Благородный в собственном доме



 

Но и в обожаемой рыцарями войне неизбежно наступал мертвый сезон. Однако рыцарское сословие и в мирной жизни отличалось от своих соседей образом жизни.

Надо сказать, что этот образ жизни не был преимущественно деревенским. В Италии, Провансе, Лангедоке сохранялась еще память о древнейшей средиземноморской цивилизации, чья структура была заложена Римом. По римской традиции любая небольшая группа населения концентрировалась вокруг города или посада, который был одновременно и главным центром, и рынком, и святилищем. В этих центрах впоследствии и селились могущественные люди, чтобы никогда больше не покидать своих городов и принимать участие во всех переменах, которые будут происходить с городской жизнью. В XIII веке городская жизнь южной знати воспринималась как что-то необычное. «В отличие от Италии, — сообщает францисканец Салимбене, который родился в Парме и приехал с визитом в королевство Людовика Святого, — во французских городах живут только буржуа-горожане, рыцарство живет на своих землях». Но это противопоставление, в целом верное для того времени, когда пишет свои заметки монах, было неверным для начального этапа феодализма. Хотя, безусловно, существовали и преимущественно торговые города, особенно в Нидерландах и зарейнской Германии, возникшие почти все в X или XI веках — Гент, Брюгге, Любек и другие, в стенах которых жили как особая каста только те, кто обогатился торговлей. Наличие в таких городах еще и княжеского замка влекло за собой присутствие небольшого отряда домашних вассалов или тех, кто регулярно по очереди приходил в этот замок для несения службы. Напротив, в старинных романских городах, таких, как Реймс или Турне, жило немало рыцарей, которым находилось дело при существующих там епископских дворах. В результате достаточно долгого процесса формирования сословий, в отличие от Италии и южной Франции, на остальной территории Франции жизнь рыцарей имела мало общего с жизнью городского населения как такового. Благородный, безусловно, продолжал навещать город, но появлялся там только время от времени, ради собственного удовольствия или из необходимости выполнения каких-либо обязанностей.

Множество причин привязывали рыцаря именно к сельской местности: распространившийся повсеместно обычай наделять в качестве благодарности и платы своих воинов феодами, которые в подавляющем большинстве случаев являлись деревенскими сеньориями; ослабление феодальных обязательств, которое способствовало тому, что «помещенные на землю» воины свиты жили каждый в своем поместье, вдали от короля, могущественных баронов и епископов, которые и были чаще всего хозяевами городов; и наконец, вполне естественная склонность физически тренированных и здоровых людей жить на просторе и свежем воздухе. Разве не трогательна история, рассказанная немецким монахом, о графском сыне, которого семья отдала в монастырь: юный мальчик, познакомившись с суровым распорядком монашеской жизни, поднимается на самую высокую башню, чтобы «насытить зрелищем гор и полей хотя бы свое беспокойное сердце, раз ему не позволено больше бродить и странствовать по ним»?{227}. Буржуа-горожане тоже не были заинтересованы в том, чтобы в их среде находились люди, безразличные к их деятельности и интересам.

Мы внесли несколько уточняющих черт в картину, которую представляла собой средневековая аристократия, и все-таки большая часть рыцарства как на севере, так и в прибрежных странах Средиземноморья основную часть свободного времени проводила в поместьях, расположенных в сельской местности. Дом сеньора возвышался обычно в небольшом поселке или поблизости от такового. Иногда в поселке располагались дома не одного сеньора. Эти дома решительно отличались от окружающих как в деревне, так и в городе, и не только потому, что были лучше построены, а потому, что почти всегда были рассчитаны на возможность защищаться.

Забота богатых о том, чтобы защитить свои жилища от нападений, была столь же древней, сколь древними были нападения и смуты. Подтверждение этому укрепленные «виллы», появление которых в IV веке па просторах Галлии свидетельствовало, что мирная жизнь Римской империи клонится к закату. Традиция укрепленных жилищ продолжалась и в эпоху франков. При этом большинство «дворов» богатых владельцев и даже королевские дворцы очень долго оставались укрепленными весьма условно. Нашествия норманнов и венгров способствовали тому, что на территории от Адриатики до равнин северной Англии поднялись укрепленные города, что были восстановлены или построены вновь крепости, чья тень навсегда нависла над полями Европы. Междоусобные войны только увеличили число крепостей. Мы займемся позже ролью государственных властей, королевских или герцогских, которые пытались контролировать возведение замков. Сейчас мы скажем о них всего несколько слов. Укрепленные дома мелких сеньоров возникали на полях и взгорьях чаще всего без разрешения свыше. Они отвечали определенным необходимостям, которые были внезапно осознаны, и соответствовали им. Эти необходимости очень точно перечислил один агиограф, правда, без большого к ним сочувствия: «Подобные люди беспрестанно заняты стычками и резней, прячутся от врагов, стараются восторжествовать над равными, притеснить слабых»{228}. Словом, замки отвечали необходимости защищаться и господствовать. По конструкции замки были обычно очень просты. На протяжении долгого времени повсюду, кроме средиземноморских стран, самым распространенным их типом была деревянная башня. Любопытный отрывок из «Чудес святого Бенедикта» (конец XI века) описывает внутреннее, необычайно простое, устройство одной из них: на втором этаже комната, где «хозяин со всеми своими живет, беседует, ест и спит»; на первом этаже большой подвал, где хранится провизия{229}. Обычно вокруг башни вырывали ров. Иногда на небольшом расстоянии насыпали земляной вал или городили палисад, и вокруг этой ограды выкапывали еще один ров. Такое заграждение позволяло обеспечить безопасность хозяйственным службам и кухне, которую из боязни пожара обычно помещали в стороне от дома. За этой оградой могли прятаться крестьяне и слуги, она, в случае нападения, затрудняла доступ к самой башне, лишая врага возможности прибегнуть к самому распространенному и действенному способу атаки домов, а именно поджогу. Но для того, чтобы охранять подобный замок, требовалось гораздо больше воинов, чем могли содержать даже несколько рыцарей. Обычно башня и стены сооружались на возвышении, иногда естественном, иногда — по крайней мере частично — насыпанном человеческими руками. Возвышение нужно было для того, чтобы затруднить подъемом доступ к башне и иметь возможность наблюдать за окрестностями. Самые богатые первыми стали использовать для строительства камень: эти «богатые строители»,  как пишет Бертран де Бори, находили удовольствие в том, чтобы «из извести, песка и строительного камня возводить порталы и башенки, башни, своды и винтовые лестницы». На протяжении XII и XIII веков камень входит в обиход средних и мелких сеньоров. Пока осваивали залежи и целинные земли, лес казался более доступным и дешевым, чем добыча в карьерах камня, да и ремесло каменщика требовало особых навыков, в то время как вилланы вполне справлялись как с рубкой деревьев, так и с плотницкими работами.

Нет сомнения, что в маленькой крепости сеньора мог укрыться и спрятаться от врагов и крестьянин тоже. Но современники имели основание считать эти замки опасными разбойничьими гнездами. Все заинтересованные в мире сословия, все города, нуждающиеся в свободном и безопасном передвижении по дорогам, все короли и князья не чувствовали настоятельную и неотложную необходимость в уничтожении многочисленных башен, которыми местные «тираны» разукрасили равнинную страну. И что бы там ни говорили, но не только в романах Анны Радклиф, в замках были каменные мешки. Ламберт Ардрдский, описывая башню Турнехей, восстановленную в XII веке, не забывает упомянуть и подземную тюрьму, где «узники в темноте среди отбросов и червей едят хлеб своей беды».

Сама суть рыцарского жилища свидетельствует о том, что ее хозяин жил в постоянной тревоге. Один из традиционных персонажей любой поэмы, а также лирической поэзии, — это дозорный, который стоит на башне ночь напролет. Ниже, в узкой части той же башни, две-три комнатки, где в неизбывной тесноте ночуют как постоянные обитатели замка, так и случайные гости вследствие недостатка места. Но и не только: подобная теснота казалась неотъемлемой особенностью жизни важного господина, и так жили даже самые крупные бароны. Барон, в самом прямом смысле слова, мог жить только в окружении своей свиты — его охрана, слуги, домашние вассалы, благородные отроки, отданные ему на воспитание, — служили ему, его оберегали, беседовали с ним, а когда наконец наступал час сна, продолжали охранять своим присутствием, устроившись на полу вокруг супружеской постели. В Англии XIII века учили, что сеньору неприлично есть в одиночестве{230}. В огромном зале стояли длинные столы, а вдоль них длинные лавки для сидения бок о бок. Под лестницей ночевали бедняки. Именно там умерли два знаменитых кающихся грешника — легендарный святой Алексий и исторический граф Симон де Крепи. Этот образ жизни, не предполагающий никакой сосредоточенности, был распространен повсеместно: даже монахи спали в общих спальнях, а не в кельях. Возможно, именно этим объясняется бегство монахов из людных мест и поиск иных форм жизни, позволяющих жить одиноко: отшельничество, затворничество, странничество. Благородные же в соответствии со своими нравами и привычками черпали познания не столько из учения и книг, сколько из чтения вслух, пения поэм и разговоров.

 

 

Занятия и развлечения

 

Благородные сеньоры, живя в сельской местности, никогда не занимались сельским хозяйством. Взять в руки тяпку или встать за плуг было бы для них нижайшим падением, во всяком случае именно так переживает это один бедный рыцарь, о котором повествуется в сборнике анекдотов. И если мы видим, что сеньор порой с удовольствием созерцает крестьян, работающих в поле, или любуется желтеющими нивами своего поместья, то мы никогда не видим его вникающим в ход сельскохозяйственных работ{231}. Учебники по управлению поместьем будут написаны, во-первых, позже, а во-вторых, не для господина, а для его помощников. Тип дворянина-помещика возникнет в другое время, после того как в XVI веке произойдет радикальная экономическая перемена и возникнет иное понимание богатства. И хотя право суда над крестьянами поместья было основным источником власти сеньора, он редко когда разбирал дела сам, передавая эти функции своим подчиненным, которые сами зачастую были из крестьян. Вместе с тем, безусловно, именно судебные разбирательства были, пожалуй, единственным мирным занятием, которое было известно рыцарям. Но занимались они ими в рамках своего сословия: решали дела собственных вассалов, разбирали дела равных себе в качестве судей при дворе вышестоящего сеньора, куда тот призвал их, или — там, где сохранилась, как в Англии или Германии, государственная судебная власть, заседали в суде графства или округа. Этого было достаточно для того, чтобы именно юриспруденция стала той формой культуры, которая очень рано распространилась в рыцарской среде.

Развлечения благородных по большей части носили отпечаток воинственности.

В первую очередь, таким развлечением была охота. Но, как мы уже говорили, охота была не только развлечением. Жители Европы не жили, как живем мы, среди полностью прирученной природы, где больше не существует по-настоящему диких животных. Богатые сеньоры отдавали предпочтение мясу оленей или другой крупной дичи по сравнению с мясом тощих коров, которые становились достоянием мясников в периоды бескормицы, и именно плоды их охоты занимали почетное место на их столах. Но поскольку охота была скорее необходимостью, чем прихотью, она не могла быть и не была сословной привилегией. Случай Бигорра, где, начиная с XII века, крестьянам было запрещено охотиться, исключение{232}. Вместе с тем короли, герцоги и сеньоры, каждый по своим возможностям, уже старались преследовать дичь на особой территории; за крупной дичью охотились в «форе» (слово, которое теперь означает «лес», раньше означало «заказ» или «заповедник», и было совершенно неважно, растут там деревья или нет); за кроликами и зайцами в особых кроличьих заповедниках. Юридическое право на устройство заповедника неясно, скорее всего, заповедные земли возникали просто по желанию сеньора, и естественно, что на завоеванных территориях — в Англии, где правили короли-нормандцы, — существование охраняемых королевских лесов, иной раз в ущерб пахотным землям, приводило к весьма пагубным крайностям. Но подобные злоупотребления свидетельствуют, в первую очередь, о том, как страстно любило рыцарство охотиться. Об этой же страсти свидетельствуют и повинности, которые вменялись крестьянам: они должны были кормить хозяйских собак и сооружать в охотничий сезон, когда собиралось на охоту много народа, большие навесы в лесу. Разве не упрекали даже монахи своих экономов за то, что те лезут в «благородные» и натаскивают собак на зайцев, волков, медведей и кабанов? Но для того, чтобы заниматься самыми привлекательными видами охоты — например, с борзыми, и тем более с соколами, их принесли на Запад наряду со многим другим конные степняки-азиаты, — нужно было обладать богатством, досугом и слугами. Ко многим рыцарям можно было отнести слова семейного летописца графов де Гин об одном из членов этой семьи: «Он дорожил сколом, бьющим крыльями по воздуху, больше, чем священник своими молитвами», или повторить наивные и простодушные слова, вложенные одним жоглером в уста персонажу, который смотрит на убитого героя и слышит, как воет свора его собак: «Он был настоящий дворянин, больше всех его любили собаки»{233}. Охота сближала этих исконных воинов с природой, обогащая их духовный мир теми элементами, которые без нее в нем бы отсутствовали. Если бы рыцари в соответствии со своими сословными занятиями не знали «лесов и рек», то откуда бы поэты благородного происхождения, которые столько привнесли во французскую поэзию и в немецкий миннезанг, взяли такие верные ноты в описании зари или радостей месяца мая?

Еще одним развлечением были турниры. В Средние века их считали недавней выдумкой и даже называли имя их создателя, считая им некоего Жоффруа де Прейи, умершего, как говорят, в 1066 году. На самом деле традиция ристаний, воспроизводивших бои, очень древняя: свидетельство этому — упоминаемые на церковном соборе в Трибуре в 895 году «языческие игрища», кончающиеся зачастую смертью. О том, что в народе продолжали эту традицию на некоторых скорее христианизированных, чем христианских праздниках, свидетельствует упоминание о других «языческих игрищах» — употребление того же самого названия знаменательно, — уже в 1077 году, в них наряду с другой молодежью принимал участие сын сапожника из Вандома и был смертельно ранен{234}. Бои среди молодежи существовали в народе повсеместно. В любой армии имитация боев служила как тренировкой для воинов, так и забавой. Во время встречи Карла Лысого и Людовика Немецкого, результатом которой стала знаменитая «Страсбургская клятва», был устроен развлекательный бой, в котором не погнушались принять личное участие короли. В эпоху феодализма эти военные и народные состязания превратились в состязания со строгими правилами, что стало их главной особенностью. Только конные воины в рыцарском вооружении принимали в них участие и победителю непременно доставался приз; среди благородных это развлечение стало самым любимым, доставляя им живейшее наслаждение.

Поскольку на организацию турнира требовалось немалое количество средств, то их обычно приурочивали к большим «собраниям», которые время от времени устраивали короли и крупные бароны. Среди рыцарей находились такие любители подобных состязаний, что они переезжали с турнира на турнир. Любители не обязательно были бедными рыцарями, которые иной раз сбивались в «компании», они могли быть и очень высокопоставленными сеньорами, таким был, например, граф Геннегау (Эно) Бодуэн IV или среди английских рыцарей «юный король», Генрих, который, впрочем, никогда на турнирах не блистал. Как в наших спортивных соревнованиях, рыцари обычно объединялись в команду по территориальную признаку, — огромный скандал разразился возле Гурнэ, когда воины из Эннюэ расположились лагерем рядом с французами, вместо того чтобы присоединиться к фламандцам или обитателям Вермандуа, которые всегда были их союзниками. Нет сомнения, что воинские объединения для турниров способствовали укреплению солидарности между земляками. И хотя турнир был всего-навсего игрой, раны — у тех, для кого, по словам автора «Рауля де Камбре», «турнир повернулся плохо», — и даже смертельный исход не был редкостью. Поэтому наиболее разумные государи не поощряли этих состязаний, на которых впустую проливалась кровь их вассалов. Генрих II Плантагенет формально запретил их в Англии. Из тех же соображений, имея в виду еще и связь этих увеселений с языческими народными празднествами, турниры запрещала и церковь, вплоть до того, что отказывала в погребении в освященной земле рыцарям, погибшим в состязании. Но ни религиозные, ни политические запреты не могли искоренить этот обычай, что свидетельствовало, насколько он соответствовал глубинным пристрастиям рыцарства.{235}

И если смотреть правде в глаза, то точно так же, как в настоящей войне, пристрастие это не было вполне бескорыстным. Поскольку победителю обычно доставались доспехи и лошадь побежденного, а иной раз и он сам с тем, чтобы взять за него выкуп, то ловкость и сила приносили хозяину выгоду. Немало рыцарей, любителей турниров, превратили свое умение сражаться в профессию, и весьма доходную. Благородные любили сражения за то, что они приносили им и радость, и добычу.

 

 

Правила поведения

 

Естественно, что класс людей со сложившимся образом жизни, стоящий наверху социальной лестнице, в конце концов выработал свои правила поведения. Но определялись и оттачивались эти нормы на протяжении второго периода феодальной эпохи, которая была временем осознания и осмысления.

Примерно около 1100 года появилось слово, обозначавшее набор качеств, присущих благородному человеку. Само по себе это слово было весьма характерным, звучало оно как куртуазный и происходило от слова «кур» (cour — двор), которое в те времена писалось и произносилось как «курт» (court). Формировали эти нормы поведения сборища, временные или постоянные, которые устраивали крупные бароны и короли. С некоторых пор рыцарям стали запрещать запираться в одиночестве в своих башнях, главным стало общение и состязания между людьми. Потребность в моральных нормах и чувствительность к ним возникла после того, как появились крупные княжества и монархии, а значит, и более тесное общение. По мере того как в соответствии со своим происхождением существительное «courtois» все чаще стало употребляться в значении светского, вежливого человека, рядом с ним появилось и слово с более высоким значением: «prudhomme», что означало «безупречный». Оно было таким значительным и замечательным, что «сразу наполняло рот», по выражению Людовика Святого, который таким образом отдавал должное не только монашеским добродетелям, но и светским. Постепенное изменение смысла и в случае слова «prudhomme» очень знаменательно. По существу, речь идет об изменении смысла прилагательного «preux», которое изначально означало что-то среднее между «полезный» и «отличный», но в конце концов превратилось в воинскую добродетель: храбрый, доблестный. Слившись с существительным «человек», «preux» поначалу сохраняло свое значение, оно изменилось во времена, когда стало понятным, что рыцарю мало иметь силу и отвагу, чтобы быть совершенным. «Есть большая разница между человеком отважным и человеком безупречным» (homme preux, prudhomme) — сказал Филипп-Август, который неизмеримо больше ценил безупречность{236}. На поверхности игра слов, но если заглянуть глубже, то изменение представления об идеальном рыцаре.

Идет ли речь о правилах благопристойности или о моральных предписаниях, о «светскости» или о «безукоризненности», родиной новых правил поведения были французские дворы или прирейнские области, близкие к французским как по языку, так и по нравам. Начиная с XI века французские нововведения усваивает Италия. На протяжении последующих двух веков французское влияние становится еще более сильным; свидетельство этому, например, немецкий рыцарский словарь, в нем множество французских заимствований, которые назывались welches, — касающихся оружия, одежды, нравов, пришедших обычно через Геннегау (Эно), Брабант или Фландрию. Hoflich, по сути, калька куртуазного{237}. Но заимствования шли не только через литературу. Много молодых дворян-немцев приезжали ко двору французских герцогов, где обучались не только языку, но и правилам хорошего тона. Поэт Вольфрам фон Эшенбах называл Францию «страной истинного рыцарства». По правде сказать, влияние Франции на Европу не ограничивалось нравами аристократического класса, их перенимала, им подражала только знать, на Европу влияла в целом культура Франции: стиль искусства, литературный стиль, школы, сначала в Шартре, потом в Париже и почти повсеместное использование французского языка. Мы видим для этого несколько причин: долгие странствия по всей Европе рыцарей-любителей приключений; относительное экономическое процветание, поскольку во Франции раньше других стран (Германии, безусловно, но ни в коем случае не Италии) наладился денежный обмен; достаточно раннее выделение воинственного класса рыцарей из общей массы «не воинственного» и не носящего оружие населения; при обилии междоусобных войн, отсутствие в стране партий, которые всерьез разделили бы ее, как это произошло со Священной Римской империей в результате борьбы императоров с папами. Но сколько бы мы ни перечисляли причин, при нашем уровне познаний о человеке невозможно объяснить тонус  культуры и ее магнетизм, благодаря которым и осуществляется влияние.

«Об этом дне, — сказал граф де Суассон в день битвы при Мансураке, — мы поговорим позже в комнате дам»{238}. Мы не нашли подобных слов ни в одной из героических поэм, но их мог бы произнести любой герой романа, начиная с XII века, они свидетельствуют о том, что светское общество уже родилось, а вместе с ним стало значимым и влияние женщин. Благородные женщины никогда не были заперты в гинекее. В окружении служанок они правили домом, иногда им приходилось управлять и феодом, и делали это некоторые из них очень сурово. В XII веке возникает новый тип, тип светской дамы — она образованна, она — хозяйка салона. Изменение радикальное, если вспомнить крайнюю грубость, с которой ранние поэты-эпики охотно позволяли своим героям обращаться с женщинами, даже если они были королевами, на что какая-нибудь мегера могла ответить грубой бранью и даже пустить в ход кулаки. Нам кажется, что мы слышим громкий хохот слушателей. Куртуазная публика не потеряла вкуса к подобного рода тяжеловесным шуткам, но принимала их только в фаблио от крестьянок и горожанок, потому что куртуазность была, в первую очередь, классовой принадлежностью. «Комната дам», разумеется, благородных, а чаще всего двор стал отныне местом, где рыцарь стремится блистать и старается затмить своих соперников: славой своих подвигов, верностью правилам хорошего тона, своими литературными дарованиями.

Мы уже знаем, что благородное сословие не только никогда не было полностью безграмотным, но даже имело пристрастие к литературе, хотя не столько читало ее, сколько слушало. Великий шаг был сделан тогда, когда рыцари сами стали поэтами и литераторами. Знаменательно, что единственный жанр, в котором вплоть до XIII века почти исключительно писало рыцарство, была лирическая поэзия. Один из первых трубадуров, которых мы знаем, — нужно прибавить, что, безусловно, он не был первым, — был одним из самых могущественных князей королевства Франции: Гильом IX Аквитанский (умерший в 1127 году). В списке провансальских поэтов, точно так же, как в более позднем списке поэтов с севера, соперничавших со средиземноморскими, были широко представлены все представители рыцарства: и бедные, и богатые, родовитые и не очень. Их соседями и соперниками были профессиональные жонглеры, жившие за счет богатых. Небольшие, искусно написанные стихотворения, иной раз намеренно зашифрованные, — знаменитая темная речь —  как нельзя лучше подходили для чтения на аристократических сборищах. Узнав радости, утонченность которых делала их недоступными для вилланов, аристократы чувствовали свое превосходство тем более остро, чем искренней наслаждались. Подпав под магию слов, они были чувствительны и к музыке, так как стихи читались под аккомпанемент музыкальных инструментов. Находясь на смертном одре, Гильом Марешаль, который был могучим воином, не решаясь запеть сам, хотя ему этого очень хотелось, простился со своими дочерьми только после того, как они дали ему возможность услышать в последний раз «нежный звук» ритурнелей. А в «Песне о Нибелунгах», слушая в ночной тишине звуки вьеля, засыпают бургундские герои, в последний раз наслаждаясь сном на этой земле.

Отношение рыцарского класса к плотским радостям, похоже, было откровенно реалистическим. Впрочем, таким было общее отношение в те времена. Церковь предписывала духовному сословию полное воздержание, а мирянам повелевала ограничивать сексуальные отношения рамками брака и деторождения. Но и в лоне самой церкви нарушались подобные предписания, особенно этим грешило белое духовенство, поскольку грегорианская реформа провела чистку лишь на уровне епископата. Хотя существуют восхищенные рассказы о приходских священниках или аббатах, которые, «как говорят», умирали девственниками… Пример духовенства нам с очевидностью показывает, что идея воздержания не была особенно популярна, не вдохновлялись ею и рыцари. Хотя эпические поэмы, например, «Паломничество Карла Великого», кроме нарочито скоромных эпизодов, где Оливье похваляется своими мужскими достоинствами, достаточно целомудренны, дело в том, что шалостям, в которых нет ничего эпического, не придавали большого значения. Но и в более раскованных рассказах куртуазных времен чувственность обычно достояние женщины, а не героя. Между тем то там, то здесь мелькают эпизоды, которые передают истинное положение вещей. Так например, в старинной поэме «Жирар Русснльонский», в эпизоде, где вассал оказывает гостеприимство гонцу, он отправляет к нему на ночь красивую девушку. Не были, очевидно, чистой выдумкой и те любовные свидания, для которых, по свидетельству романов, замки предоставляли множество возможностей{239}. Свидетельства истории еще более определенны. Женитьба благородного, как мы знаем, чаще всего была деловым предприятием. Дома сеньоров кишели незаконнорожденными детьми. Возникшие куртуазные правила поначалу мало что изменили в укоренившихся нравах. Некоторые песни Гильома Аквитанского воспевают любовные страсти в стиле грубияна-вояки, и этому поэтическому настрою подражало потом немало его последователей. Но у того же Гильома, безусловно, унаследовавшего традиции, начала которых мы не можем проследить, возникает и новое понимание любви, любви куртуазной, которая станет одним из самых любопытных феноменов рыцарского морального кодекса. Можем ли мы представить себе дон Кихота без Дульцинеи?

Характерные черты куртуазной любви достаточно незатейливы» Она не имеет ничего общего с браком, а точнее, впрямую ему противостоит, поскольку возлюбленная почти всегда замужняя женщина, а влюбленный не женат. Эта любовь чаще всего обращена к высокопоставленной даме, и мужчина испытывает что-то вроде благоговения к женщине. Мужчина без остатка отдается покорившей его страсти, встречающей множество препятствий, он ревнует, страдает, но этими страданиями питается его любовь. Любовь развивается по определенному сценарию, и с самой ранней поры в ней есть нечто ритуальное. Не чужда она и всевозможных ухищрений. Как говорит трубадур Жоффруа Рюдель в стихотворении, которое было плохо понято и породило впоследствии легендарную «Принцессу Грезу», это любовь по преимуществу «издалека». Разумеется, принципиального отказа от плотских отношений не было, но если, по слову Андре Ле Шаплена, который разработал теорию куртуазной любви, влюбленному будет отказано в «высочайшем блаженстве», то есть взаимности, он не будет добиваться во что бы то ни стало мелкого подаяния в виде удовольствия плоти. Разлука и препятствия не разрушают этой любви, а украшают ее поэтической печалью. Но все-таки возможно или невозможно столь желанное обладание? Дороже обладания всегда чувство, щемящая «радость», от которой бьется сердце.

Примерно такую картину рисуют нам поэты. Куртуазную любовь мы знаем только из литературы, поэтому нам трудно судить, насколько она существовала в действительности и насколько была придумана. Очевидно одно: стремление отделить в какой-то мере чувство от плоти не мешало плоти при необходимости удовлетворять свои желания достаточно грубо и без всякой куртуазности. Знаем мы и другое, стихия чувств в человеке многопланова. И еще одно: в куртуазных любовных отношениях мы находим много для себя привычного и понятного, но в тот момент, когда они только формировались, они представляли собой нечто совершенно оригинальное. В них мало было от любовного искусства античности, и, может быть, чуть больше от всегда двойственных произведений о мужской дружбе, которые оставила нам греко-римская культура. Новым было подчинение влюбленного. Мы видели, что куртуазный любовный словарь был заимствован из словаря вассалитета. Заимствование было не только на уровне слов. Восприятие любимого существа как господствующего отражало ту иерархию моральных ценностей, которая была характерна для феодального общества.

Иногда считают, что концепция феодальной любви сложилась под влиянием религиозного склада мышления, это не так[43]. Если отбросить поверхностные формальные аналогии, мы поймем, что эта любовь была прямой противоположностью христианской концепции любви и что носители ее это прекрасно понимали. Разве не считали они любовь к земному существу главной добродетелью, и к тому же великим счастьем? И даже если отказывались от телесных отношений, то разве не заполняли свою жизнь волнениями сердца, рожденными все теми же самыми плотскими вожделениями? Христианство же легализировало телесные отношения, обуздывая их браком и оправдывая воспроизведением потомства, — куртуазная любовь не признавала брака и не помышляла о потомстве. Для христиан в конечном счете монашеская жизнь всегда была выше мирской. Отголосок настоящего христианского отношения к сексуальной жизни в те времена не стоит искать в лирике рыцарей. Оно ясно и бескомпромиссно выражено в набожной клерикальной поэме «Поиски Святого Грааля», где Адам и Ева, прежде чем соединиться под Деревом и зачать «Авеля Праведника», молят Господа послать им черную ночь, чтобы «спрятать» их бесстыдство.

Противостояние этих двух моралей по вопросу плотских отношений, возможно, и есть тот ключ, который разрешает загадку появления и развития диспутов о любви, сопутствовавших всему Средневековью. Эти диспуты родились примерно в то же время, что и лирическая поэзия, которая хранит их отголоски, примерно в конце XI века в куртуазных кругах южной Франции. Рассуждения о любви, которые мы встретим немного позже в стихах и романах северных провинций, а потом и у немецких миннезингеров, были отражением южных споров. Но при этом, по моему мнению, не стоит считать, что южная культура «языка ок» превосходила культуру северную. Каких бы областей человеческой деятельности мы ни коснулись — художественной, интеллектуальной, экономической, — претензию на превосходство юга поддержать трудно. В противном случае пришлось бы отмести разом эпические поэмы на французском языке, готическое искусство, зарождение философии в школах между Луарой и Маасом, ярмарки в Шампани и города-ульи Фландрии. Бесспорным кажется другое, на юге в начальный период феодализма церковь была менее богатой, менее образованной, менее деятельной, чем на севере. Ни одного великого произведения церковной литературы, ни одной монашеской реформы не родилось в южных краях. Только слабостью религиозных центров можно объяснить исключительный успех ересей, которые распространялись от Прованса до Тулузы. Этим же, безусловно, объясняется и более слабое влияние духовенства на высшие классы светского общества, благодаря чему те чувствовали себя гораздо свободнее, сформировав свою, совершенно светскую мораль. Предписания куртуазной любви так широко распространились впоследствии потому, что отвечали потребностям нового рыцарского класса. Они помогали ему осознать себя как нечто особенное. Любить не так, как все, не означает ли чувствовать себя другим?

Никого не удивляло или почти не удивляло, если рыцарь тщательно высчитывал, сколько ему причитается добычи или выкупа, если он, приехав в поместье, собирал со своих крестьян большие подати. Барыш и прибыль были узаконены. Но только при одном условии, если потом щедро тратились. «Я могу поклясться, — говорит один трубадур, которого упрекали в разбое, — что беру только для того, чтобы отдать, а не для того, чтобы копить»{240}. Не скроем, что нам кажется подозрительной та настойчивость, с какой жонглеры, профессиональные попрошайки, воспевают, как главную добродетель, щедрость «дамы и королевы, украшенной всеми достоинствами». Разумеется, среди мелких и средних сеньоров, а скорее всего, и среди самых богатых баронов встречались как скупые, а может, просто-напросто осмотрительные, которые предпочитали складывать в сундуки не часто попадающиеся монеты, так и весельчаки, готовые все растратить. Позволяя течь сквозь пальцы легко приобретенному богатству, благородный утверждал свое превосходство над средним классом, опасающимся за свое будущее и более расчетливым. Щедрость и любовь к роскоши были не единственными формами столь хвалимой всеми расточительности. Летописец сохранил для нас свидетельство об удивительном соревновании в расточительности, которое послужило зрелищем, собравшим в Лимузене весь «большой двор». Один рыцарь засеял серебряными монетами вспаханное поле, другой для того, чтобы приготовить обед, приказал топить печь свечами, третий из похвальбы приказал сжечь живьем тридцать лошадей{241}. Что мог подумать купец об этом соревновании, которое невольно приводит на память рассказы этнографов? Понимание чести вновь является водоразделом между различными группами людей.

Итак, сословие благородных выделяется своими возможностями, особым родом богатства, образом жизни и моралью, а значит, оно готово обратиться в класс с юридически оформленными привилегиями, которые станут наследственными. Произошло это к середине XII века. С этих пор по отношению к членам этого сословия все чаще будет употребляться слово «gentilhomme» — человек хорошего «gent», рода, что свидетельствует о возрастающем значении, которое придавали крови. Окончательное оформление класса произойдет благодаря ритуалу ритуалу посвящения в рыцари.

 

Глава III.

РЫЦАРСТВО

 

Посвящение в рыцари

 

Начиная со второй половины XI века различные тексты, количество которых будет со временем только увеличиваться, начинают сообщать о том, что то в одном месте, то в другом произошла церемония, цель которой «сделать рыцаря», как говорится в этих документах. Ритуал посвящения состоял из нескольких ступеней. Посвящаемому, обычно едва вышедшему из подросткового возраста, рыцарь в годах сначала передавал оружие, которое свидетельствовало о будущей профессии, и опоясывал его мечом. Затем следовал могучий удар: «названый отец» наотмашь, ладонью ударял юнца или по затылку, или по щеке; давал «оплеуху» или «зашеину», как говорится во французских текстах. Для чего? Испробовать силу и крепость? Или, как считали уже в средние века некоторые толкователи, для того, чтобы юнец, по словам Раймунда Луллия, помнил до конца своих дней данную клятву? Поэмы охотно изображают стойкость героя: не дрогнув, он выдерживает удар, единственный, как замечает один летописец, который рыцарь должен был оставить без ответа{242}. Из других источников мы знаем, что пощечины были в ходу и в области юриспруденции, ими пользовались как средством для запоминания, правда, давали чаще свидетелям судебного разбирательства, чем самим тяжущимся. Но на деле, этот удар, от которого получила свое название и вся церемония, l'adoubement, если переводить дословно, означает «ударение», само французское слово происходит от старинного германского корня — имел совершенно иной, вовсе не рациональный смысл. Считалось, что благодаря удару от посвящающего к посвящаемому телесным образом передается некий импульс, как передается благодать от епископа к клирику, которого он рукополагает в священники. Обряд посвящения часто завершался спортивным соревнованием. Вновь посвященный должен был, скача на лошади, проткнуть копьем чучело — рыцарский доспех, прикрепленный к столбу.

Как по происхождению, так и по сути посвящение в рыцари связано с теми обрядами инициации, которые так характерны для первобытных обществ и античного мира. Примеров подобных обрядов много, форма у них была разная, а суть одна: с их помощью юноша становился полноценным членом определенной группы, куда до этого не был допущен. У германцев подобный обряд приобщал молодых к сообществу воинов. Он состоял обычно в передаче оружия — в Англии, несколько позже, к нему присоединяли еще и стрижку волос, — обряд этот описал еще Тацит, но существовал он и в эпоху нашествий, чему мы имеем подтверждение в нескольких текстах. Преемственность германского ритуала и ритуала посвящения в рыцари несомненна. Но поскольку изменилась обстановка, то изменился и тот смысл, каким наполняли его люди.

У германцев все свободные люди были воинами. И значит, не было ни одного юноши, который не имел бы права на обряд инициации и получение оружия, по крайней мере, в тех местах, где практиковали именно передачу оружия, так как мы не знаем, был ли именно такой обряд распространен повсеместно. Что же касается феодального общества, то главной его чертой было выделение профессиональных воинов в отдельную группу, куда входили вассалы-воины и их сеньоры. Таким образом, старинный обряд инициации должен был относиться к ограниченному числу людей и лишиться того социального аспекта, который хоть в не явной форме, но был в нем заложен. Древний ритуал делал молодого человека членом «народа». Но «народ», в старинном понимании этого слова: небольшое сообщество свободных людей, к этому времени перестал существовать. Ритуал стал для молодого человека возможностью сделаться полноценным членом класса. Но у этого класса еще не было четко очерченных границ. Поэтому в некоторых областях этот ритуал исчез; похоже, что именно так случилось среди англо-саксонцев. В странах, где сохранялись франкские обычаи, этот ритуал, наоборот, удержался, но он не был повсеместным и перестал быть обязательным.

По мере того как рыцарство все более четко осознавало себя как особую социальную группу, отделяясь от общей массы «невооруженных» и ставя себя выше нее, ему все настоятельнее требовался некий формальный акт, который свидетельствовал бы о приобщении нового члена к этой группе избранных. Новый член мог быть юнцом, рожденным в «благородной» среде, который получил право находиться среди взрослых, этим новым членом мог быть счастливец из другого сословия, что случалось гораздо реже, который благодаря своему недавно завоеванному могуществу, силе или отваге оказался равным членам старинных родов. Начиная с XI века сказать в Нормандии о сыне богатого вассала: «он не рыцарь», значило сказать, что он еще ребенок или подросток{243}. Безусловно, желание ознаменовать зримым для глаз действом обретение иного юридического статуса, как это было с любым договором, весьма характерно для средневекового общества; свидетельство этому необычайно живописные обряды принятия в профессиональные цеха подмастерьев. Обряды, ритуалы, формальности способствовали тому, что перемена осознавалась и чувствовалась особенно остро. Широкое распространение посвящения было тоже свидетельством перемены — перемены, которая произошла с самим рыцарством.

На протяжении первого этапа феодализма рыцарем-шевалье называли либо действительно всадника (le cheval по-французски лошадь, а шевалье — всадник), либо того, кого лично обязывали таковым быть. Так называли тех, кто сражался на лошади в полном вооружении. Так называли тех, кому, пожаловав феод, вменяли в обязанность явиться на лошади в полном вооружении. Но времена изменились, и для того чтобы называться рыцарем, мало стало обладания феодом, а тем более, причастности к такой условной категории как особый образ жизни. Необходим стал ритуал посвящения. Осознали это примерно в середине XII века. Вошедший в употребление около 1100 года языковый оборот подчеркивает значимость свершившегося: с этих пор уже не «делают» («fait») рыцаря, его «размещают» («ordonne») среди ему подобных. Так в 1098 году говорит граф де Понтьё, готовясь опоясать мечом будущего Людовика VI{244}.

Сообщество посвященных рыцарей представляло собой «порядок», «орден». Слово это было книжным, церковным, но им стали пользоваться мирские, хотя совсем не собирались, по крайней мере поначалу, уподобляться монашеским орденам. В словаре христианских писателей слово ordo, заимствованное из римской античности, означало сообщество как мирское, так и церковное. Но сообщество упорядоченное, строго ограниченное, совершенное. По сути дела, особый институт. А не обычную действительность.

Но могло ли быть, чтобы в обществе, привыкшем во всем искать знамения иного мира, ритуал передачи оружия, поначалу целиком и полностью мирской, не стал со временем своеобразным священнодействием? Два древних обычая поспособствовали тому, чтобы в этом ритуале приняла участие и церковь.

Первым обычаем было благословение меча. Изначально этот обычай не имел никакого отношения к посвящению в рыцари. Просто-напросто все, что находилось на службе человека, заслуживало того, чтобы оказаться под покровительством Господа и не стать ловушкой дьявола. Крестьянин просил благословить его поле, стадо, колодец; молодожены — брачную постель; паломник — дорожный посох. Точно так же и воин просил благословения для орудий, свойственных его профессии. В старинном ломбардском требнике разве не находим мы молитвы «над носимым оружием»{245}?[44] И больше другого оружия такой молитвы требовало то, которое юный рыцарь наденет в первый раз. Будущий рыцарь возлагал на миг свой меч на алтарь, а вокруг него молились. Сохраняя общую схему благословения, обряд моления над оружием очень рано постарались уподобить молитвенному обряду при пострижении. Мы находим такие молитвы в служебнике, составленном примерно около 950 года в аббатстве Святого Альбана Майенского. Этот служебник, состоявший по большей части из молитв, заимствованных из более старых требников, очень быстро стал популярным и распространился по всей Германии, северной Франции, Англии и был известен даже в Риме, куда попал под влиянием двора Оттона. Благодаря ему и распространилось благословение меча «вновь опоясанного». Но несмотря на всю свою значимость и торжественность, обряд благословения был лишь прелюдией к главной церемонии. За ним следовал традиционный обряд посвящения в рыцари.

Но и в этом обряде находилось место для церковников. Забота о вооружении подростка обычно ложилась на рыцаря, который давно уже утвердился в этом качестве: чаще всего это был его отец или сеньор. Но случалось, что юнца опоясывал мечом прелат. Около 846 года папа Сергий передал перевязь Каролингу Людовику II. И точно так же Вильгельм Завоеватель поручил посвящение одного из своих сыновей в рыцари аббату Кентерберийскому. Понятно, что такая честь поручалась не столько священнику, сколько князю церкви, сеньору многочисленных вассалов. Но могли ли папы и князья церкви обойтись без роскошного церковного обряда? В этих случаях литургия должна была освятить весь обряд целиком.

Примерно так оно и было в XI веке. Правда, служебник Безансона, который относится примерно к этому же времени, содержит только два благословения меча, и оба они очень простые. Но из второго совершенно отчетливо явствует, что мечом опоясывал сам священник. Для того чтобы найти по-настоящему церковное посвящение в рыцари, нужно отправиться севернее, в области, лежащие между Сеной и Маасом, которые были подлинной колыбелью всех феодальных институтов. Нашим самым древним источником здесь будет служебник реймсской провинции, составленный в начале XI века безвестным монахом, который вдохновлялся, с одной стороны, маенским служебником, а с другой, местными обрядами и обычаями. Кроме благословения меча, которое было и в прирейнском оригинале, в литургию включены молитвы, касающиеся и других видов оружия и рыцарской символики: флажков, копья, щита; исключение сделано только для шпор — шпоры до самого конца остались привилегией мирских, их привязывал только мирянин. В этом же сборнике мы находим и благословение самого будущего рыцаря, и пометку, что мечом его будет опоясывать сам епископ. После двухсотлетней лакуны мы находим полностью разработанную церемонию посвящения во французском служебнике Гильома Дюрана, епископа Манда, составленного около 1295 года, однако сама церемония, безусловно, датируется царствованием Людовика Святого. В этой церемонии главенствующая роль принадлежит священнику, он не только опоясывает посвящаемого мечом, но и дает ему пощечину; текст гласит, что священник «метит» посвящаемого «рыцарским знаком». В XIV веке мы встречаем повторение французского оригинала в «Римском служебнике», что означает: этот ритуал стал официальным для всего христианского мира. Иногда ему сопутствовали и дополнительные обряды: очищающее омовение, как у крещающегося, и бдение над оружием. Похоже, что эти обряды появились не раньше XII века и были скорее исключением, чем правилом. Похоже также, что бдение не всегда было религиозной медитацией, если верить поэме Бомануара, случалось, что проходило оно вполне светски, под звуки вьелей{246}.

Но не будем заблуждаться, религиозные церемонии никогда не были главными в посвящении. Больше того, жизненные обстоятельства зачастую препятствовали их исполнению. Разве не посвящали в рыцари во все времена прямо на поле боя, до или после сражения? Свидетельство этому — удар мечом, который заменил пощечину в конце средневековья и который дал Баярд своему королю после битвы при Мариньяно. В 1213 году Симон де Монфор окружил сиянием благочестия, как оно и подобало герою крестового похода, посвящение в рыцари своего сына: под пение «Гряди, Господи» два епископа надевали оружие на рыцаря, готовя его к службе Христу. У монаха по имени Пьер из обители Во-де-Серне, который присутствовал на церемонии, эта торжественность исторгла весьма знаменательный возглас: «О новизна в рыцарском обряде! Неслыханная до сих пор новизна!» По свидетельству Иоанна Сольсберийского{247}, гораздо более скромное благословение меча к середине XII века еще не распространилось повсеместно, хотя уже достаточно широко использовалось. Церковь стремилась преобразовать древний ритуал передачи оружия в таинство. Это слово, часто встречавшееся под пером клириков, не было в ту эпоху столь значительным, каким стало потом; теология в те времена только делала первые шаги и была далека от схоластической суровости позднего времени, означало оно, судя по всему, любую церемонию освящения. Усилия церкви полностью не осуществились, но нельзя сказать, что она совсем не преуспела в них, в одних местах церковным обрядом посвящения пользовались больше, в других меньше. Эти усилия свидетельствовали о том, какое значение придавала церковь обряду посвящения в рыцари, он должен был способствовать тому, чтобы рыцарство ощущало себя как священное сообщество. И как каждый христианский институт, рыцарство должно было быть украшено пышными легендами, творить которые помогала агиография. «Когда во время мессы читают «Послания» святого Павла, — сообщает один литургист, — рыцари стоят, чтобы отдать ему честь, поскольку он тоже был рыцарем»{248}.

 

 

Кодекс рыцарской чести

 

Обратив внимание на рыцарство, церковь стремилась укрепить в нем не только сословное единство. Она стремилась также воздействовать и на моральные законы сформировавшейся группы. Прежде чем возложить на алтарь свой меч, будущий рыцарь должен был принести клятву, которая уточняла его будущие обязательства{249}. Но не все посвящаемые приносили ее, поскольку не все они проходили церемонию освящения оружия. Однако Иоанн Сольсберийский, а вслед за ним и другие церковные писатели стали считать, что даже те из рыцарей, кто не произнес вслух клятвы, произнесли ее молчаливо, в своем сердце, принимая рыцарство. Мало-помалу формулы этих клятв, ставшие правилами, проникли в различные тексты: сначала в молитвы, очень часто необыкновенно красивые, которые читались нараспев в начале церемонии; затем с неизбежными изменениями в различные произведения светского характера. Например, мы читаем их в знаменитой поэме «Парсифаль» Кретьена де Труа, написанной где-то около 1180 года. В следующем веке они займут несколько страниц в прозаическом романе «Ланселот», проникнут в песни немецких миннезингеров, встретятся в пьесе «Мейснер», и, наконец, в небольшой дидактической французской поэме, озаглавленной «Правила рыцарства». Это скромное по объему произведение имело очень большой успех. Вскоре его пересказали венком сонетов итальянцы, Раймунд Луллий написал подражание ему в Каталонии, а следом возникло множество литературных произведений, перепевающих эту тему; к концу Средневековья символика посвящения была исчерпана до конца, а рыцарский идеал, благодаря стремлению возвысить его до невозможности, стал звучать фальшиво, впрочем, и само рыцарство клонилось в то время уже к закату.

Но в начале своего существования этот идеал не был лишен жизненности. Он возник из наложения двух норм морали, которые стихийно возникли в общественном сознании: морали вассалов, главной чертой которой была верность своему сеньору, и куртуазной морали класса «благородных» людей; это совмещение совершенно отчетливо отразит «Книга христианской жизни» епископа Бонизона де Сутри, для которого рыцарь — это прежде всего вассал, наделенный феодом. Из этих вполне светских норм нравственности новый кодекс позаимствовал те, которые больше всего соответствовали религиозному сознанию: щедрость, стремление к славе, закон, презрение к покою, страданиям и смерти; немецкий поэт Томасин писал, что «не стоит браться за ремесло рыцаря тому, кто хочет жить тихо»{250}. Мало-помалу эти мирские нормы окрашивались в христианские тона, больше того, церковь старательно очищала их от традиционного мирского багажа, который в них, безусловно, сохранялся. Однако на практике мирское по-прежнему главенствовало в рыцарстве, и это оставляло оскомину у всех, кто старался его облагородить, — от святого Ансельма до святого Бернарда, — эта оскомина возродила к жизни старинный афоризм, преисполненный горечи: «Non militia, sed malitia» (не воин, а злодей){251}. Но вместе с тем, мог ли какой-нибудь церковник повторить изречение: «Не рыцарь, а злодей» — после того как церковь признала рыцарские добродетели? К старым, но очищенным церковью правилам присоединятся со временем и другие, носящие отпечаток уже безусловно духовных устремлений.

И церковь, и литература требовали от рыцарей той набожности, без которой, например, и Филипп Август не мог представить себе подлинной «безупречности». Рыцарь должен был ходить к мессе «каждый день» или, в крайнем случае, «по желанию», и поститься по пятницам. При этом христианский герой продолжает оставаться воином. И не ждет ли он, что благословение сделает его оружие особенно действенным? Молитвы прямо отражают эту веру. Освященный — раз никому не приходит в голову запретить извлекать его из ножен против личных врагов или врагов своего господина, — должен служить в первую очередь благим целям. Уже первые благословения X века делают ударение именно на таком служении, и эта тема будет широко разрабатываться последующими литургиями. Старинный идеал войны ради войны или войны ради добычи окажется дискредитированным. Мечом посвященный будет защищать святую церковь и главным образом от язычников. Он будет защищать вдов, сирот и бедняков. Он будет преследовать злодеев. К пожеланиям общего характера прибавятся рекомендации частные, касающиеся поведения в бою: нельзя убивать побежденного, если он беззащитен; поведения в общественной жизни: не принимать участия в неправедном суде и не сеять измены; «а если это невозможно, скромно прибавляет автор «Правил рыцарства», — то лучше уехать»; касающиеся инцидентов в частной жизни — не давать дамам дурных советов, помогать, «если можешь», ближнему в трудных обстоятельствах.

Можно ли удивляться, что в жизни, сплетенной из обманов и насилия, не так уж часто удавалось следовать этим правилам? Но может возникнуть и другой вопрос: с точки зрения общественной морали и морали христианской, не слишком ли короток список ценимых добродетелей? Однако судить не дело историка, его дело понимать. При этом отметим, что список рыцарских добродетелей у светских писателей еще короче, чем у церковных теоретиков и литургистов. «Самый высокий орден, который создал Господь Бог, это рыцарский орден», — говорит со свойственной ему выспренностью Кретьен де Труа. Однако после столь значительного вступления правила, которые преподает «безупречный» рыцарь юноше, надевая на него оружие, кажутся очень скудными. Хотя вполне возможно, Кретьен представляет скорее «куртуазность» больших княжеских дворов XII века, чем «безупречность», пронизанную духом религиозности, свойственную окружению Людовика IX в следующем веке. Не случайно именно в этом веке и, очевидно, в той среде, где и жил святой рыцарь, родилась благородная молитва, которая была включена в «Служебник» Гильома Дюрана, она представляет собой своеобразное объяснение, почему скульпторы вырезали из камня рыцарей, которые до сих пор стоят у портала Шартрского и позади Реймсского соборов: «Святой Господь, Отец Всемогущнй… Ты позволил пользоваться на земле мечом, чтобы истреблять уловки зла и защищать справедливость; ради защиты народа ты пожелал создать орден рыцарей… так расположи к добру сердце своего слуги, чтобы он никогда не воспользовался этим мечом и другим тоже ради обид и несправедливости, пусть всегда поднимает меч для защиты Справедливости и Права».

Вменив рыцарям идеальный долг воплощения справедливости, церковь узаконила существование этого «ордена» воинов, который возник как результат неизбежного разделения общества и совместился с рыцарством, прошедшим посвящение. «Господи! После падения ты разделил всех людей на три сословия», — читаем мы в одной византийской молитве. Признание церкви означало для класса рыцарей официальное утверждение его социального превосходства — того, которое давно уже сложилось фактически. Разве не говорится в правоверных «Правилах рыцарства», что рыцарей должно чтить превыше всех других людей, и выше них только священники? В романе «Ланселот» после объяснения, как возник орден рыцарей: «ради защиты слабых и мирно живущих», рисуется в свойственном средневековой литературе символическом духе образ лошади, он воплощает собой народ, который «послушен» благородному рыцарству. «Ибо уместно, чтобы над простым народом восседали рыцари. И точно так же, как, оседлав лошадь, сидящий в седле направляет ее, куда захочет, так же рыцарь должен, куда хочет, вести свой народ». Позже Раймунд Луллий, ничуть не тревожась, что слова его несовместны с христианским духом, провозгласит, что «правильный порядок» состоит в том, чтобы рыцарю «обеспечивали благосостояние» «труды и усталость» его людей{252}. Умонастроение, которое как нельзя лучше способствовало зарождению и расцвету знати.

 


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 193; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!