II. Феноменологический раздел А. Кардинальные цинизмы 5 страница
монолита, как гомогенной массы, которая повинуется однои-един-ственной воле («Один народ, один Рейх, один фюрер») f. Тем самым либеральная идеология просто вышвыривается вон. Личные свободы, личное волеизъявление? Личный выбор жизни, основанный на собственном разуме? Пустая болтовня! И тем более зловредная, чем дальше она проникает в «низы». Фашизм актуализирует склонность «буржуазного» государства, прибегая к «необходимому насилию» отстаивать «общий интерес», определяемый частью общества, в противовес интересам отдельных людей; то, что отличает его при этом,— не сообразующаяся ни с какими условиями и обстоятельствами жестокость. Именно поэтому тогда, когда фашизм осуществлял прыжок к власти, некоторым игравшим существенную роль нефашистским группам, на которые опиралось государство и которые преследовали различные собственные интересы,— группам промышленников, финансистов и политиков — могло прийти на ум поддержать фашистов в надежде, что фашизм — это новая метла, с помощью которой можно избавиться от мешающих «частных» интересов отдельных людей (разумеется, из низов общества). Неужели действительно были такие люди, которые полагали, что смогут купить Гитлера и его циническую партию жестокости и насилия? (Один из них — Тиссен — ив самом деле написал мемуары под названием «I paid Hitler»*.) Фашистское государство, с его тесными переплетениями-капитала и идеологии народной собственности, иде-ализмов и жестокостей, заслуживает уникального философского предиката: это — цинизм цинизма.
|
|
Второй сложный пируэт современного политического сознания демонстрирует новейшая история России. Кажется, что существует определенная зависимость между воинственностью и радикальностью социалистических движений, с одной стороны, и «уровнем» политического угнетения в стране — с другой. Чем сильнее в Европе, а в особенности в Германии, становилось рабочее движение — в соответствии с реальным численным ростом пролетариата в процессе индустриализации,— тем, как правило, более законопослушным («более буржуазным») оно подавало себя, тем больше оно верило в успех своего постепенного утверждения в борьбе со своими противниками — с силами позднефеодального и буржуазного государства. И наоборот: чем сильнее и непоколебимее оказывалась в действительности деспотически-феодальная власть, тем с большим фанатизмом выступала против нее «социалистическая» оппозиция. Можно попытаться выразить это таким образом: чем больше страна созревала для интеграции элементов социализма в свой общественный порядок (высокое развитие производительных сил, высокая степень занятости среди работающих по найму, высокая степень организации «пролетарских» интересов и т. д.), тем с большим спокойствием вожди рабочего движения ждали своего часа. Силой и слабостью социал-демократического принципа с давних пор было прагматическое
|
|
терпение. И наоборот: чем более незрелым * было общество для социализма (понимаемого как посткапитализм), тем неуклоннее и успешнее социализм обнаруживал умение возглавлять движения, нацеленные на социальный переворот.
Если существует закон, вытекающий из логики борьбы,— закон, в соответствии с которым противники в ходе затянувшихся конфликтов становятся все более похожими друг на друга, то он прекрасно подтверждается примером конфликта между русскими коммунистами и царской деспотией. То, что произошло между 1917 годом и XX съездом партии в России, следует понимать как цинически-ироническое завещание царизма, как его наследие. Ленин стал душеприказчиком деспотии, представители которой, конечно, ушли в небытие, но не ушли в небытие ее способы действия и внутренние структуры. Сталин поднял перешедшую к нему по традиции деспотию на уровень техники XX века, и сделал это таким способом, что затмил любого из Романовых. Если уже при царях русское государство было слишком тесной рубашкой для общества, то коммунистическое партийное государство полностью превратилось в рубашку смирительную. Если при царизме узкая группа привилегированных лиц с помощью своего аппарата власти террористическими мерами держала под контролем огромную империю, то после 1917 года узкая группа профессиональных революционеров, оседлав волну пресыщения войной, а также крестьянской и пролетарской ненависти к «тем, кто наверху», сумела повергнуть наземь Голиафа.
|
|
Разве Лев Троцкий, будучи евреем, не стал наследником древней традиции сопротивления и самоутверждения — в пику заносчивой власти? Троцкого отправил в изгнание, а затем и велел убить его выросший в Голиафа коллега. Разве убийство Сталиным Троцкого не такая же циническая реплика самонадеянной власти, занятой «своим делом», как и фашистский геноцид евреев? В обоих случаях речь идет о мести заносчивой власти тому, кто, как она точно знает, никогда не будет уважать ее, но во все времена станет кричать чудовищу: «Легитимируй себя или будешь повергнуто!» В выдвинутой Троцким идее «перманентной революции» содержалось нечто от знания того, что политическая власть в каждую секунду вынуждена заново оправдывать свои действия, чтобы они отличались от действий преступных. Власть должна сохранять себя в своей области как насилие ради мира, насилие ради права и насилие ради защиты, чтобы создать возможность для новой полноты самодеятельной жизни. Идея перманентной революции не есть призыв к непрерывно продолжающемуся хаосу, она — шифр, за которым скрыта та идея еврейского сознания о том, что любое голое государственное тщеславие будет смирено — и смирено благодаря тому, что воспоминания о его преступлениях не прекратятся, покуда оно будет существовать. Если русское сопротивление еще и сегодня говорит на языке прав христианина и прав человека, то это потому, что процесс самоосво-
|
|
бождения в России до сих пор находится на той же стадии, на которой он остановился между Февралем и Октябрем 1917 года: на стадии требования соблюдать права человека — общей формуле, выражающей буржуазные свободы. Страна, которая хочет перескочить через «либеральную фазу», приземляется при своем прыжке от деспотии к социализму снова в деспотии. Русский народ дал превратить себя в инструмент для построения будущего, которое все никак не желает наступать и которое после всего того, что произошло, никогда уже не сможет наступить в том виде, в каком оно было обещано. Он принес в жертву свои права на жизнь и на разумные требования, соответствующие моменту, совершив акт православного мазохизма и испытав пугающие муки раскаяния,— принес в жертву на потребительские алтари отдаленных поколений. Он растратил свои жизненные силы на погоню за безумным западным потребительством и западной военной технологией.
Что же касается современного социалистического государственного аппарата, то большинство свидетелей уверяет, что он не имеет за душой совершенно никакой идеологии. Каждый знает, что между фразеологией ленинской традиции и наблюдаемым в повседневном опыте лежит непреодолимая пропасть — ив особенности знает тот, кто по должности своей вынужден всю эту фразеологию воспроизводить. Мир распадается на два раздельно существующих измерения, сплошь и рядом приходится считаться с расколотой действительностью. Реальность начинается там, где кончается государство и его терминология. Обычное понятие «ложь» больше не подходит к существующим в странах восточного блока состояниям незавершенной шизоидной диффузии реальности. Ведь каждый знает, что связь между «словами» и «вещами» нарушена, но из-за недостатка контролирующих это дискуссий такое нарушение утверждает себя, превращаясь в новую норму. Поэтому люди определяют сами себя уже не с оглядкой на социалистические ценности и идеалы, а исходя из безальтернативности и безысходности данного в действительности, то есть исходя из того «социализма», который — вместе со своей сияюще-истинной, но, к сожалению, только риторической стороной — воспринимается и переносится как зло. Если цинизм — по той схеме, которая представлена в истории о Великом Инквизиторе у Достоевского,— может переходить в трагизм, то это происходит именно здесь, где слово «социализм», которое во всем остальном мире выражает надежду человека стать хозяином своей собственной жизни, превратилось в застывший символ безысходности и отсутствия перспектив. Это значит, что происходит циническое разрушение языка в поистине эпохальных масштабах. Даже при взгляде извне становится ясно, что политика центральных социалистических властей уже никоим образом не несет в себе социалистической надежды. Под прикрытием марксистско-ленинской терминологии Восток проводит политику гегемонизма в чистом виде, но смеяться или плеваться по
этому поводу опасаются только потому, что никто не может знать, что произойдет, если голый король однажды обнаружит, что он уже давно разгуливает по улицам нагишом. Другое уже давно стало точно таким же, как прежнее, но что произойдет, если это выплывет наружу? Стоит ли для того, чтобы защищать эту ложную инаковость, создавать величайшую в мире военную державу?
Если мы попытаемся представить, что сказал бы Макиавелли в конце XX века после основательного изучения политической ситуации, то это, вероятно, был бы цинический совет сверхдержавам: без всякого стеснения, открыто признать свои системы полностью обанкротившимися по всем статьям, во-первых, чтобы мотивировать взаимную помощь друг другу; во-вторых, чтобы вдохновить своих уставших от политики подданных на великое продвижение вперед на основе изобретательной самопомощи; и, в-третьих, потому что банкротство и в самом деле может наступить. В лучших традициях позитивизма Макиавелли констатировал бы, что большую часть так называемых политических проблем 2000 года составят «иллюзорные проблемы», возникающие из противоречия между двумя блоками власти, которые противостоят друг другу по той причине, что один из них попытался создать общественную систему, которая вывела бы за рамки капитализма, но при этом не знал действительного капитализма; тогда как другой представляет собой трухлявый, старый, «перезревший» капитализм, который не может перешагнуть через себя и выйти за свои пределы к чему-то новому, потому что дом под названием «социализм», куда он мог бы переехать, уже занят. В соответствии с этим состязание Востока и Запада — как сухо и безжалостно, по своему обыкновению, констатировал бы Макиавелли — отнюдь не является обычно наблюдаемым продуктивным соревнованием держав и не является классическим соперничеством в борьбе за гегемонию; это — совершенно бесплодный конфликт более сложного типа. «Социализм» стал главным препятствием, не дающим капитализму перейти в социализм; в то же время «закосневший» в результате этого капитализм Запада стал главным препятствием, мешающим восточным системам открыто присоединиться к капитализму. И если Восток, таким образом, систематически полагает себя выше своих реальных возможностей, выдавая себя за социализм, то Запад систематически остается ниже своих возможностей, потому что он вынужден формулировать свое видение будущего оборонительно, а именно прибегая к утверждениям, что он никоим образом не желает этого социализма,— что вполне понятно, поскольку ни одна система не может снова признать своей целью то, что она давно уже оставила в прошлом. Для капитализма отнюдь не может быть идеей будущего замаскированный и изуродованный государственный капитализм восточного типа.
Итак, если мы хотим разрешить этот конфликт, сначала нам придется более глубоко и точно разобраться в этом уникально пара-
доксальном типе конфликтов. Здесь Макиавелли должен был бы прибегнуть к помощи своего коллеги Маркса, который наметил первые подходы к Общей (историко-политической) Полемике *. Эта Общая Полемика Маркса позволяет нам различать конфликты соперничества систем одного и того же вида и эволюционно обусловленные конфликты систем различного вида, которые отличаются друг от друга степенью развития. Во втором случае речь идет о конфликте между менее развитой и более развитой системами, причем вторая с необходимостью вырастает из первой. Идеальным примером конфликта второго типа является конфликт между капитализмом и социализмом. Он по логике вещей может быть только и единственно конфликтом преодоления, в котором старое противится новому, которое неуклонно возникает из него самого. Новое становится необходимым, когда старое превращается в оковы. Именно такова, как уверяет нас Маркс, суть полностью развитого капитализма: как только он достигнет полного развития, он сам станет препятствием для роста человеческой производительности, которому он доныне способствовал; итак, это препятствие должно быть преодолено: в итоге — социализм. Социализм приносит — во всех областях и на всех уровнях — освобождение человеческой продуктивности от тех границ, которые устанавливают капиталистические условия, то есть, прежде всего, освобождение от капиталистических отношений собственности. Если мы теперь рассмотрим то, что изображается сегодня в области мировой политики как конфликт между капитализмом и социализмом, то сразу же выяснится, что это вовсе не тот конфликт между старым и новым, который исследовал Маркс, а скорее конфликт соперничества между двумя империями. Выходит, ничто не ново под луной? Новое возникает благодаря закручиванию этого конфликта соперничества вокруг собственной социологической и исторической оси. Марксистская попытка управлять историей, постигнув ее социологически и экономически, привела к тому, что все без исключения исторические перспективы будущего совершенно искажены. Притязания на то, чтобы управлять историей систем, вместо того, чтобы предоставить ей идти своим — познанным — ходом, совершенно выбили эту историю из колеи, причем в невиданных масштабах. Ведь на самом деле будущее капитализма не вечно будет новым капитализмом, из него самого и из его собственных достижений вырастает нечто такое, что наступит после него, что преодолеет его, что станет его наследником и превратит его в свою предысторию; одним словом, он создает возможность для своего перехода в некий посткапитализм, и если мы назовем его социализмом, то можно будет всесторонне и достаточно четко определить, что именно подразумевается: строй, который вырастет из перезрелого капитализма.
Только нельзя мечтать, что можно «подстегнуть» развитие, на том только основании, что ты изучил его взаимосвязи и взаимозависимости.
Остается загадкой, по какому праву Ленин мог или хотел полагать, что Россия — это место, где можно применить эту марксистскую теорию развития и теорию революции. Загадка — не в подлинных мотивах, которые заставили Ленина совершить революцию, а в том способе, каким он насильственно применил западную политэконо-мическую теорию к полуазиатской аграрной империи, в которой едва началась индустриализация. Я думаю, вряд ли возможен иной ответ: здесь абсолютная воля к революции находилась в поиске более или менее подходящей теории, а там, где оказывалось, что теория не совсем подходит (за недостатком реальных предпосылок для ее применения), от желания применить ее во что бы то ни стало возникла необходимость фальсифицировать, перетолковать и исказить ее. В руках Ленина марксизм стал теорией, легитимирующей попытку с помощью насилия заставить действительность развиваться в том направлении, на котором затем — когда-нибудь позднее — возникли бы предпосылки для применения теории Маркса, а именно поздне-капиталистические, то есть созревшие для революции условия. Как именно этого достичь? Путем форсированной индустриализации. Советский Союз по сей день находится в поисках причин второй революции 1917 года. Он некоторым образом пытается «задним числом» создать необходимость социалистической революции, и, если я не ошибаюсь, он находится на наилучшем пути к ней. Ведь в СССР, как ни в какой другой стране мира,— если использовать формулировку Маркса — производственные отношения стали тормозом для развития производительных сил. Если это несоответствие есть общая формула, создающая противоречие, которое ведет к революции, то здесь оно налицо в образцово очерченном виде.
То, что в современном международном положении является конфликтом внутри системы, абсурдным образом преподносится как конфликт между двумя системами. И в то же время этот внутренний конфликт, превращенный во внешний конфликт между системами, представляет собой главное препятствие для освобождения человеческой продуктивности *. Так называемый конфликт мировых систем — это конфликт между двумя мистифицированными мистификаторами. Посредством параноидной гонки вооружений два реальных кажущихся противника заставляют себя поддерживать воображаемое различие систем, закрепляемое самообманом. Таким образом социализм-который-не-желает-быть-капитализмом и капи-тализм-который-не-желает-быть-социализмом взаимно парализуют друг друга. Больше того, конфликт противопоставляет социализм-который-практикует-ббльшую-эксплуатацию-чем-капитализм-что-бы-воспрепятствовать-ему капитализму-который-является-более-социалистическим-чем-социализм-чтобы-воспрепятствовать-емуf. Макиавелли констатировал бы, в духе Общей Полемики Маркса, что конфликт, приводящий к развитию, заглушен вынесенным вовне искаженным конфликтом, представляющим собой борьбу за геге-
монию. Два гиганта производства расходуют чудовищную долю произведенного обществом богатства на военное закрепление такого разграничения систем, которое в принципе неверно и не выдерживает никакой критики.
Итак, как уже было сказано, Макиавелли в конце XX века, вероятно, рекомендовал бы системам объявить о своем полнейшем банкротстве. Именно такое объявление должно предшествовать так называемому разоружению. Ведь то, что заставляет системы вооружаться,— это представление, что они находятся в фундаментальном противоречии между собой и добиваются совершенно различного — того, что нужно защищать любой ценой. Разрядка напряженности через посредство разоружения — опять-таки одна из весьма опасных для жизни мистификаций, при которых все видится шиворот-навыворот, в обратном порядке. Разрядка напряженности может произойти только изнутри, как внутреннее освобождение от судорожно-зажатой позы, то есть только как постижение того факта, что больше нечего терять, кроме ставшей невыносимой вооруженной иллюзии различия общественных систем.
Вероятно, Макиавелли снова написал бы небольшое произведение об искусстве управления, но на этот раз не под названием «Государь», а под названием «О слабом государстве» — и потомки снова пришли бы к общему мнению, что эта книжечка представляет собою настоящий скандал. Вероятно, Макиавелли еще не вполне освободился бы при ее сочинении от влияния флорентийского гуманизма, а потому написал бы свой трактат в форме диалога между двумя партнерами — Давидом и Голиафом; отрывок из него мог бы звучать примерно так:
Давид: Ну, Голиаф, ты, я вижу, как всегда полон сил и готов к борьбе? Надеюсь, ты в форме для нового поединка?
Голиаф: Как это бестактно с твоей стороны, Давид! Ведь ты же видишь, что я сегодня немного не в настроении. Давид: Это почему же? Голиаф: Тут долгая история.
Давид: Я люблю всякие истории. Как насчет того, чтобы сегодня провести нашу дуэль в виде состязания историй? И пусть победившим считается тот, кто расскажет самую безумную историю, при условии, что она совершенно правдива. Ты начнешь?
Голиаф: Хм. Ну, как хочешь. Рассказывать истории вместо того, чтобы сражаться... Странная идея. Что ж, я не прочь. Погоди, дай подумать... Итак, некоторое время назад со мной произошло нечто настолько обеспокоившее меня, что я по сей день не могу прийти в себя.
Ты знаешь, что я тогда победил в ходе Великой войны гиганта Капута и искоренил всех его приверженцев. Это был нелегкий труд, ведь их было много, и мне не так-то легко удалось выявить их всех и разоблачить. Они были очень хитры и прятались в рядах моих собственных соратников. В конце концов я установил мир и навел порядок, и казалось, что теперь все пойдет как надо. Но однажды я встретил гиганта, который, увидев меня, тут же закричал: «Ты — Капут, и я повергну тебя!» И тут же начал вооружаться до зубов, наводя на меня страх. Напрасно я пытался объяснить ему, что я — не Капут, потому что
Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 164; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!