II. Феноменологический раздел А. Кардинальные цинизмы 13 страница
Б. ВТОРИЧНЫЕ ЦИНИЗМЫ
1. Minima Amoralia — исповедь, юмор, преступление
Я облачен в броню, целиком выкованную из ошибок. Пьер Реверди
Хотя шесть кардинальных цинизмов и открывают нам те арены, на которых сражаются между собой идеализмы и реализмы, а также власти и оппозиционные им силы, это первое описание еще отнюдь не означает завершения работы, а именно: на самом деле то, что мы разделили ради достижения ясности, нерасторжимо переплелось между собой, и точным сознанием реальности может быть только такое сознание, которое не упускает из виду, как глубоко проникают друг в друга и сплавляются воедино война и власть с сексуальностью и медициной, религией и знанием. Это лишь иной способ сказать, что жизнь не может быть схвачена никакой моралью и не может быть рационализирована с помощью моральных объяснений. Моралистом по этой причине называют того человека, который ставит под сомнение способность человека к «моральному» поведению. Описанные здесь главные поля, на которых развиваются заложенные в природе самих вещей кинически-цинические противоречия, входят друг в друга, как зубья шестерни, и в то же время вэаимо-отталкиваются таким образом, что ценности, нормы и воззрения, принятые в каждой отдельной сфере, вступают во все более и более запутанные связи с ценностями, нормами и воззрениями, принятыми в других. Уже нормы военных и нормы государственной власти зачастую сцепляются друг с другом, словно крючьями, и в то же время противоречат друг другу, хотя две этих реальности еще относительно понимают друг друга — и понимают лучше всего. Однако что же происходит тогда, когда нормы военных и нормы государственной власти сплетаются воедино с нормами науки и религии, сексуальности и медицины? Уже в силу сложности и противоречивости систем ценностей критическая мера цинизма неизбежно должна стать тенью, неотступно сопровождающей всякую мораль.
|
|
Так же, как война производит великое переворачивание морального сознания, ставя на место фундаментального «Не убий» заповедь «Убей как можно больше», она систематически ставит на голову и все прочие «региональные» этики и этики отдельных «секторов», делает бессмысленное осмысленным, а разумное — абсурдным.
Чтобы не расточать много слов, я хотел бы указать читателю на фильм Роберта Олтмена о войне в Корее «M.A.S.H.» (1970) — мастерское произведение цинически-сатирического сознания, отражающего время. То, как здесь с хорошо продуманной и меткой техникой шутки проигрываются, переплетаясь, военные, медицинские, религиозные и сексуальные цинизмы, делает этот фильм документом истории духа. Если выражаться языком Гегеля, он делает то, что философия некоторое время уже не делала; он есть «свое время, схваченное в (сценической) мысли», сатирическая медитация в структурах и приемах цинической шутки,
|
|
атакующая и рефлексивная, точная и правдивая; неописуема эта кощунственная сатира на тайную вечерю, когда врачи полевого госпиталя прощаются со своим уставшим от жизни коллегой (как апостолы с Иисусом), который после нарушения эрекции стал одержим навязчивой идеей о том, что он тайный педераст и теперь не может себе представить, как он признается в этом трем своим подружкам; неописуемы также ужасные и жутко-веселые сцены операций, во время которых хирурги отпускают свои шуточки над истекающим кровью солдатом, думают о сиськах операционных сестер и ведут себя так, будто находятся на бейсбольном матче или едут домой. В этической неразберихе полевого госпиталя заметно нечто от скрытого морального хаоса нашей так называемой повседневной действительности. Когда здесь с жестокой ясностью накладываются одна область на другую, одно дело выбивает у другого мораль из рук. Принцип выживания здесь состоит именно в разбиении на мелкие части собственной моральной субстанции, чтобы не впасть в искушение верить в какое-то «подлинное дело». Выживание как циническое understatement*.
|
|
Множественность отделенных друг от друга, квазиавтономных сфер действительности и соответствующая этому множественность моралей и корней морали оказываются причиной того, что мораль-_ная повседневность живет, по существу, в некой усредненной аморальности и в норме довольствуется тем, что не выходит за пределы среднего значения. Это одновременно и причина того, почему люди, обладающие некоторым основательным и справедливым чувством реальности, не выступают сторонниками строгости в том, что касается наказаний; они знают, что наказание в его строгом морализме может быть аморальным — как и действие тех, кто должен быть наказан. (Поэтому уже Цицерон говорил: summum ius, summa
iniuria *.) Моральное чувство, самокритично опосредуемое жизнью, означает искусство двигаться в промежуточных мирах и в противоречиях обретших самостоятельность и противостоящих друг другу сфер ценностей, причиняя наименьшее реальное зло и наименьший вред людям. Как показывает Карл Маркус Михель в своем похвальном слове казуистике (то есть нормативному истолкованию отдельных «случаев»), мало-мальски живая мораль подсказывает нам, на какие грехи следует пойти, чтобы избежать других, более тяжких: моралистом, который не выносит свои суждения в качестве марионетки Сверх-Я, является тот, кто при различении добра и зла умеет оценить также и «добродетель греха». Мораль действует как способность ориентироваться в общем беспорядке отношений на относительно лучшее.
|
|
Только в этом смысле могла бы быть оправдана потребность в «новой этике» и в Новых Ценностях, которая сегодня бродит, подобно призраку, по ветхой и прогнившей надстройке. В Новые Ценности не верят. Это наверняка какой-то залежалый товар неоконсерватизма. Если мы уже предъявляли себе чересчур высокие требования в старых высококультурных этических системах, то «новые» этики могли бы сделать нас только полным посмешищем. Новое ценностное сознание может прийти только из прогрессирующего осознания того, что (и почему) для нас не может быть никакого «невинного состояния», если мы не прекратим выносить всякие ценностные суждения. Там, где речь заходит о ценностях, в игру всегда вмешивается цинизм; тот, кто радикально отстаивает одну шкалу ценностей, автоматически превращается в циника по отношению ко всем остальным — явно или неявно. Как бы ты ни желал себя вести, всегда попираешь ногами какие-то нормы, а если ты живешь во времена, которые делают невозможной любую наивность относительно таких пинков, то в любой момент может случиться так, что ты скажешь об этом и вслух.
Исповедь поэтому — наряду с «теорией» — является для нас важнейшей формой высказывания истины. От Августина до Франсуа Вийона, от Руссо до Фрейда, от Гейне до современной автобиографической литературы мы слышим решающие истины в форме исповедей и признаний. И те «сообщества откровенных рассказчиков», к которым пришли в своем развитии в конечном счете все практики в области психологии бессознательного, являются, по сути, терапевтически освобожденными от морали сообществами исповедующихся друг другу. В реальности, представляющей собой пеструю смесь всего, чего угодно, каждое повествование о себе с необходимостью оказывается в одном ряду с признанием негодяя или с завещанием преступника, с историей болезни, со свидетельскими показаниями или с исповедью священнику. Это условие подлинности в ситуации неизбежно завышенных этических требований, предъявляемых самому себе. Только salauds t все еще умеют находить
отговорки и увертки, только у них еще всегда есть белые одежды на • смену запачканным, только они не бесхребетны и только у них еще чистая совесть. У того, кто действительно говорит о том, кто он есть и что он сделал, волей-неволей всегда и неизбежно выходит плутовской роман, повествование о нищете и бедствиях, история мелкого мошенника, зеркало шута, книга трюков и уверток.
То, что Эрих Фромм называет своей «этикой бытия», если посмотреть на это правильно, намеревается занять именно такую позицию полной откровенности в отношении собственной жизни, мышления, планов и колебаний. К «бытию», без сомнения, принадлежит и все то, за что мы должны испытывать стыд по меркам определенных систем ценностей, следовательно, «этика бытия», коль скоро она должна быть сознательной позицией и именно потому, что она должна быть сознательной позицией, должна приводить к тому пункту, в котором ради достижения полной истинности и откровенности прекращается всякий стыд и в котором мы, right or wrong*, признаемся откровенно, что собой представляем. Этика бытия ищет правду в правдоподобии; поэтому она требует исповеди и честного повествования о самом себе как кардинальной добродетели — и способствует этому. Перед нею снимаются и преодолеваются все прочие морали, даже если этики отдельных сфер еще не опровергли взаимно друг друга. Тот, кто желает истины, должен не только развивать «теории» и проникать взглядом за маски, но и создавать такие отношения между людьми, в которых становится возможным любое откровенное признание. Только когда мы ко всему относимся с пониманием, признаем право на значимость за всем, все ставим по ту сторону добра и зла и в конце концов смотрим на все с позиции, что ничто человеческое нам не чуждо,— только тогда становится возможной эта этика бытия, потому что она прекращает враждебно относиться к тому, что принадлежит к другим видам. Бытие-в-себе не знает ничего такого и не представляет собой ничего такого, за что оно должно было бы испытывать стыд,— будь то сознательные «темные» дела, проявления неискренности и самообманы. «Извинительно» может быть все, только не то, что традиция именует «грехом против Духа Святого» и что мы сегодня называем недостатком аутентичности (подлинности, честности). Неаутентично то сознание, которое сознательно не «углубляется в себя», потому что еще делает стратегический расчет на преимущество, которое дает ложь.
Этика бытия была бы этикой общества, в котором люди, любя и критикуя друг друга, помогали бы друг другу в том, чтобы в их среде воля к истине смогла стать сильнее, чем насильственно пробивающаяся в каждом воля к власти и желание утвердить себя любой ценой. Этика бытия поднимается выше сферы полемических уловок и лицемерия. Только патологические циники и мстительные негати-висты признают свои ошибки с тайным намерением совершить их снова; они злоупотребляют даже формой исповеди, чтобы вести борь-
бу и лгать; и не всегда в этом проявляется кокетство вроде того, с которым Зара Леандер в роли прожженной мисс Джейн когда-то пела: «Уж такая я, и такой останусь. Такая вот я — всем телом. \es, Sir!».
Можно заметить, что перечень кардинальных цинизмов представляет собой в то же время список элементарных сатирических тем и список важнейших разделов юмора. Они дают представление о главных полях сражений, на которых происходят возвышения до небес и унижения, идеализации и реалистические развенчивания иллюзий. Здесь находят свои ристалища поношения и хула, ирония и высмеивание. Здесь фривольнейшая раскованность и расторможен-ность словесного либерализма еще имеет моральный регулятивный смысл. Насколько военщина с ее противоречиями между героической этикой и реализмом труса, между начальником и подчиненным, между фронтом и тылом, войной и миром, приказом и повиновением ему является неисчерпаемым источником солдатских шуток, настолько и политика с ее идеологиями, государственными акциями, великими словами и мелкими делами становится источником бесконечных насмешек и пародий. Точно так же сексуальная сфера с ее противоречиями прикрытого и нагого, запрещенного и дозволенного образует огромное поле для шуток, скабрезностей и кинокомедий, будь то флирт, брак, соитие или домашняя война. Аналогична и медицинская сфера, создающая возможность для всевозможного рода саркастических шуток о здоровье и болезни, безумном и нормальном, живом и мертвом. Тем более такова вся сфера религии, которая располагает к богохульствам и анекдотам, как никакая другая,— ведь там, где много святости, всегда возникает и большая нечестивая ее тень, а чем сильнее почитание святых, тем больше обнаруживается среди них странных святых, вызывающих шутки по своему поводу. Наконец, такова же и область знания, которая вся пронизана противоречиями между умом и глупостью, юмором и мещанством, между разумом и безумием, наукой и абсурдностью. Все эти «кардинальные виды юмора» выполняют в коллективном сознании роль дренажной системы, регулируя, уравновешивая, занимаясь сложной эквилибристикой — как всеми принимаемый и выполняющий регулятивную роль мини-аморализм, который умно исходит из того, что здорово посмеяться над превосходящим пределы нашего возмущения; поэтому тот, кто еще борется, не допускает шуток по поводу собственного дела. Только там, где юмор выходит наружу и собственное сознание — правда, несколько свысока и не слишком беспощадно — потешается над самим собой, возникает веселый настрой, который оказывается проявлением не кинической насмешки и не цинической ухмылки, а юмора, уже переставшего быть боевым оружием.
Самая удивительная черта нашей культурно-моральной ситуации — это, пожалуй, ненасытная тяга современного сознания к детективным историям. Они, как я полагаю, тоже относятся к моральным вентиляционным системам, обеспечивающим проветривание
культуры, обреченной на жизнь среди мешанины норм, множества неоднозначностей и противоречащих друг другу этик. Весь этот род литературы в целом, кажется, выполняет в сфере коллективной этики роль институциализированного места для признаний и исповедей. Каждый криминальный роман дает волю экспериментальному аморализму. Он предоставляет всякому — в воображении — возможность испытать «счастье в преступлении» (Д'Оревиль). В тех поворотах мысли, которые характерны для современных детективных историй начиная от Э. По и до сегодняшнего дня, уже давно был проведен in nuce анализ цинизма. А именно: хорошие детективные романы — все без исключения — осуществляют релятивизацию каждого отдельного преступления. Если сыщик — олицетворение Просвещения, то преступник должен быть, соответственно, олицетворением аморализма, а жертва — олицетворением морали. Однако эта схема регулярно не срабатывает, когда расследование приходит к тому моменту, в который жертва — с драматургической точки зрения прежде всего «невинная» жертва — сама оказывается не столь уж невинной, предстает в двойственном свете, и выясняется, что от преступника, покусившегося на нее, ее отделяет только тонкая, как волос, юридическая черта, разграничивающая цинический ненаказуемый аморализм и настоящие преступления. В предельном случае на сцену выводится преступник, который, выступая как бы в роли спровоцированного просветителя, лишь справедливо наказывает жертву за ее собственную аморальность. «В убийстве повинен не убийца, а убитый» (Верфель). Это происходит как в тех фильмах, в конце которых комиссар в глубокой задумчивости идет по улице, сделав такое лицо, будто он страшно сожалеет о том, что ему удалось расследовать и это дело.
Уже в XIX веке Мелвилл в своей истории про Билли Бада, которая была опубликована после смерти писателя, в 1924 году, осуществил такое полное переворачивание представлений, правда, в трагических рамках. Герой, честный, наивный и вызывающий симпатию юнга, сбивает с ног оружейного мастера, сущего дьявола, который систематически провоцировал его и окончательно вывел из себя. Тот неудачно падает, ударяется головой, но умирает со злорадной улыбкой на устах, потому что знает: юнгу, который ударил его, так как у него уже не осталось никаких иных средств для выражения своего негодования, тоже осудят на смерть офицеры судна в соответствии с действующим морским правом. Право выступает здесь как инстанция, которая может быть использована в качестве инструмента абсолютно злой воли, как оружие жертвы, используемое против преступника, который, в сущности, «невинен».
В рамках аналогичной схемы, направленной на критику морали, долгое время остаются великие конструкции криминальных романов. Они черпают свои образы из моральной структуры капиталистического общества. Отдельные преступления проявляются в нем
зачастую либо как чересчур наивные и относительно безобидные частицы всеобщего цинизма, свойственного обществу, либо как результаты рефлексивной гипертрофии тех образов поведения, которые в умеренных своих проявлениях еще не преследуются уголовно. (Отсюда два типа преступников: с одной стороны, «втянутые в неприятную ситуацию» относительно безобидные преступники; с другой — мастера цинических трюков, великие преступники и криминальные гении.) Бурный успех «Трехгрошовой оперы» Брехта и Вайля был вызван ее способностью поставить цинизм негодяев и злодеев в ясно прослеживаемую и тем не менее не являющуюся результатом морализаторства связь с общественным целым. Словно в кукольном театре для взрослых, персонажи демонстрируют здесь аморальность и изощренные злодейства, поют песни о собственном злодействе и о еще большем злодействе мира и используют цинические присловья и другие формы выражения, чтобы воспитать публику, научив ее тому способу высказываться, которым она сама, не без некоторого удовольствия, сможет сказать правду о себе.
Определенные симптомы говорят, как мне кажется, за то, что просветительская инсценировка преступности средствами театра, литературы и кинематографа дошла до некой непреодолимой границы. Творческие потенции различных криминальных схем исчерпаны, поскольку они уже утомляют читателя. Разрешение сложных морально-аморальных задач и раздумья над неоднозначностью морали и аморальности оказываются для сегодняшних сознаний чересчур завышенным требованием; читатель считает его чересчур искусственным и необязательным для себя. Намечается тенденция к поиску более жестоких выходов из конфликта — стремление сокрушить все разом, устроить бойню, взрыв, катастрофу. Пробиваются и дают о себе знать пред-амбивалентные формы мышления — все или ничего, шик или дерьмо, добро или зло, бомба или сахар, о'кей или не о'кей. На место утонченного рассмотрения каждого отдельного случая все чаще заступает фашизм в искусстве — стремление уничтожить противоречие насильственно; ситуации, в которых существует противоречие, требуют уже не столько того, чтобы в них разобрались, сколько того, чтобы их взорвали, не разбираясь.
Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 150; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!