отвечал. Два голоса.

— Слушайте! — повторила гувернантка едва слышным шепотом.

Теплые пальцы мужчины вцепились в ее руку с такой силой, что ей стало больно.

Сначала разобрать отдельные слова было невозможно: до темного коридора долетали лишь разрозненные странные звуки двух разных голосов: детского и еще одного — странного, слабого, едва ли человеческого, но все же голоса.

— Que le bon Dieu…[172] — начала гувернантка и осеклась, увидев, как полковник Мастерс резко нагнулся и сделал то, что до сих пор не приходило ей в голову. Он приник глазом к замочной скважине и не отрывался от нее целую минуту. Чтобы сохранить равновесие, он опустился на одно колено, по-прежнему крепко сжимая руку женщины.

Звуки прекратились, все шорохи за дверью стихли. Мадам Джодска знала: в свете ночника хозяин должен отчетливо видеть подушки на кровати, головку Моники и куклу в ее руках. Он должен был отчетливо видеть все происходящее в спальне, однако ни единым знаком и движением не дал понять, что видит нечто необычное. В течение нескольких секунд гувернантка испытывала странное чувство: ей вдруг представилось, что она просто навоображала бог знает чего и сейчас ведет себя как законченная истеричная идиотка. Эта ужасная мысль мелькнула в ее сознании — еще более убийственная в странной гробовой тишине. Неужели, в конце концов, она просто сумасшедший лунатик? Неужели чувства обманывали ее? Почему полковник ничего не видит и не подает никаких знаков? Почему стих голос в спальне — два голоса? Ни шепотка не доносилось из-за двери.

Внезапно полковник Мастерс выпустил руку гувернантки из своей, тяжело поднялся на ноги и выпрямился. Мадам Джодска напряглась, готовая к сердитой насмешке и презрительным упрекам с его стороны. Тем более удивилась она, когда вместо ожидаемой брани услышала вдруг сдавленный шепот:

— Я видел. Видел, как она ходит!

Молодая женщина стояла не в силах пошевелиться.

— Она смотрела на меня, — еле слышно добавил полковник. — На меня!

От резкой смены чувств мадам Джодска на некоторое время лишилась дара речи. Звучавший в этом придушенном шепоте дикий ужас помог ей вернуть утраченное на миг самообладание. Однако первым нашел слова именно полковник Мастерс — он произнес их шепотом, обращаясь больше к самому себе, нежели к стоявшей рядом женщине:

— Именно этого я и боялся всегда… Я знал, что однажды это должно произойти… Но не думал, что таким образом… Не думал.

В тот же миг из спальни донесся голос — нежный и мягкий, искренний и естественный, исполненный неподдельного чувства — умоляющий голосок Моники:

— Не уходи! Не покидай меня! Вернись в кроватку… пожалуйста!

Затем, словно в ответ девочке, раздались нечленораздельные звуки. Слоги и слова, произносимые знакомым мадам Джодска скрипучим голосом, слоги и слова, ей незнакомые и непонятные. Звуки эти проникали в ее слух, подобно ледяным остриям. Холодный ужас сковал женщину. И рядом с ней — тоже окаменевший от страха — стоял полковник Мастерс. Мгновение спустя он наклонился к ней, и она ощутила на щеке его дыхание.

Бут лага… — снова и снова тихо повторял он загадочные слова. — Месть… на языке хиндустани!.. — Он испустил долгий мучительный вздох.

Ужасные звуки проникали в самое сердце молодой женщины, подобно каплям яда. Слова эти она слышала и прежде, но не могла понять. Наконец значение их стало ясно. Месть!

Интуиция не обманула мадам Джодска: опасность грозила не Монике, а ее отцу. Ее внезапное неосознанное желание по-матерински защитить полковника тоже нашло свое объяснение. Смертоносная сила, заключенная в кукле, была направлена против него. Вдруг мужчина стремительно отстранил гувернантку и шагнул к двери.

— Нет! — вскричала мадам Джодска. — Я пойду. Дайте мне войти! — И она попыталась оттолкнуть хозяина в сторону. Однако рука его уже лежала на ручке двери. В следующее мгновение дверь распахнулась, и он очутился в комнате. Несколько секунд мадам Джодска и полковник Мастерс стояли в дверном проеме; правда, гувернантка оставалась за спиной хозяина и отчаянно пыталась протиснуться вперед, дабы загородить его своим телом.

Она смотрела из-за плеча мужчины глазами, открытыми столь широко, что чрезмерное напряжение зрения могло и подвести ее. Тем не менее оно работало исправно. Мадам Джодска увидела все, что можно было увидеть; а именно ничего. То есть ничего необычного, ничего ненормального, ничего ужасного. И во второй раз мысль о простом и естественном объяснении страшного случая посетила ее сознание. Неужели она довела себя до состояния крайнего ужаса лишь затем, чтобы сейчас увидеть в этой спокойной тихой спальне спящую крепким сном Монику? Тусклый мерцающий свет ночника освещал погруженную в глубокий здоровый сон девочку и постель, на которой не лежало никаких игрушек. На ночном столике рядом с цветочной вазой стоял стакан воды, на подоконнике в пределах досягаемости ребенка лежала книжка с картинками; нижняя фрамуга окна была чуть приподнята, и на подушке розовело спокойное личико Моники с закрытыми глазами. Девочка дышала глубоко и ровно. В ее безмятежном облике не было ни малейшего следа тревоги и волнения, которые всего две минуты назад звучали в умоляющем голоске, — разве что постельное белье находилось в некотором беспорядке. Одеяло собралось толстыми складками в изножье постели, словно Монике стало жарко и она отбросила его прочь во сне. Но и только.

Полковник Мастерс и гувернантка охватили единым взглядом всю эту очаровательную картину. В комнате стояла такая тишина, что они отчетливо слышали дыхание спавшего ребенка. Их внимательные глаза исследовали спальню. Нигде не было никакого движения. Но в тот же миг мадам Джодска вдруг осознала: некое движение здесь все-таки происходит. Легкое слабое шевеление. Она почувствовала это скорее кожей, ибо зрением и слухом не могла уловить ничего. Несомненно, где-то в этой тихой, спокойной комнате происходило какое-то неуловимое движение, в котором таилась угроза.

Уверенная — обоснованно или нет — в собственной безопасности, а также в безопасности мирно спавшего ребенка, мадам Джодска одновременно чувствовала уверенность в том, что опасность грозит полковнику Мастерсу. Она была твердо убеждена в этом.

— Стойте на месте, — сказала она почти повелительно. — Вы увидите: она наблюдает за вами. Она где-то здесь. Будьте осторожны!

Гувернантка хотела вцепиться в руку хозяина, но не успела.

— Все это дурацкий вздор! — пробормотал полковник и решительно шагнул вперед.

Никогда не восхищалась мадам Джодска этим человеком больше, чем сейчас, когда он шел навстречу некой физической и духовной опасности. Никогда прежде и никогда впоследствии не видела женщина зрелища столь ужасного и кошмарного. Жалость и страх повергли ее в пучину острой и безысходной тоски. «Никто не должен присутствовать при том, как человек идет навстречу своей участи, если не имеет возможности помочь несчастному», — мелькнуло в ее сознании. Изменить предначертание звезд человек не в силах.

Взгляд женщины случайно остановился на складках сброшенного одеяла. Оно находилось в тени в изножье кровати и, не пошевелись Моника, осталось бы лежать так до утра. Но Моника пошевелилась. Именно в этот момент она перевернулась на бок и, перед тем как устроиться в новом положении, вытянула ножки, отчего зашевелились и уплотнились складки тяжелого одеяла у спинки кровати. Таким образом миниатюрный ландшафт несколько видоизменился — и стали видны очертания некоего очень маленького существа. До сих пор оно лежало скрытое в нагромождении теней, теперь же появилось из тьмы с пугающей стремительностью, будто приведенное в движение скрытой пружиной. Оно словно выпрыгнуло из своего темного уютного гнездышка. Со сверхъестественной скоростью выскочило из складок одеяла сие существо; стремительность его пугала и приводила в ужас. Оно было чрезвычайно маленьким и чрезвычайно страшным.

Маленькая, устрашающего вида голова сидела на плечах прямо; и движениями конечностей, и взглядом злобных сверкающих глаз отвратительное создание подражало человеку. Ужасное, агрессивное зло воплотилось в этой форме, которая в иной ситуации показалась бы просто нелепой.

Это была кукла.

С невероятным проворством побежала она по скользкой поверхности смятого шелкового одеяла, ныряя в расселины, выкарабкиваясь из них и вновь бросаясь вперед с видом предельно сосредоточенным и целеустремленным. Было совершенно ясно, что у нее есть конкретная цель. Стеклянные неподвижные глаза куклы не отрываясь смотрели в одну точку, находившуюся за спиной перепуганной гувернантки, — то есть прямо на стоявшего позади нее хозяина, полковника Мастерса.

Отчаянный жест мадам Джодска, казалось, растаял в воздухе…

Она инстинктивно обернулась к полковнику и положила ему на плечо руку, которую он тут же сбросил.

— Пусть эта чертова кукла приблизится! — вскричал мужчина. — И я разберусь с ней! — Он с силой оттолкнул гувернантку в сторону.

Кукла стремительно бежала навстречу человеку. Суставы ее крохотных изуродованных конечностей издавали тонкий скрип — в нем отчетливо слышались странные слова, не раз уже слышанные мадам Джодска и прежде. Слова, прежде ничего не говорившие ей — «бут лага», — но обретшие теперь ужасный смысл: месть.

Слова эти звучали совершенно отчетливо сквозь тонкий скрежет и писк чудовища, которое со сверхъестественной скоростью приближалось к человеку.

Не успел полковник Мастерс сдвинуться с места хотя бы на дюйм, не успел он перейти к каким-нибудь действиям и предпринять даже самую ничтожную попытку защититься от нападения, как страшное существо прыгнуло с кровати прямо на него. Оно не промахнулось. Маленькие зубы детской игрушки вонзились глубоко в горло полковника Мастерса, и восковые челюсти плотно сжались.

Все это произошло в течение считанных секунд — и в считанные секунды закончилось. В памяти мадам Джодска жуткая картина запечатлелась в виде мгновенной черно-белой вспышки. Событие как будто существовало только в настоящем и не имело временной протяженности. Оно пришло и тут же ушло. Сознание молодой женщины было на миг парализовано, словно от ослепительно-яркой вспышки молнии, и перестало различать настоящее и прошлое. Она явилась свидетельницей кошмарных событий, но не осознавала их. Именно эта неспособность осознать происходящее и лишила гувернантку на некоторое время возможности говорить и двигаться.

С другой стороны, полковник Мастерс стоял рядом совершенно спокойно, словно ничего необычного не случилось: невозмутимый, собранный и прекрасно владевший собой человек. В момент атаки он не произнес ни звука и не сделал ни единого жеста — даже чтобы защититься. Слова, которые сейчас слетели с его уст, казались ужасными в своей обыденности:

— Наверно, лучше поправить немного одеяло… Как вы полагаете?

Все поползновения к истерике обычно отступают перед голосом здравого смысла. Мадам Джодска задохнулась от изумления, но повиновалась. Машинально она двинулась к кровати, дабы выполнить просьбу полковника, но краем глаза успела заметить, что он стряхнул что-то с шеи — как будто отмахивался от осы, москита или некоего ядовитого насекомого, которое хотело укусить его. Больше она ничего необычного не запомнила, ибо в спокойствии своем полковник не сделал более ни единого движения.

Окончив расправлять дрожавшими руками складки одеяла, гувернантка выпрямилась и с неожиданным испугом увидела, что Моника сидит в кровати с открытыми глазами.

— Ах, Джодска… вы здесь! — воскликнуло полусонное дитя невинным голоском. — И папа тоже!

— По… поправляю твое одеяло, дорогая, — пролепетала гувернантка, едва понимая, что говорит. — Ты должна спать. Я просто заглянула посмотреть… — И она бессознательно пробормотала еще несколько слов.

— И папа с вами! — восторженно повторила девочка, еще не проснувшаяся окончательно и не понимавшая, что происходит. — О! О! — И она порывисто протянула руки к воспитательнице.

Этот обмен репликами — хотя на описание его ушла целая минута — на самом деле занял вместе с сопутствующими действиями не более десяти секунд, ибо, пока гувернантка возилась с одеялом, полковник Мастерс продолжал что-то стряхивать с шеи. Больше мадам Джодска ничего не слышала, кроме судорожного вздоха за спиной, который внезапно пресекся. Но она заметила еще одну вещь, как клялась впоследствии своему варшавскому духовнику. Мадам Джодска клялась всеми святыми, что видела еще кое-что.

В минуты леденящего страха чувства реагируют на происходящее гораздо быстрее и точнее, чем разум; последнему же требуется достаточно долгое время, чтобы оценить поступающие в него сигналы. Оцепеневший мозг не сразу способен осмыслить ситуацию.

Поэтому мадам Джодска лишь через несколько мгновений смогла осознать картину, которая с полной отчетливостью представилась вдруг ее взору. Черная рука просунулась в раскрытое окно у кровати, схватила с пола маленький предмет, отброшенный полковником Мастерсом, и молниеносно исчезла в ночной тьме.

Похоже, никто, кроме гувернантки, этого не заметил. Все произошло со сверхъестественной быстротой.

— Через две минуты ты снова уснешь, милая Моника, — прошептал полковник Мастерс. — Я просто хотел убедиться, что с тобой все в порядке… — Голос его был невероятно тихим и слабым.

Похолодев от ужаса, мадам Джодска смотрела и слушала.

— Ты хорошо себя чувствуешь, папа? Да? Мне снился страшный сон, но все уже кончилось.

— Прекрасно. Как никогда в жизни. Но все же я хочу, чтобы ты поскорее уснула. Давай я погашу этот дурацкий светильник. Уверен, именно он разбудил тебя.

Он задул лампу — вместе с дочкой, которая засмеялась счастливым сонным смехом и скоро затихла. Полковник Мастерс на цыпочках направился к двери, где его ждала мадам Джодска.

— Столько шума из ничего, — услышала она все тот же тихий слабый голос.

Потом, когда они закрыли дверь спальни и на мгновение остановились в темном коридоре, полковник сделал вдруг совершенно неожиданную вещь. Он обнял полячку, с силой прижал ее к себе, страстно поцеловал и тут же оттолкнул.

— Благослови вас Бог и спасибо, — тихо и сердито проговорил он. — Вы сделали все, что было в ваших силах. Вы отважно сражались. Но я получил то, что заслужил. Долгие годы я ожидал этого. — И полковник начал спускаться по лестнице, направляясь к своей спальне. На полпути он остановился и взглянул снизу вверх на замершую у перил гувернантку. — Скажите доктору, — хрипло прошептал несчастный, — что я принял снотворное… слишком большую дозу. — И полковник Мастерс ушел.

 

Примерно это и сказала мадам Джодска на следующее утро доктору, по срочному вызову прибывшему к постели, на которой лежал мертвый мужчина с распухшим почерневшим языком. Подобную историю она рассказала и на следствии, и пустая бутылка из-под сильного снотворного подтвердила правдивость ее показаний.

Моника же, слишком маленькая для того, чтобы понимать подлинное горе, далекое от показного и эгоистичного чувства личной утраты, ни разу — как ни странно — не хватилась любимой куклы, которая многие часы утешала ее своим присутствием и была ночью и днем задушевным другом одинокого ребенка. Игрушка, казалось, забыта, напрочь исторгнута из детской памяти, словно ее и не существовало. Когда разговор заходил о кукле, девочка смотрела непонимающим пустым взглядом. В этом отношении с грифельной доски ее памяти многое было стерто начисто. Куклам она предпочитала своих потрепанных плюшевых мишек.

— Они такие теплые и мягкие, — говорила Моника о медвежатах. — И они не щекочутся, когда их обнимаешь. И еще, — добавляло невинное дитя, — они не пищат и не стараются выскользнуть из рук.

Вот так в глухих предместьях, где редкие фонари не в силах рассеять густой мрак, где влажный ветер шепчет в ветвях сумрачных серебристых сосен, где мало что случается и люди восклицают в тоске: «Надо переезжать в город!» — порой приходят в движение сухие кости мертвецов, которые прячутся за стенами респектабельных особняков…

 

1946

 

Хью Уолпол

 

 

(Hugh Walpole, 1884–1941)

 

Английский писатель Хью Уолпол, потомок прославленного Горация Уолпола (1717–1797), автора первой готической повести («Замок Отранто»), родился в Окленде, Новая Зеландия, где его отец, впоследствии ставший епископом Эдинбургским, служил каноником собора. С пяти лет Хью Уолпол воспитывался в Англии, в графстве Корнуолл, образование получил в Кентерберийской королевской школе и в Оксфордском университете. После окончания учебы некоторое время был священнослужителем, потом преподавателем, но предпочел литературную карьеру. Уолпол переселился в Лондон и стал писать книжные обзоры для «Ивнинг стандарт». В 1913 г. вышел его роман «Стойкость».

В годы Первой мировой войны Уолпол находился в России, где работал в «Красном Кресте». За героизм при спасении раненых был награжден российским орденом Святого Георгия. После войны жил в Лондоне и в своем загородном доме в Озерном крае. Уолпол разбогател, стал коллекционером рукописей и произведений искусства. Владел лучшим собранием рукописей Вальтера Скотта и являлся знатоком творчества писателя. В 1937 г. Уолпол был возведен в рыцарское достоинство.

Хью Уолпол отличался незаурядной работоспособностью и был автором многочисленных романов, рассказов, книг о путешествиях, биографических очерков. В начале творческого пути он проявил себя как реалист, а в дальнейшем стал склоняться к мистике. Уолпол написал немало рассказов о привидениях, наиболее известные из них — «Миссис Лант» (1927), «Снег» (1929) и «Маленькое привидение» (1931). Все эти истории вошли в сборник «Ночь всех душ» (1933). К жанру «ужасов» принадлежат два романа писателя — «Портрет человека с рыжими волосами» (1925) и «Убийца и убитый» (1941). Необходимо также упомянуть, что Хью Уолпол подготовил издание тома «Вторые сто лет жутких историй» (1937).

 

Миссис Лант (Mrs. Lunt)

Пер. М. Куренной

 

 

1

 

— Вы верите в привидения? — спросил я Рансимана.[173] Я задал ему этот крайне банальный вопрос скорее оттого, что долго поддерживать разговор с таким собеседником довольно трудно, нежели по какой-либо иной причине. Возможно, вам знакомы книги Рансимана — «Бегущий человек», «Вяз», «Кристалл и горящая свеча», — но, вероятнее всего, нет.

Рансиман — один из тех незаметных писателей, которые выказывают достаточное постоянство в наше время перепроизводства книг: каждую осень они публикуют новый роман, вызывающий бурный восторг и похвалы у критиков определенного рода, имеют небольшую, но преданную читательскую аудиторию, очень мало известны, крайне неинтересны в общении и зачастую застенчивы, нервны, унылы и далеки от повседневной жизни. Такие писатели создают порой чудесные произведения, но не получают признания при жизни и еще лет эдак пятьдесят после смерти, правда, затем бывают извлечены из забвения каким-нибудь дотошным критиком и становятся кумирами для нового поколения.

Я задал Рансиману вопрос о привидениях, ибо по какой-то непонятной мне самому причине пригласил этого человека пообедать к себе домой и теперь оказался перед малоприятной перспективой провести в его обществе длинный вечер за самым утомительным из всех возможных разговоров, который каждые две минуты замирает и возобновляется лишь невероятными усилиями собеседников.

Рансиман чувствовал себя тем более неуверенно в моем обществе, что я, как литературный критик, много раз хвалил его работы. Если бы я ругал их, возможно, мой гость нашел бы много тем для разговора: уж такого рода он был человек. Но вопрос мой оказался удачным. Рансиман мгновенно встрепенулся; его длинное костлявое тело начало с новой силой излучать энергию; взгляд, словно обращенный к неким волнующим событиям прошлого, возбужденно загорелся. Мой гость принялся говорить не останавливаясь, и я постарался не перебивать рассказчика. Безусловно, он поведал мне одну из наиболее удивительных историй, какие мне когда-либо доводилось слышать. Правдива она или нет, я, конечно, судить не могу: истории о привидениях мы почти всегда слышим из вторых или третьих уст. Мне, во всяком случае, посчастливилось в жизни избежать опыта общения с потусторонним миром. Но Рансимана нельзя назвать лжецом: он слишком серьезен для этого. Сам он признал, что по прошествии долгого времени история эта едва ли стала звучать достоверней. Так или иначе, вот рассказ, записанный со слов моего гостя.

— Это случилось около пятнадцати лет назад, — начал он. — Я отправился в Корнуолл[174] погостить у некоего Роберта Ланта. Вы помните это имя? Вероятно, нет. Он написал несколько книг из того неопределенного разряда произведений, который представляет собой нечто среднее между романом и поэмой, пронизан мистическими настроениями, довольно живописен и не приносит автору ровным счетом никакого дохода. «Возвращение» де ла Мара — яркий пример такого рода произведений.[175] Я где-то опубликовал отзыв о последней книге Ланта — отзыв благожелательный — и получил от автора поистине трогательное письмо, из которого становилось ясно, что человек этот страстно нуждается в добром слове и, как мне показалось, в обществе друга. Лант жил в Корнуолле где-то на побережье; жена его умерла год назад. Он писал, что живет там совершенно один, спрашивал, не найду ли я возможность провести с ним рождественские праздники, и выражал надежду, что я не сочту подобное приглашение бестактным. Он предполагал, что я уже получил к этому времени приглашение на Рождество, однако решил все-таки попытать счастья. Что ж, никакого приглашения на Рождество я еще не получил и получить не рассчитывал. Если Лант так одинок, то я тоже. Если он был неудачником — я тоже. Да, меня чрезвычайно тронуло это письмо, и я принял приглашение. Сидя в поезде, шедшем в Пензанс,[176] я пытался представить себе внешность этого человека. Мне никогда не доводилось видеть его фотографий: он не относился к числу авторов, чьи портреты появляются на страницах газет. Я воображал человека приблизительно моего возраста — возможно, несколько старше. Ведь некоторые одинокие люди вечно ждут появления в своей жизни некоего друга, идеального друга, который поймет все их чувства, одарит любовью, далекой от сентиментальности, и примет живое участие в их делах, не становясь при этом навязчивым, — короче, друга, каких не бывает на свете.

Думаю, еще до прибытия в Пензанс я проникся к Ланту совершенно романтическим чувством. Мы, он и я, могли бы обсуждать вдвоем все литературные вопросы, занимавшие в то время мое внимание, могли бы проводить много времени вместе и даже совершать те небольшие поездки за границу, которые так неизбывно печальны, когда человек одинок, и так восхитительны, когда рядом с ним находится близкий друг. Я представлял себе Ланта рассеянным, хрупким и утонченным джентльменом, с некоторой склонностью к меланхолии и по-детски живой фантазией. Оба мы не добились успеха в жизни, думалось мне, но вместе мы сможем творить великие дела.

Когда поезд прибыл в Пензанс, уже почти стемнело, и из низких облаков, весь день грозивших просыпаться снегом, на землю начали робко падать первые пушистые снежинки. В письме Лант сообщал, что у станции меня будет ждать наемный экипаж, — и я увидел его там: нелепую старую, видавшую виды повозку с нелепым старым, видавшим виды кучером. Возможно, сейчас, по прошествии долгих лет, многие вещи я додумываю задним числом, но мне кажется, что, едва дверца экипажа захлопнулась за мной, смутный страх и дурные предчувствия зашевелились в моей душе. Мне кажется, у меня вдруг возникло страстное желание немедленно вылезти вон и вернуться ночным поездом обратно в Лондон — желание, чрезвычайно нехарактерное для меня, ибо я всегда отличался своего рода упрямой решимостью доводить до конца все начатые предприятия. Во всяком случае, я чувствовал себя крайне неуютно в том экипаже; помню, он отвратительно пах внутри плесенью, сырой соломой и тухлыми яйцами и казался закрытым со всех сторон так плотно, словно мне никогда не суждено было выбраться из этой ловушки, раз уж я попался в нее. Кроме того, мне было страшно холодно. Во время той поездки я замерз так сильно, как не замерзал никогда, ни прежде, ни впоследствии. Жгучий мороз пронизывал самый мой мозг, отчего я потерял способность думать о чем-либо ясно и мог лишь снова и снова жалеть о том, что пустился в это путешествие. Конечно, я ничего не видел вокруг, только чувствовал тряску экипажа по неровной дороге и время от времени догадывался, что он движется по каким-то узким темным тропам, ибо слышал, как таинственно стучат по крыше повозки низко свисавшие ветви деревьев, словно срочно пытаются сообщить мне что-то важное.

Впрочем, я не должен делать из этой истории нечто большее, чем мне позволяют факты, и не должен заранее подготавливать слушателя к последующим важным событиям. Вполне определенно могу сказать одно: по мере приближения экипажа к дому Ланта я все больше впадал в уныние — от жуткого холода, от дурных предчувствий и от сознания своего бесконечного одиночества…

Наконец экипаж остановился. Старое пугало с кряхтеньем и тяжелыми вздохами медленно слезло с козел, подошло к двери повозки и с великим трудом открыло ее, действуя с раздражающей неповоротливостью. Я вышел и тут же увидел, что снег теперь валит вовсю и аллея сплошь залита его мягким и таинственным сиянием. Прямо передо мной чернела неясная громада: дом, который ожидал моего прибытия. Разглядеть его в темноте не представлялось возможным, и я просто стоял, дрожа всем телом, пока старик дергал за шнур колокольчика с такой яростью, словно желал как можно скорей освободиться от своей тягостной обязанности и возвратиться домой. Прошла, казалось, целая вечность, но наконец дверь открылась, и из нее выглянул старик, который несомненно приходился родным братом кучеру. Старики обменялись несколькими словами, в результате чего мой багаж был извлечен из повозки и я получил дозволение войти в дом с ледяного мороза.

Следующее свое чувство я никак не могу отнести к разряду воображаемых. Ни к одному дому я еще ни разу не проникался с первого взгляда столь сильным отвращением, как к жилищу Ланта. Ничего особенно отталкивающего не бросилось мне в глаза в просторном темном холле, освещенном двумя тусклыми лампами, холодном и безрадостном. Но я не успел составить о нем более четкое представление, поскольку старый слуга мгновенно провел меня в какой-то коридор и оттуда в комнату, которая была настолько же тепла и уютна, насколько мрачен и безрадостен холл. Действительно, я так сильно обрадовался при виде ярко пылавшего камина, что тут же направился к нему, в первый момент не заметив присутствия хозяина. Увидев же наконец последнего, я сначала не поверил, что это и есть Лант. Я уже говорил, какого рода человека ожидал встретить, но вместо рассеянного утонченного художника я обнаружил перед собой дородного мужчину ростом, пожалуй, более шести футов, широкоплечего, явно обладавшего огромной физической силой и с черной остроконечной бородой, скрывающей нижнюю часть лица.

Но если меня поразила внешность Ланта, то вдвойне удивился я, когда он заговорил. У него был тонкий писклявый голос, похожий на голос старухи. А мелкие суетливые движения рук делали его еще больше похожим на женщину. Но последнее я отнес на счет волнения, ибо Лант действительно казался чрезвычайно взволнованным. Он подошел ко мне, обеими руками схватил мою руку и долго держал так, словно не собирался выпускать ее вовсе. Позднее тем же вечером хозяин извинился за свое поведение.

— Я так обрадовался вам, — признался он. — Я не смел надеяться, что вы действительно приедете. Вы здесь первый за долгое время гость, которого я могу считать близким по духу человеком. Конечно, мне было неловко приглашать вас, но я решил рискнуть. Ваш приезд значит для меня так много!

Его восторженность внушала мне смутное беспокойство и одновременно вызывала жалость. Лант просто не мог сделать для гостя слишком многого; он провел меня по нелепым старым коридорам, где доски пола скрипели при каждом шаге; по каким-то темным лестницам, где, насколько я мог разглядеть в полумраке, на стенах висели пожелтевшие от времени фотографии с видами разных городов, и наконец пригласил меня пройти в мою комнату умоляющим нервным жестом, словно ожидая, что при виде нее я сразу повернусь и брошусь прочь. Комната моя понравилась мне не больше, чем остальной дом, но вины хозяина в этом не было. Он сделал для меня все, что мог: в камине ярко полыхал огонь; в большой кровати под одеялом, как пояснил Лант, лежала бутылка с горячей водой; и старый слуга, который открыл мне дверь, уже извлекал мои вещи из саквояжа и убирал их в шкаф. Возбуждение Ланта носило характер почти сентиментальный. Он положил обе руки мне на плечи и сказал, просительно заглядывая в мои глаза:

— Если бы вы знали, что значит для меня ваше присутствие здесь, возможность побеседовать с вами… Ну вот, сейчас я должен покинуть вас. Вы спуститесь и присоединитесь ко мне, как только освободитесь, не правда ли?

Я остался один и именно тогда во второй раз почувствовал острое желание обратиться в бегство. Четыре свечи в старинных серебряных подсвечниках горели ярко и вместе с пылавшим камином давали достаточно света; однако комната казалась сумрачной, словно наполненной прозрачным дымом. И помню, я подошел к одному из забранных решеткой окон и распахнул его, как будто мне вдруг стало душно. Две вещи заставили меня тут же закрыть окно: во-первых, в комнату ворвалась струя ледяного ветра вместе с кружащимся роем снежинок, а во-вторых, оглушительный рев моря ударил мне в лицо, словно желая опрокинуть меня навзничь. Я поспешно захлопнул створку, обернулся и увидел у самой двери старую женщину. Вообще любая история подобного рода интересна именно своим правдоподобием. Конечно, дабы мой рассказ звучал убедительно, мне следует как-то доказать, что я действительно видел ту старую женщину, — но я не могу этого сделать. Вы знаете, я не пью, никогда не пил, и, самое главное, появление подобной фигуры у двери было для меня полной неожиданностью. Но я ни на миг не усомнился в том, что увидел в комнате именно старую женщину, и никого другого. Вы можете говорить об игре теней, о висевшей на двери одежде и тому подобном. Не знаю. У меня нет никаких теорий, объясняющих эту историю: я не спиритуалист и едва ли верю во что-либо, за исключением красоты прекрасных вещей и явлений. Если угодно, можно сказать так: фигура у двери привиделась мне, но иллюзия эта оказалась настолько полной, что я по сей день весьма подробно могу описать внешность той женщины. Она была в черном шелковом платье с огромной безобразной золотой брошкой на груди. Ее зачесанные назад черные волосы разделял посредине пробор. Шею женщины украшало ожерелье из каких-то белых камней. Лицо ее — неестественно бледное — имело самое злобное и коварное выражение из всех, какие мне приходилось когда-либо видеть. Ныне безнадежно увядшая, дама эта некогда, вероятно, была довольно красива. Она стояла у двери очень тихо, опустив руки вдоль тела. Я подумал, что она экономка или кто-нибудь в этом роде.

— Благодарю вас, у меня есть все необходимое, — сказал я. — Какой замечательный камин!

Я оглянулся на камин, а когда снова повернулся к двери, женщина уже исчезла. Не придав случившемуся никакого значения, я пододвинул к огню старое кресло, обитое выцветшей зеленой тканью, и решил немного почитать привезенную с собой книгу, перед тем как спуститься вниз. Я не спешил оказаться в обществе хозяина, пока меня не вынудят к этому приличия. Лант пришелся мне не по душе. Я уже решил при первом удобном случае уехать обратно в Лондон под каким-нибудь благовидным предлогом.

Не могу объяснить, почему Лант так не понравился мне: разве что сам я человек очень сдержанный и, подобно большинству англичан, крайне недоверчиво отношусь к бурным проявлениям чувств, особенно со стороны мужчин. Мне не понравилось, как Лант клал руки мне на плечи, и, возможно, я не чувствовал себя способным оправдать все восторженные надежды хозяина, связанные с моим приездом.

Я опустился в кресло и раскрыл книгу, но не прошло и двух минут, как в нос мне ударил в высшей степени неприятный запах. На свете существуют самые разные запахи — здоровые и нездоровые, — но самым мерзким из всех мне кажется прохладный затхлый душок, которым тянет из непроветренных помещений с испорченным водопроводом и который встречается порой в маленьких деревенских гостиницах и обветшалых меблированных комнатах. Запах был настолько отчетлив, что я практически мог определить, откуда он доносится: он шел от двери. Я поднялся с кресла, направился к двери — и тут же у меня возникло такое чувство, будто я приближаюсь к некой особе, не имеющей обыкновения (извините за грубость) часто принимать ванны. Я отпрянул назад, словно упомянутая особа действительно стояла передо мной. Затем совершенно неожиданно гадкий запах исчез, я почувствовал дуновение свежего воздуха и с удивлением увидел, что одно из окон отворилось и в комнату снова влетает снег. Я закрыл окно и спустился вниз.

За этим последовал довольно странный вечер. Сам по себе мой новый знакомый не производил неприятного впечатления. Лант был человеком утонченной культуры и глубоких познаний, великим знатоком книг. К концу вечера он постепенно развеселился и угостил меня восхитительным обедом в забавной маленькой столовой, на стенах которой висело несколько очаровательных меццо-тинто.[177] За столом нам прислуживал все тот же дворецкий — забавный старик с длинной белой бородой, напоминавшей козлиную, — и, как ни странно, именно он снова пробудил в моей душе прежние дурные предчувствия. Дворецкий только что подал на стол десерт и бросил взгляд в сторону двери. Я обратил на это внимание, поскольку протянутая к тарелке рука старика внезапно задрожала. Слуга явно испугался чего-то. И затем (конечно, это с легкостью можно отнести на счет воображения) я снова почуял в воздухе тот странный, нездоровый запах.

Я забыл об этом незначительном эпизоде, когда мы с хозяином уселись напротив восхитительного, жарко пылавшего камина в библиотеке. У Ланта было чудесное собрание книг, и, подобно любому библиофилу, он находил величайшее удовольствие в беседе с человеком, способным по-настоящему оценить его коллекцию. Мы стояли у книжных полок, разглядывая одну книгу за другой, и оживленно разговаривали о второстепенных английских романистах начала века, которыми я особенно увлекался, — Бейдже, Годвине, Генри Маккензи, миссис Шелли, Метью Льюисе и прочих,[178] — когда Лант вновь поразил меня самым неприятным образом, положив руки мне на плечи. Всю жизнь я совершенно не мог выносить прикосновений определенных людей. Полагаю, всем нам знакомо подобное чувство. Это одна из особенностей человеческой психики, не имеющая никакого объяснения. И прикосновение этого человека было настолько неприятно мне, что я резко отпрянул в сторону.

В мгновение ока гостеприимный хозяин превратился вдруг в воплощение яростного и необузданного гнева. Мне показалось, он хочет ударить меня. Лант стоял передо мной, трясясь всем телом, и бессвязные слова потоком лились с его языка, словно он впал в помешательство и совершенно не отдавал себе отчета в своих речах. Он обвинил меня в том, что я оскорбил его, насмеялся над его гостеприимством, презрительно отверг его доброе отношение, и в тысяче других нелепых вещей. И не могу объяснить вам, насколько странно было слышать все эти гневные речи, произносимые пронзительным писклявым голосом, и видеть в то же время перед собой огромное мускулистое тело, непомерно широкие плечи и чернобородое лицо.

Я ничего не сказал. В физическом отношении я трус. Больше всего на свете я не выношу ссор. Наконец я сумел проговорить:

— Мне очень жаль. Я не хотел вас обидеть. Пожалуйста, извините меня. — И повернулся, собираясь покинуть библиотеку.

В тот же миг с Лантом снова произошла разительная перемена: теперь он едва не плакал. Он умолял меня не уходить, обвинял во всем свой ужасный характер, говорил, что глубоко несчастен, покинут всеми, измучен долгим одиночеством и потому совершенно не в силах контролировать свои действия. Он униженно просил меня дать ему возможность оправдаться и выражал надежду, что я отнесусь к нему с большим пониманием, если выслушаю его историю.

Мгновенно (так уж устроен человек!) я переменил свое отношение к Ланту. Мне стало очень жаль его. Я увидел, что он находится на грани нервного срыва, действительно нуждается в помощи и участии и впадет в полное отчаяние, если не получит их. Я положил руку ему на плечо, желая успокоить беднягу и показать, что я не таю против него никакого зла, — и почувствовал, как сотрясается с головы до ног его огромное тело. Мы снова сели в кресла, и хозяин торопливо и бессвязно поведал мне свою историю. Особого интереса она не представляла, и суть ее заключалась в следующем: пятнадцать лет назад Лант — скорее ища спасения от одиночества, нежели следуя порыву страсти — женился на дочери местного священника. Супруги не обрели счастья в браке, и в конце концов, совершенно искренне признался Лант, он возненавидел жену. Женщина эта была злобным, властным и ограниченным существом; и, по словам рассказчика, он испытал облегчение, когда ровно год назад она неожиданно скончалась от сердечного приступа. Тогда Лант решил, что теперь все образуется, но этого не случилось, и с той поры жизнь его разладилась окончательно. Он потерял способность работать, многие друзья перестали навещать его, и даже слуг ему не удавалось удерживать в доме; несчастный изнывал от одиночества, плохо спал, почему и находился сейчас на грани нервного расстройства. В доме с ним жил только старый дворецкий, который, к счастью, умел прекрасно готовить, и мальчик-слуга, внук старика.

— О! — воскликнул я. — А я решил, что этот замечательный обед приготовила ваша экономка.

— Экономка? — переспросил Лант. — Но в доме нет женщин.

— Но какая-то женщина заходила сегодня вечером ко мне в комнату, — ответил я. — Такая пожилая особа вполне благопристойного вида, в черном шелковом платье.

— Вам показалось, — произнес хозяин в высшей степени странным, напряженным голосом — голосом человека, который невероятным усилием воли старается сохранять спокойствие и самообладание.

— Я уверен, что видел ее, — настаивал я. — Здесь не может быть никакой ошибки. — И я описал внешность женщины.

— Вам показалось, — повторил Лант. — Разве может быть иначе, если я ясно сказал: никаких женщин в доме нет.

Я поспешно согласился с ним, опасаясь новой вспышки гнева. Затем хозяин обратился ко мне с чрезвычайно странной просьбой. Самым настойчивым образом — словно речь шла о жизни и смерти — он умолял меня остаться с ним на несколько дней. Лант намекнул (хотя и не вполне определенно), что оказался в страшной беде, но, если я проведу с ним несколько дней, все будет в порядке. Он говорил, что если мне суждено когда-либо в жизни сделать действительно доброе дело, то эта возможность представилась мне именно сейчас. И говорил, что, конечно, он не вправе рассчитывать та мое согласие, но никогда не забудет моей доброты, если я все-таки выполню его просьбу. И такое безысходное отчаяние звучало в молящем голосе Ланта, что я успокоил беднягу, словно ребенка, пообещал остаться, и мы пожали друг другу руки, как если бы скрепляли наш договор торжественной клятвой.

 

2

 

Уверен, вы ждете от меня не отступающего от истины описания событий, и, если финальная катастрофа будет выглядеть совершенно случайной, могу сказать лишь одно: так оно и было на самом деле. В тот вечер я попытался сделать какие-то выводы из имевшихся в моем распоряжении фактов и не преуспел в этом, полагаю, не только по своей вине: такова уж особенность всех подлинных историй о привидениях.

Но, по правде говоря, после той странной сцены в библиотеке я прекрасно провел ночь и спал как убитый в теплой и уютной постели под убаюкивающий шепот моря за окнами. Следующее утро тоже было веселым и ясным: солнце посылало яркие лучи навстречу снегу и снег ослепительно сверкал в ответ, словно они радовались при виде друг друга. Утро я провел замечательно: рассматривал книги, беседовал с Лантом и написал одно или два письма. Надо сказать, в конце концов я проникся симпатией к своему хозяину. Высказанная им накануне просьба о помощи по-настоящему тронула меня. Видите ли, так мало людей когда-либо обращались ко мне за поддержкой. Лант по-прежнему нервничал и явно томился дурными предчувствиями, однако старался не подавать виду и сделал все возможное, чтобы мое настроение было легким и непринужденным, — таким образом он пытался склонить меня к решению остаться и не лишать его дружеского общения, столь остро необходимого ему в тот момент. Впрочем, когда бы книги не заняли полностью мое внимание, едва ли я испытывал бы такое довольство, ибо стоило замолчать и прислушаться, как сразу становилась заметной странная зловещая тишина, царившая в доме. А один раз, помню, я поднял голову от письма, которое писал, сидя за старым бюро, и случайно встретил взгляд Ланта: последний напряженно следил за мной, словно пытаясь угадать, видел ли или слышал я что-нибудь. Тогда я напряг слух, и мне почудилось вдруг, что кто-то стоит за дверью библиотеки, собираясь постучать. Очень странное и совершенно необоснованное предположение, но в тот момент я мог поклясться, что, если быстро подойти к двери и неожиданно распахнуть ее, за ней непременно кто-то окажется.

Однако все утро я пребывал в добром расположении духа, а после ленча почувствовал себя и вовсе счастливым. Лант предложил мне прогуляться, я согласился, и по хрустящему снегу, сверкавшему под яркими лучами солнца, мы направились к морю. Не помню, о чем мы говорили; всякая неловкость, казалось, исчезла между нами. Мы пересекли поля, остановились на берегу, посмотрели на море — ровное и гладкое, словно шелковое, — и повернули обратно. Помню, у меня стало вдруг так радостно на душе, что будущее начало рисоваться мне в розовом свете. Я принялся доверительно делиться с Лантом своими маленькими планами, надеждами относительно книги, которую писал в то время, и даже робко заговорил о возможности нашей совместной работы: ведь и мне, и ему одинаково не хватало друга и единомышленника. Я продолжал говорить без умолку, и, помню, мы пересекли узкую деревенскую улочку и уже сворачивали в сторону ведшей к дому темной аллеи, когда в моем спутнике произошла неожиданная перемена.

Сначала я заметил, что он не слушает меня и напряженно всматривается в густые заросли деревьев впереди, черневшие на фоне серебристого снега. Я тоже пригляделся. Там, прямо перед деревьями, стояла — словно ожидая нас — та самая женщина, которая накануне вечером появлялась в моей комнате. Я остановился и воскликнул:

— Но послушайте, вот же она! Та женщина, о которой я говорил вам… Это она заходила ко мне в комнату!

Лант схватил меня за плечо:

— Там никого нет. Разве вы не видите сами? Это просто тень. Что с вами? Разве вы не видите, что там никого нет?

Я шагнул вперед — и действительно, там никого не было, но до сего дня я не могу сказать определенно, привиделась мне та женщина или нет. Уверенно могу утверждать лишь одно: с этого момента сумерки начали быстро спускаться на землю. Едва мы вошли в обсаженную деревьями аллею — в молчании, торопливым шагом, словно кто-то преследовал нас по пятам, — вокруг вдруг сгустилась такая тьма, что я с трудом различал перед собой дорогу. Мы оба задыхались от быстрой ходьбы, когда достигли дома. Лант сразу бросился в кабинет, словно забыв о моем присутствии, но я последовал за ним и, закрыв за собой дверь, сказал со всей настойчивостью, на какую был способен:

— Итак, в чем дело? Что тревожит вас? Вы должны довериться мне! Иначе как я могу помочь вам?

И он ответил странным голосом, похожим на голос безумца:

— Говорю вам, все в порядке! Почему вы не верите мне? Со мной все нормально… О Боже мой! Боже мой!.. Только не покидайте меня… Сегодня тот самый день… та самая ночь, о которой она говорила… Но я ни в чем не виноват! Поверьте, я ни в чем не виноват… Это только ее ужасная злоба…

Голос Ланта прервался. Несчастный по-прежнему крепко держал меня за руку и другой рукой делал странные нервные движения, словно вытирая обильный пот со лба. Он как будто умолял меня о чем-то, потом вдруг снова впал в ярость и затем опять принял вид жалкий и просительный, словно я отказывал ему в какой-то важной просьбе.

Я увидел, что хозяин мой действительно близок к помешательству, и внезапно сам начал испытывать страх перед этим сырым мрачным домом, перед огромным трясшимся человеком и перед чем-то еще, гораздо более ужасным. Но мне было жалко Ланта. Да и разве любой другой на моем месте смог бы остаться равнодушным? Я заставил беднягу сесть в кресло у потухшего камина, в котором теперь тускло мерцало лишь несколько красных угольков, опустился в кресло рядом с Лантом, позволил ему крепко вцепиться мне в руку и сказал как можно более спокойно:

— Расскажите мне все. Не бойтесь признаться в любом своем поступке. Расскажите, что за опасность внушает вам такой страх, — и тогда мы вместе сможем противостоять ей.

— Страх! Страх! — повторил он и затем с великим усилием, достойным лишь восхищения, взял себя в руки и сказал: — Я схожу с ума от одиночества и тоски. Моя жена скончалась в эту самую ночь ровно год назад. Мы ненавидели друг друга. Я не мог сожалеть о ее смерти — и она знала это. Во время последнего приступа жена, задыхаясь, успела сказать мне, что еще вернется за мной, — и я всегда с ужасом ждал этой ночи. Отчасти поэтому я и попросил вас приехать… чтобы со мной в доме находился кто-то… кто угодно… И вы были очень добры ко мне — гораздо более добры, чем я мог ожидать. Вероятно, вы считаете меня сумасшедшим, но, прошу вас, присмотрите за мной этой ночью — и впоследствии мы сможем замечательно проводить время вместе. Только не оставляйте меня сейчас… именно сейчас!

Я пообещал не оставлять его и, как мог, успокоил несчастного. Не знаю, сколько времени мы сидели так в сгущавшейся тьме; никто из нас не шевелился, огонь в камине потух окончательно, и комнату заливало таинственное приглушенное сияние, исходившее от снежного пейзажа за незашторенными окнами. Сейчас, по прошествии многих лет, сцена эта представляется нелепой. Мы сидели рядом в тесно сдвинутых креслах, держась за руки, словно пара любовников, но на самом деле — двое насмерть перепуганных мужчин, с ужасом ожидавших опасности и не способных никак противостоять ей.

Пожалуй, самым странным в той ситуации было то, что я вдруг впал в какое-то непонятное оцепенение. Как бы любой другой поступил на моем месте? Вызвал дворецкого? Отправился в деревенскую гостиницу? Обратился к местному доктору? Я же не мог сделать ровным счетом ничего — мог лишь смотреть, как отраженный свет снега стекает дрожащими струями со стен и с мебели, да внимать в гробовой тишине приглушенному уханью совы, доносившемуся из далекого леса.

 

3

 

Как ни удивительно, при всем старании я не могу вспомнить, что происходило между часом нашего странного бдения и тем моментом, когда я пробудился от краткого сна, рывком сел в постели и увидел у двери своей комнаты Ланта со свечой в руке. Он был в ночной рубашке и в неверном свете свечи казался просто огромным; борода его густо чернела на белом фоне рубашки. От огня свечи зыбкие тени плясали по комнате. Очень тихо Лант подошел к кровати и заговорил голосом приглушенным и невнятным, почти шепотом:

— Не посидите ли вы со мной полчаса? Всего лишь полчаса? — повторил он, глядя на меня странным, неузнавающим взглядом. — Я боюсь оставаться один… очень боюсь…

Потом Лант испуганно покосился через плечо, поднял свечу над головой и начал пристально всматриваться в темные углы комнаты. Я понял: что-то случилось с ним, он еще на один шаг продвинулся в темную область Страха и тем самым отдалился от меня и любого другого человеческого существа.

— Ступайте тихо, когда пойдете, — прошептал он. — Я не хочу, чтобы кто-нибудь слышал нас.

Я сделал все, что мог: вылез из постели, надел халат и ночные тапочки и попытался убедить Ланта остаться со мной. Огонь в камине почти потух, но я предложил снова развести его и посидеть у камина в ожидании утра. Но нет: он продолжал повторять снова и снова:

— Лучше в моей комнате. Там безопасней.

— О какой опасности вы говорите? — спросил я, вынуждая его взглянуть мне в глаза. — Очнитесь, Лант! Вы как будто спите. Нам совершенно нечего бояться. Здесь нет никого, кроме нас. Давайте останемся в этой комнате, побеседуем до утра и положим конец всему этому вздору.

Но Лант, не отвечая, увлекал меня вперед по темному коридору и наконец свернул в свою комнату, знаком попросив меня последовать за ним. Он забрался в постель и сел там, сгорбившись и обхватив колени руками. Он пристально смотрел на дверь, и легкая дрожь время от времени сотрясала его тело. Комнату освещала только одна свеча, постепенно угасавшая, тишину нарушал лишь тихий, ровный гул моря за окнами.

Казалось, Ланту все равно, нахожусь я рядом или нет. Он не смотрел на меня, ибо не отрывал взгляда от двери, а когда я заговорил с ним, не ответил и, похоже, даже не услышал моих слов. Я опустился в кресло рядом с кроватью и, только чтобы нарушить тягостное молчание, принялся говорить о чем попало, о каких-то пустяках; кажется, я начал постепенно погружаться в какую-то тревожную дремоту, когда вдруг раздался голос Ланта. Очень внятно и отчетливо он произнес:

— Если я и убил ее, то она заслужила это. Она никогда не была мне хорошей женой, с самого начала. Ей не следовало так раздражать меня: она прекрасно знала мой тяжелый нрав. Впрочем, у нее характер был еще хуже. Она не может ничего сделать мне: я не слабее ее.

И именно в этот момент — насколько я помню сейчас — голос говорившего неожиданно упал до мягкого, еле слышного шепота, словно Лант почти обрадовался тому, что страхи его наконец подтвердились.

— Вот она! — прошептал он.

Не могу описать, как при этих словах Страх волной поднялся в моей душе. Я ничего не видел… пламя свечи высоко взметнулось в Последние моменты жизни Ланта… Но я ничего не видел. Внезапно Лант испустил страшный пронзительный вопль, подобный воплю смертельно раненного животного в предсмертной агонии.

— Не подпускайте ее ко мне… Не подпускайте ее ко мне! Не подпускайте… не подпускайте!

Он со страшной силой вцепился в меня, ногти его глубоко вонзились мне в кожу; затем — словно неожиданная ужасная судорога свела напряженные мышцы — руки Ланта медленно опустились; он тяжело откинулся на подушку, будто от сильного толчка в грудь, руки его бессильно упали на одеяло, и страшная конвульсия сотрясла все тело несчастного. Потом он перекатился на бок и затих. Я ничего так и не увидел, лишь совершенно явственно ощутил смрадный запах, памятный мне с предыдущего вечера. Я бросился к двери, выскочил в коридор и кричал до тех пор, пока не прибежал старый слуга. Я послал его за доктором, но не нашел в себе сил вернуться в комнату и стоял, не слыша ничего, кроме громкого тиканья часов в холле.

Я рывком открыл окно в конце коридора; рев моря ударил мне в уши, где-то пробили куранты. Затем, собравшись с духом, я все-таки вернулся в комнату Ланта…

— И что же? — спросил я, когда Рансиман на мгновение умолк. — Он был мертв, конечно?

— Да, умер от сердечного приступа, как впоследствии установил доктор.

— И что же? — повторил я.

— Это все. — Рансиман помолчал. — Не знаю, можно ли вообще назвать это историей о явлении призрака. Та старая женщина вполне могла просто пригрезиться мне. Я даже не знаю, так ли выглядела жена Ланта при жизни. Возможно, она была огромной и толстой. Ланта погубила нечистая совесть.

— Да, — согласился я.

— Единственное только… — добавил Рансиман после продолжительной паузы, — на теле Ланта остались следы — в основном на шее и несколько на груди… Следы от чьих-то пальцев, царапины и темные кровоподтеки. В приступе ужаса Лант мог сам вцепиться себе в горло…

— Да, — повторил я.

— Так или иначе… — Рансиман содрогнулся. — Я не люблю Корнуолл. Отвратительное место. Странные вещи случаются там… что-то витает в воздухе…

— Да, говорят… — откликнулся я.

 

1927

 

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru

Оставить отзыв о книге

Все книги автора


[1] См.: Great British Tales of Terror / Ed. by Peter Haining. Harmondsworth, 1972 (reprinted 1973, 1974, 1983).

 

[2] Цит. no: Summers M. The Gothic Quest. A History of the Gothic Novel. London, 1938. P. 50.

 

[3] Саммерс М. История вампиров / Пер. с англ. Р. Ш. Ахунова. М., 2002. С. 354–355.

 

[4] Эдвардс А. Карета-призрак / Пер. Л. Бриловой // Карета-призрак: Английские рассказы о привидениях. СПб., 2004. С. 26–27.

 

[5] См. об этом интереснейшую статью: Краснова М. Профессор в ночной рубашке, или Откуда растут страшные руки и куда глядят страшные глаза // Новое литературное обозрение. 2002. №. 58. С. 288–301.

 

[6] Там же. С. 297–298.

 

[7] Бенсон Э. Ф. Искупление / Пер. Л. Бриловой // Карета-призрак: Английские рассказы о привидениях. С. 186.

 

[8] Оксфорд-стрит — оживленная торговая улица в Лондоне, возникшая на месте старого римского тракта.

 

[9] Ост-Индская компания — компания английских купцов (1600–1858), осуществляющая торговлю с Ост-Ин-дией (название территории Индии и ряда стран Южной и Юго-Восточной Азии).

 

[10] Томас Бабингтон Маколей (1800–1859) — английский историк, публицист и политический деятель. Его «Эссе» были опубликованы в 1843 г.

 

[11] Спиритизм возник в США в 1849 г. и затем быстро распространился по Европе. Первые сеансы были организованы с участием медиумов — сестер Фокс. На этих сеансах духи якобы давали ответы на вопросы присутствующих с помощью постукиваний. Физические феномены, упомянутые автором, наблюдались будто бы во время опытов с участием медиума Д. Хоума, подвизавшегося вначале в Америке, а с 1855 г. в Лондоне.

 

[12] Од — гипотетическая всепроникающая сила, действию которой приписывались явления гипноза и медиумизма. Описана в трудах немецкого естествоиспытателя барона Карла фон Райхенбаха (1788–1869).

 

[13] Ливерпуль — город и порт в Великобритании, расположенный при впадении реки Мерси в Ирландское море.

 

[14] Мельбурн — город и порт на юго-востоке Австралии.

 

[15] Связь , в данном случае — гипнотическая связь (фр.).

 

[16] Парацельс (наст, имя — Филип Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенхейм, 1493–1541) — немецкий врач и естествоиспытатель, родом из Швейцарии. Увлекался алхимией и астрологией, считался чернокнижником.

 

[17] Пользовавшиеся большой популярностью и постоянно переиздававшиеся «Литературные курьезы» (4 т., 1791–1823) принадлежат перу английского литератора Исаака д’Израэли (1766–1848), отцу известного писателя и политического деятеля Бенджамина Дизраэли (1804–1881), с 1876 г. — лорда Биконсфилда.

 

[18] Это, например, Э. Дж. Дэвис, который еще молодым человеком без основательного образования записывал, по его словам, полученную от духов в состоянии транса информацию, а затем излагал ее в книгах и на лекциях. Подобной же деятельностью занимались X. Таттл и Кора В. Ричмонд.

 

[19] Фрэнсис Бэкон (1561–1626) — знаменитый английский философ, родоначальник английского материализма, автор трактата «Новый Органон» (1620) и утопии «Новая Атлантида» (1624).

 

[20] Коронер — в Англии специальный судья, в обязанности которого входит выяснение причины смерти, происшедшей при необычных или подозрительных обстоятельствах.

 

[21] Между тем временем… и вероятной датой написания миниатюры пролегал интервал в два с лишним века. — Эпизод с миниатюрой, датированной 1765 г., представляет собой реминисценцию из романа Ч. Р. Метьюрина (1780–1824): в гл. 1 первой книги «Мельмота Скитальца» (1820) студент Джон Мельмот, приехавший навестить умирающего дядю, обнаруживает в одной из комнат портрет с надписью «Дж. Мельмот, 1646 год», оригинал которого, по словам дяди, еще жив.

 

[22] Слуга (фр.).

 

[23] Эдомиты — древний народ, живший в Передней Азии. Упомянут в Библии. Крепостью Петра владел до IV в. до н. э.

 

[24] Дамаск (араб. Димишк) — столица Сирии.

 

[25] Альберт Великий (1193–1280) — выдающийся средневековый ученый, профессор в Кельне и Париже, автор трудов по богословию, философии и естественным наукам. За работы по теологии орден доминиканцев, к которому он принадлежал, почитал его как святого. Вместе с тем его занятия и труды по естествознанию, в частности «Книга работ Альберта Великого о некоторых свойствах трав, камней и животных», создали ему репутацию чернокнижника.

 

[26] Образ заимствован из поэмы С. Т. Кольриджа (1772–1834) «Старый мореход» (1798): в третьей части поэмы Жизнь-в-Смерти выигрывает в кости у Смерти жизнь героя, обрекая его тем самым на бессмертие и вечные скитания, подобно Вечному Жиду — Агасферу. В повести этот образ ассоциируется с мотивом сверхъестественного долголетия, обретенного неправедным путем.

 

[27] …Я вижу корабль… Он входит в зону дрейфующих льдов… Все мертвы, жив только один — и это ты! — Фрагмент представляет собой контаминацию ряда сцен романа Мери Шелли (1797–1851) «Франкенштейн, или Современный Прометей» (1818), в которых идет речь о бедственном состоянии оказавшегося в ледяном плену судна, и эпизода гибели всей команды корабля, за исключением главного героя, в поэме Кольриджа «Старый мореход» (части 3 и 4).

 

[28] Отель «Трафальгар» — фешенебельный отель в центральной части Лондона.

 

[29] Мальта — остров в центральной части Средиземного моря, между Африкой и Сицилией.

 

[30] Саутгемптон — город и порт в Великобритании, на берегу пролива Ла-Манш.

 

[31] Уэстморленд — графство на северо-западе Англии.

 

[32] Карлайл — самый большой город в знаменитом Озерном крае (Камберленд).

 

[33] Манчестер — крупный промышленный центр Великобритании.

 

[34] Нортумберленд — графство в Северной Англии, граничащее с Шотландией.

 

[35] Дэйл — в северных графствах Англии общее название долин, обрамленных грядами холмов или возвышенностями.

 

[36] Камберленд — графство на северо-западе Англии; известно многочисленными озерами, живописно расположенными среди гор. Дикая природа Камберленда привлекла внимание английских романтиков (Вордсворта, Кольриджа, Саути), которые, поселившись в Озерном крае в конце XVIII в., воспели его в своих произведениях, за что и получили прозвание «поэтов-лейкистов».

 

[37] Ньюкасл — портовый город в Великобритании, расположенный на реке Тайн, при впадении ее в Северное море.

 

[38] …в церкви Кростуэйта… — Приходская церковь Ке-зуика, живописного местечка в Озерном крае, где с 1803-го по 1843 г. жил поэт Роберт Саути. Рядом с церковью Кростуэйта находится его могила и мемориал с посвященными ему стихами Вордсворта.

 

[39] Элизабет Гаскелл делает свою героиню уроженкой тех самых мест, где жили и творили поэты-лейкисты.

Эпплтуэйт — деревушка близ Кезуика, в которой несколько лет провел Уильям Вордсворт.

 

[40] Донкастер — город в Великобритании (Южный Йоркшир).

 

[41] Северное (полярное) сияние порой наблюдается на значительном удалении от высоких широт, где оно происходит особенно часто.

 

[42] Смотрите примечание 11.

 

[43] Сократ (ок. 470–399 до н. э.) — древнегреческий философ.

 

[44] Пифагор Самосский (VI в. до н. э.) — древнегреческий философ, религиозный и политический деятель, математик.

 

[45] Галилео Галилей (1564–1642) — итальянский ученый, один из основателей точного естествознания.

 

[46] Друг. Как дела? (ит.)

 

[47] Прощай! (ит.)

 

[48] Епископ Батлер — Речь идет о епископе Джозефе Батлере (1692–1752), английском теологе и проповеднике, в конце жизни (с 1750 г.) — настоятеле собора в Дареме. Его богословские рассуждения о сущности религии и долге пастыря, отмеченные глубиной мысли и утонченностью стиля — впрочем, по замечанию Горация Уолпола, «окутанные облаком метафизики», — привлекали к себе особое внимание философов. В оригинале, возможно, обыгрываются различные значения английского слова «bubble» — «пузырь; журчащая речь».

 

[49] Джон Мильтон (1608–1674) — английский поэт, политический деятель, автор эпических поэм «Потерянный Рай» (1667) и «Возвращенный Рай» (1671).

 

[50] …принц Артур, племянник короля Иоанна… в седьмом круге преисподней… — Иоанн Безземельный (1167–1216) — английский король из династии Плантагенетов. Взошел на трон в 1199 г., когда наиболее очевидный претендент на корону, его юный племянник Артур, герцог Бретонский (сын покойного старшего брата Готфрида), находился во Франции под покровительством короля Филипа II, вставшего на защиту его прав. Впоследствии, взятый в плен при захвате Мирбо (в 1202 г.), принц избежал ослепления (приказ короля не был выполнен), однако с ведома царственного дяди был умерщвлен (или же, по другой версии, принятой Шекспиром, погиб при попытке спастись из темницы). В первом поясе седьмого круга ада у Данте помещены «насильники над ближним и его достоянием».

…под руководством миссис Триммер и Марии, королевы Шотландии.Сара Триммер (1714–1810) — английская поборница религиозного воспитания, сторонница воскресных школ, усматривающая в деятельности французских энциклопедистов заговор против христианства в Англии. Издательница журнала «Попечитель образования» (1802–1806), автор 44 произведений — среди них нравоучительной книги «Сказочные истории, предназначенные для наставления детей, как они должны обращаться с животными» (1786), более известной — и читаемой до сих пор — под названием «Рассказ о малиновках».

Мария Стюарт (1542–1587), шотландская королева (1542, фактически 1561–1567). Отрекшись от престола в результате восстания вельмож-кальвинистов, бежала в Англию, но по приказу Елизаветы I была заточена в тюрьму и, по обвинению в очередном католическом заговоре, казнена.

 

[51] Имеются в виду представители Ганноверской династии — английские короли Георг I (годы правления — 1714–1727), Георг II (1727–1760), Георг III (1760–1820) и Георг IV (1820–1830). В английской архитектуре к середине XVIII в. сложился и просуществовал до 30-х гг. XIX в. так называемый георгианский стиль. Характеризуется классически строгими, порой однообразными формами.

 

[52] МАСТЕР Б. — Англ. «Master» — обращение к мальчику или юноше, ставится обычно перед именем или фамилией старшего сына.

 

[53] …ни скалки, ни саламандры… — Здесь, по-видимо-му, иронически обыгрывается двойное значение английских названий предметов кухонной утвари. «Rolling-pin» — не только скалка, но и, предположительно, приспособление для спиритических сеансов; «salamander» — и жаровня, и дух — хранитель и олицетворение огня в средневековой мифологии (изображался в виде маленьких юрких ящериц, напоминавших огненные язычки).

 

[54] Гай Фокс (1570–1606) — главный участник «порохового заговора» католиков против короля Якова I. Поджог бочек с порохом, помещенных в подвалах парламента, был поручен Гаю Фоксу. В годовщину раскрытия заговора (5 ноября) устраивались народные празднества; по улицам тащили чучело, изображавшее Гая Фокса, которое потом сжигали.

 

[55] Джеймс Крайтон (1560–1585), прозванный Несравненным Крайтоном, шотландец по происхождению, выдающийся лингвист (владел 12 языками), знаток математики, теологии и философии.

 

[56] Радамант — в греческой мифологии сын Зевса и Европы. Как справедливейший из людей, после смерти стал вместе с Миносом и Эаком судьей мертвых в подземном царстве.

 

[57] Подразумевается английский астроном Джон Фредерик Уильям Гершель (1792–1871).

 

[58] «Юнион Джек» (англ. Union Jack) — государственный флаг Соединенного Королевства Великобритании и Северной Ирландии (учрежден в 1801 г.).

 

[59] Клотик (от голл. kloot) — шар, набалдашник, деревянная или металлическая деталь закругленной формы, насаживается на верх мачты или флагштока. Внутри клотика расположены ролики (шкивы) фалов для подъема фонаря, флагов.

 

[60] В оригинале игра слов: «Jack-o’-lantern» {букв. «Джек (с) фонарем») означает «блуждающий огонек».

 

[61] Матушка Банч — как известная содержательница пивной — упоминается в комедии Томаса Деккера (ок. 1570–1632) «Праздник башмачника, или Благородное ремесло» (1600; IV, 5). Сборник «Занимательные волшебные сказки», впервые опубликованный в 1653 г. и переизданный в двух частях в 1760 г. под именем Матушки Банч, относился в Англии к излюбленному детскому чтению.

 

[62] Боулинг — в США, Великобритании и некоторых других странах название спортивных кеглей (игра в шары).

Богнор (Богнор-Риджис) — городок на юге Англии, на берегу пролива Ла-Манш.

Бангор — город в Северной Ирландии на берегу Северного пролива; также прибрежный город в Уэльсе.

Борнмут — город на юге Англии, на берегу пролива Ла-Манш.

Брайтон — портовый город и фешенебельный приморский курорт в графстве Суссекс, на южном побережье Англии. Считался особенно модным в XIX в.

Бродстейрс — город в графстве Кент. Начиная с 1837 г. его неоднократно посещал Диккенс, написавший там большую часть романа «Дэвид Копперфильд» (1850). В городе до сих пор ежегодно проводятся посвященные Диккенсу фестивали.

 

[63] Каломель — хлорид ртути, применялась в медицине как средство против желудочных инфекций.

 

[64] Английский Банк, основанный в 1694 г., фактически исполнял функции государственного банка (являлся казначейством и обладал правом выпуска бумажных денег), однако формально до конца Второй мировой войны считался частным акционерным учреждением.

 

[65] Пан  (Фавн) — в греческой мифологии первоначально бог стад, покровитель пастухов, затем всей природы.

 

[66] Гарун-аль-Рашид (Харун ар-Рашид; 763 или 766–809) — арабский халиф из династии Аббасидов. Идеализированный образ этого правителя дан в собрании арабских сказок «Тысяча и одна ночь».

 

[67] Зубейда — любимая жена халифа Харуна ар-Рашида.

 

[68] Масрур — приближенный халифа Харуна ар-Рашида, «евнух и меченосец», а также главный палач (см., например, «О Масруре и ибн аль-Кириди», ночи 399–401).

 

[69] Диван (перс, канцелярия, присутственное место) — в мусульманских странах в Средние века налогово-финансовое ведомство. В более широком понимании — совет при государе.

 

[70] «Бисмилла!» (араб.) — первая строка Корана, означающая: «Во имя Аллаха милостивого и милосердного!»

«Аллилуйя!» (евр.) — «Хвалите Бога» или «Славьте Господа» — возглас в церковных песнопениях.

 

[71] См.: Третья Книга Царств, 3–10.

 

[72] Камден-Таун — район Лондона.

 

[73] Лайонз-Инн. — Гостиница с таким названием была известна в Лондоне с 1414 г.

 

[74] Стрэнд — одна из главных улиц в центральной части Лондона, соединяет Вест-Энд с Сити. «Strand» по-английски означает «берег»: в старину улица шла непосредственно вдоль реки Темзы.

 

[75] …водопроводные трубы напоминали Макбета… — Ср.:

 

Что не дало мне вымолвить «аминь»?

Молитвы я алкал, но комом в горле

«Аминь» застряло.—

 

 

Шекспир . Макбет, II, 2,— Пер. Ю. Корнеева.

 

 

[76] «..зашел он слишком далеко»… — Ср.: «Я по крови/ Зашел так далеко» (Шекспир. Макбет, III, 4).

 

[77] Лейден — город в Нидерландах, славится своим университетом, основанным в 1575 г.

 

[78] Уорикшир — графство в Центральной Англии.

 

[79] Кенлис — живописное местечко в графстве Уорикшир.

 

[80] Долбридж — небольшой городок в Уорикшире.

 

[81] «Небесные тайны» (лат.).

Эммануэль Сведенборг (1668–1772) — шведский естествоиспытатель, мистик и теософ.

 

[82] В полный лист (лат.).

 

[83] Шропшир — графство в Англии, на северо-западе от Лондона; граничит с Уэльсом.

 

[84] Брайтон  — см. примеч. 62 к рассказу Ч. Диккенса «Призрак в комнате мастера Б.».

 

[85] Ричмонд — город на южном берегу Темзы, входящий в состав Большого Лондона.

 

[86] Готфрид Схалкен (1643–1706) — голландский живописец и гравер. Изображал преимущественно бытовые сцены, причем любил освещать их пламенем свечи. Пробовал свои силы также в пейзаже и в исторической живописи. Некоторое время работал в Англии, где его произведения, особенно портреты, пользовались большим почетом. Ле Фаню сделал его героем рассказа «Схалкен-живописец» (1839; в переработанном виде — 1880).

 

[87] Диспепсия — нарушения пищеварения.

 

[88] Ди — небольшая река в графстве Шропшир, впадающая в Ирландское море.

 

[89] Американская Война за независимость — освободительная война (1775–1783) тринадцати английских колоний, итогом которой явилось образование США.

 

[90] …«французские принципы», — в особенности те из них, что перекликаются с либерализмом. — Под «французскими принципами» и «либерализмом» здесь подразумевается вольномыслие, широко распространившееся в Европе во второй половине 1790-х гг. под влиянием Великой французской революции (1789–1794).

 

[91] Кроу-стрит — улица в северной части Дублина.

 

[92] Колледж-Грин — парк в центре Дублина; рядом с парком расположены Ирландский банк и Тринити-колледж.

 

[93] Дейм-стрит — улица в центральной, деловой части Дублина.

 

[94] Франкмасоны — члены тайного религиозно-философского общества. Организации франкмасонов («вольных каменщиков») выросли из цеховых корпораций строителей, основанных восемь веков назад. Постепенно из этих корпораций выделились члены лож, не связанные с профессией строителей. Такие ложи, возникшие во всех странах Европы, в XVIII в. объединяли людей, не чуждых либеральных и просветительских взглядов.

 

[95] «Князь, господствующий в воздухе». — Послание к Эфесянам святого апостола Павла, 2:2.

 

[96] …«противостаньте дьяволу, и убежит от вас»… — Соборное послание святого апостола Иакова, 4:7.

 

[97] Дувр — английский порт (графство Кент) в проливе Па-де-Кале. На противоположной стороне пролива расположен французский порт Кале.

 

[98] Клонтарф — пригород Дублина.

 

[99] Да покоится в мире (лат.) — поминальная молитва.

 

[100] Плимут — город и порт в Англии на берегу пролива Ла-Манш.

 

[101] «Там, где суровое негодование не может более терзать сердце усопшего» (лат.). —  Цитата из автоэпитафии (1740) английского писателя-сатирика Джонатана Свифта (1667–1745), высеченной на его надгробии в Дублинском соборе.

 

[102] …бегло пролистав Эсхила Поттера и Горация Фрэнсиса. — Имеются в виду английские переводчики древнегреческого драматурга, «отца трагедии» Эсхила (ок. 525–456 до н. э.) и римского поэта Квинта Горация Флакка (65–8 до н. э.).

 

[103] Плутарх (ок. 46 — ок. 120) — древнегреческий писатель и историк. Главное произведение — «Сравнительные жизнеописания» выдающихся греков и римлян (50 биографий).

 

[104] Юра — горная гряда, расположенная к северо-западу от Женевского озера, на границе Франции и Швейцарии.

 

[105] По примеру Жан-Жака… плыть по течению… — Подразумевается эпизод из «Прогулок одинокого мечтателя» (1776–1778) французского философа и писателя Жан-Жака Руссо (1712–1778), уроженца Женевы.

 

[106] Согласно Библии, ветхозаветный пророк Илия был взят живым и вознесен «в вихре на небо» в огненной колеснице (Четвертая Книга Царств, 2).

 

[107] Салев (Мон-Салев) — горная вершина в трех милях к юго-западу от Женевы.

Веве — городок на берегу Женевского озера, в швейцарском кантоне Во; одно из мест действия романа Руссо «Юлия, или Новая Элоиза» (опубл. 1761).

 

[108] Подразумеваются эпические поэмы «Илиада», авторство которой с античных времен приписывается полумифическому древнегреческому поэту Гомеру (ок. VIII в. до н. э.), «Божественная комедия» (1307–1321) итальянского поэта Данте Алигьери (1265–1321) и «Потерянный Рай» Джона Мильтона (см. примеч. к рассказу Ч. Диккенса «Дом с призраками» («1. Смертные в доме»)).

 

[109] Новалис (наст, имя — Фридрих фон Гарденберг, 1772–1801) — знаменитый немецкий писатель и поэт-романтик, скончавшийся от туберкулеза.

 

[110] Джованни Антонио Каналетто (наст, фамилия — Каналь, 1697–1768) — итальянский художник, представитель венецианской школы.

 

[111] Месье неважно себя чувствует? (фр.)

 

[112] Отель «Берг» (фр.).

 

[113] Хорошо, месье (фр.).

 

[114] Простоватая деваха-горничная (фр.).

 

[115] Джорджоне (наст, имя — Джорджо Барбарелли да Кастельфранко, 1476 или 1477–1510) — итальянский живописец, один из основоположников искусства Высокого Возрождения.

 

[116] Лукреция Борджа (1480–1519) — дочь римского папы Александра VI, в третьем браке герцогиня Феррары. Покровительствовала художникам и поэтам (в частности Ариосто). Молва приписывает ей причастность к преступным деяниям отца и брата, Чезаре Борджа, известных своим распутством, воле которых она послушно следовала.

 

[117] Клеопатра (69–30 до н. э.) — последняя царица Египта (с 51 до н. э.) из династии Птолемеев. После поражения в войне с Римом и гибели мужа — Марка Антония — покончила жизнь самоубийством (по преданию, приложив к груди ядовитую змею).

 

[118] Под этим наименованием часто подразумевается священная для иудеев Тора (или Пятикнижие), которую составляют первые пять книг Ветхого Завета (Бытие, Исход, Левит, Числа, Второзаконие).

 

[119] Торквато Тассо (1544–1595) — итальянский поэт, более всего известный как автор эпической поэмы «Освобожденный Иерусалим» (1580). Страдал приступами умопомешательства. В прозвище «Тассо», данном рассказчику его возлюбленной, возможно, скрыта аллюзия на трагедию Торквато Тассо «Король Торрис-мондо» (опубл. 1587), действие которой основано на «роковой» кровосмесительной страсти брата к сестре.

 

[120] Насмешливый тон (фр.).

 

[121] Молтон — город в графстве Йоркшир.

 

[122] Смотрите прим. 62.

 

[123] Сассекс — графство на юго-востоке Англии.

 

[124] Дорсетшир — см. примеч. к рассказу М. Р. Джеймса «Дом при Уитминстерской церкви».

 

[125] Династия Тюдоров правила в Англии с 1485-го по 1603 год.

 

[126] Средний Запад — штаты, расположенные на севере центральной части США.

 

[127] Местная газета городка Уокеша (правильно: Уокешо) в штате Иллинойс, США.

 

[128] Дорчестер — город в графстве Дорсетшир.

 

[129] Киммерийская ночь — темная, непроглядная ночь. Киммерийцы, по представлениям древних, — народ, живущий на севере в полной тьме.

 

[130] Сокрушался, что не в силах скорбеть (лат .).

 

[131] «Сусанна» (1749) — оратория Георга Фридриха Генделя (1685–1759).

 

[132] Тайна моя и отпрысков рода моего (лат.).

 

[133] Ставшая крылатой строка 165-я из «Опыта о критике» (1711) английского поэта Александра Поупа (1688–1744): «The fools rush in where angels fear to tread».

 

[134] Каталог с комментариями (фр.).

 

[135] «Религиозные обряды» Пикара — Имеется в виду трехтомная «Энциклопедия религиозных обрядов и церемоний всех народов» Бернара Пикара впервые изданная в 1826 г.

«Харлейский сборник» — издавался в Лондоне (1744–1746) Томасом Осборном под редакцией антиквара, публициста и библиографа Уильяма Олдиса (1696–1761) и Сэмюэля Джонсона (1709–1784) и включал в себя перепечатку трактатов из библиотеки Эдварда Харли, второго графа Оксфорда (1689–1741), друга Александра Поупа и покровителя искусств.

Тостатус Абуленсис — латинизированная форма имени Алонсо Тостадо (ок. 1400–1455), испанского богослова, епископа Авильского (с 1449), сочинения которого издавались в Венеции — 1507 и 1547 (13 тт.), 1615 (24 тт.) и 1728 (27 тт.).

Иоахим де Пинеда — автор богословского труда о Книге Иова (1637).

 

[136] Тезей (Тесей) — легендарный афинский царь (XIII в. до н. э.), победивший Минотавра в Критском лабиринте.

 

[137] Каково воздаяние? (лат.)

 

[138] …«когда рыщут все звери лесные»… — «Книга общей молитвы» — Псалмы, 17.

 

[139] Князь тьмы (лат.).

 

[140] …umbra mortis… —  Тень смерти (лат.). — Ср.: «Прежде нежели отойду, — и уже не возвращусь, — в страну тьмы и тени смертной, / В страну мрака, каков есть мрак тени смертной, где нет устройства, где темно, как самая тьма» (Книга Иова, 10:21–22).

 

[141] …vallis filiorum Hinnom… — Долина сыновей Енномовых (лат.), то есть Геенна. — Ср.: «И устроили высоты Тофета в долине сыновей Енномовых, чтобы сожигать сыновей своих и дочерей своих в огне…»(Книга пророка Иеремии, 7:31).

 

[142] Корей — ветхозаветный персонаж, восставший с сообщниками против Моисея и Аарона и ввергнутый Господом живым в преисподнюю: «И разверзла земля уста свои, и поглотила их, и домы их, и всех людей Кореевых и все имущество; / И сошли они со всем, что принадлежало им, живые в преисподнюю, и покрыла их земля, и погибли они из среды общества» (Числа, 16:32–33).

Авессалом — сын царя Давида, восставший против отца. Спасаясь бегством, запутался волосами в ветвях дуба и, беспомощный, был убит военачальником царя Иоавом (2-ая Книга Царств, 18: 9–15).

 

[143] Остан — имя двух персидских магов, упоминаемых Плинием. В дальнейшем это имя присваивали себе авторы многих трактатов по магии.

 

[144] Здесь: в чем мать родила (лат.).

 

[145] Penetrans ad interiora mortis. — Проникая в пределы смерти (лат.). —  Ср.: «Дом ее — пути в преисподнюю, нисходящие во внутренние жилища смерти» (Книга Притчей Соломоновых, 7:27).

 

[146] Пребендарий — священник, чаще каноник (в англиканской церкви старший священник кафедрального собора), получивший пребенду — т. е. жалование, а также передаваемые в его владение земли, дома и т. п. Коллегиальная церковь — соборная церковь или церковь с капитулом — коллегией священников во главе с каноником.

Уитминстер — город в графстве Глостершир.

 

[147] …мальчишку и носит черт по развалинам и кладбищам… — В оригинале употреблено ирландское слово «raths», обозначающее доисторические крепостные постройки, с которыми связывались легенды о магических обрядах кельтов.

 

[148] Эскулап (в греческой мифологии — Асклепий), сын Аполлона, бог врачевания, обладавший даром воскрешать мертвецов. Выздоравливающий приносил в жертву Асклепию петуха. Последние слова Сократа: «Критон, мы должны Асклепию петуха. Так отдайте же, не забудьте» (Федон // Платон. Собр. соч.: В 3 т. М., 1970. Т. 2. С. 93. — Пер. С. П. Маркиша ) — означали, что смерть для его души равносильна выздоровлению, избавлению от земных тягот.

 

[149] «Радамист» (пост. 1720) — опера Георга Фридриха Генделя (1685–1759), основанная на трагедии итальянского поэта и либреттиста Доменико Лалли (наст, имя — Себастьяно Бьянкарди, 1679–1741) «Любовь-тиран». Английский перевод, выполненный Никола Хаймом, и итальянское либретто были опубликованы в Лондоне в том же году.

 

[150] Гадание с зеркалом или при помощи магического кристалла с целью предвидеть будущее практиковалось во многих мировых культурах. В иудаистской традиции, перенятой, по всей очевидности, от жрецов Древнего Египта, роль медиума, который через посредство кристалла должен общаться с духами, отводится мальчику не старше 13 лет (заметим, что Фрэнк у Джеймса еще не достиг этого возраста).

 

[151] Эрудированные слушатели М. Р. Джеймса могли ассоциировать это имя с известным в XVIII в. английским литератором Уильямом Олдисом (см. примеч. к рассказу «Мистер Хамфриз и его наследство»). Олдис приписывал себе авторство неоднократно включавшегося в антологии и хрестоматии (впервые — в 1732 г.) стихотворения «Мухе, пьющей из моей кружки»:

 

Пей со мной, резвунья-мушка:

На! — моя сгодится кружка.

Собутыльницей желанной

Услаждайся влагой пьяной

До последнего глотка:

 

Жизнь уж больно коротка.

Мы — что ты, что я — покорно Катим с ярмарки проворно.

Летом, мушка, твой расцвет;

Мой — давно сказал: «Привет!»

Шесть десятков лет мелькнули,

Будто день один в июле.

 

(Пер. Сергея Сухарева)

 

[152] Дорсетшир — графство в Южной Англии.

 

[153] Подразумевается герой романа Александра Дюма (1802–1870) «Граф Монте-Кристо» (1845–1846). Отей — пригород Парижа.

 

[154] «Талисман» — роман Вальтера Скотта, изданный в 1825 г.

 

[155] Малость, пустяк (фр.).

 

[156] Вероятно, это наездник (Ophion obscurum), а не пилильщик (примеч. автора).

 

[157] Личфилд — город в графстве Стаффордшир, недалеко от Бирмингема.

Стиль автора явно не свободен от влияния мисс Анны Сьюард, известной как Личфилдский Лебедь… — Анна Сьюард (1747–1809) — поэтесса, мастер эпистолярного жанра, с детских лет почти безвыездно жившая в Личфилде.

 

[158] Александрийский лист (сенна) — листья некоторых растений из рода кассия, применяются в медицине как слабительное средство. В настойку александрийского листа добавляли также английскую соль, лакрицу, кардамон и нашатырный спирт.

 

[159] …ножку насекомого… исполинского размера! — В христианских представлениях главой демонов является Вельзевул (имя этого божества филистимлян буквально означает «повелитель мух»).

 

[160] Мисс Бейтс — персонаж романа Джейн Остин (1775–1817) «Эмма» (1816).

 

[161] «Дебретт» — ежегодный справочник дворянства (издается с 1802 г.); название дано по фамилии первого издателя — Джона Филда Дебретта.

 

[162] Королева Мария — см. примеч. к рассказу Ч. Диккенса «Дом с призраками» («1. Смертные в доме»).

Паписты — приверженцы Католической церкви.

 

[163] …призрак выходит тощий и уродливый… — Третий сборник рассказов М. Р. Джеймса (1919), для которого и был написан рассказ «Дом при Уитминстерской церкви», носит название «Тощий призрак».

 

[164] И как раз царь Саул, как сказано в Библии, вызывал духи мертвецов… — См.: Первая Книга Царств, 28: 7–25 (эпизод с Аэндорской волшебницей). В английской транскрипции имя «Саул» (Saul) произносится как «Сол».

 

[165] Кембридж — старинный университетский центр (университет с XIII в.) в Великобритании.

 

[166] Мариенбад — курорт в Германии (ныне на территории Чехии).

 

[167] …со времен королевы Анны. — Анна Стюарт (1665–1714) правила Англией с 1702-го по 1714 г.

 

[168] …в эпоху царствования Елизаветы. — Елизавета I Тюдор (1533–1603) правила Англией с 1558-го по 1603 г.

 

[169] «Титаник» — крупнейшее пассажирское судно начала XX в. Во время первого плавания через Атлантику в апреле 1912 г. «Титаник» затонул, столкнувшись с айсбергом (погибло около 1500 человек).

 

[170] Йоркшир — графство на востоке Великобритании.

 

[171] …скрытом за «земною грязной оболочкой праха». — Цитата из «Венецианского купца» (V, 1) У. Шекспира. Пер. Т. Щепкиной-Куперник.

 

[172] Что, ради Бога… (фр.)

 

[173] Рансиман — вымышленное лицо.

 

[174] Корнуолл — полуостров на юго-западе Великобритании; омывается проливом Ла-Манш и Бристольским заливом.

 

[175] «Возвращение» де ла Мара. — Имеется в виду роман (1910) английского поэта, писателя и критика Уолтера де ла Мара (1873–1956).

 

[176] Пензанс — город и порт на юго-западном побережье Корнуолла.

 

[177] Меццо-тинто  — вид углубленной гравюры, в котором поверхности металлической доски гранильником придается шероховатость, образующая при печати сплошной черный фон.

 

[178] Названных писателей — Роберта Бейджа (1728–1801), Уильяма Годвина (1756–1836), Генри Маккензи (1745–1831), Мери Шелли , Метью Грегори Льюиса (1775–1818), — творивших на рубеже XVIII–XIX вв. и очень не похожих друг на друга по своим художественным устремлениям, объединяет только одно: все они в той или иной степени отдали дань «готическим» увлечениям своей переломной эпохи. Нетрудно предположить, что именно эта черта их творческой манеры привлекает к себе героя рассказа.

 


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 108; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!