Открытое письмо Мстислава Ростроповича 40 страница



Наконец, сопровождаемые криками и пением гостей и хозяев, с кличем «Вперед, на Москву!», мы двинулись в дальний путь.

Мы ехали не торопясь в нашей новой машине по Западной Европе, через Францию, Австрию, Швейцарию. Слава, получив новую игрушку — «Ландровер», забавлялся ею, и, когда ехали по чистенькой Швейцарии, он, завидя пасущихся на лугах коров, давал им сигнал. Наш «Лютик» издавал оглушительное мычание, от которого шарахались встречные машины, а коровы сломя голову кидались за нами и, выпучив глаза, долго бежали вслед. Вероятно, что-то чрезвычайно интересное говорил им «Лютик» на их коровьем языке.

Заехали в Базель к нашим друзьям Паулю и Мейе Сахер и отдохнули два дня в их чудесном гостеприимном доме. Я вспоминаю, как через несколько лет, когда мы уехали из России, нищие, в полном смысле слова без копейки денег, Славе тут же предложили купить Страдивариус — виолончель, на которой он теперь играет. Расстроенный тем, что не может заплатить астрономическую для нас цену, он рассказал об этом Паулю и получил шок, когда Пауль вынул чековую книжку и выписал нужную сумму. Слава даже не предполагал, что такие деньги можно получить по маленькому листку бумаги. Как он был счастлив, когда получил в собственность знаменитую виолончель! Но и не меньшее потрясение он испытал, когда, работая в течение года на себя, а не на свое правительство, он смог с благодарностью вернуть весь долг.

 

Беспечно доехали мы до границ Восточной Европы и только теперь почувствовали всю серьезность обстановки, накалившейся, как оказалось, до последнего градуса. С первых шагов по Чехословакии поняли, что разговаривать по-русски с людьми не следует: нам просто не отвечают и с ненавистью смотрят на нас. Так что, если приходится обратиться к кому-либо, чтобы спросить дорогу, говорим по-немецки — тогда отвечают. Это потрясает — чехи предпочитают слышать немецкую речь, но не русскую. Как же тогда они должны ненавидеть нас! И мы вспоминаем Прагу 1955 года, когда мы поженились. Перед русским человеком тогда открывались двери в любом доме, как перед братом. Теперь же мы стараемся ехать только днем: не оставляет чувство опасности — узнав в нас советских, ночью на дороге могут просто убить. Успокаивает в какой-то степени английский номер на нашей машине.

Наконец, последний переезд — через Польшу. Миновали Варшаву. И вот где-то в безлюдном месте, около леса, с крыши нашей машины сорвался огромный тяжелый сундук, нагруженный краской, и рухнул на шоссе. Банки покатились по дороге, некоторые раскрылись, и из них потекла масляная краска. Мы стоим в отчаянии, не зная, что делать. Вдруг останавливается встречная машина — поляки спрашивают, не нужна ли помощь. Как? Нам, советским людям, хотят помочь? Но тут же соображаем, что по английским номерам на машине нас приняли за англичан. По-английски благодарим, говорим, что ничего не нужно, и те уезжают. Мы же, кое-как собрав свои банки с краской, чуть не по уши вымазавшись в ней, мчимся на предельной скорости, чтобы до темноты доехать до советской границы: мы знаем, что с наступлением темноты она закрывается и нас просто не впустят. Так и случилось. Ночевали мы в машине, перед запертой дверью, ведущей на просторы нашей великой родины, и допустили нас войти только утром.

И вот, наконец, Брест — мы дома, и можно сбросить сковавшее душу напряжение. Но что это? Мы едем по Минскому шоссе, и весь день навстречу нам нескончаемым потоком движутся военные машины с солдатами, танки, орудия…

— Господи, Слава, что это — война, что ли?

— Да перестань — маневры. Нам и в голову тогда не пришло, что наша страна готовилась к оккупации Чехословакии.

В Москве мы были только три недели, и уже самолетом вернулись в Лондон для участия в Фестивале советского искусства, буквально накануне 21 августа 1968 года — дня открытия фестиваля, когда Слава должен был играть с Государственным симфоническим оркестром СССР Виолончельный концерт Дворжака. Этот день я запомнила на всю жизнь.

Утром после завтрака мы пошли погулять. На улицах — толпы народа, несут плакаты: «Русские — фашисты!», «Русские, прочь из Чехословакии!»

Внутри все похолодело. И все же еще не допускаем мысли, что свершился позорнейший акт в истории нашего государства. Бежим обратно в гостиницу, включаем телевизор, а там уже все станции показывают, как по площадям и улицам Праги ползут советские танки…

Значит, правда. И как все ясно, хорошо видно: у советских солдат растерянные лица… Тысячи людей на тротуарах… Они не сопротивляются, но с каким отчаянием они смотрят на своих бывших братьев. Многие плачут, другие что-то кричат, голыми руками толкая стальные чудовища…

Но вот объектив телекамеры передвинулся в другой конец площади, и мы видим, как несколько женщин, сцепившись руками, бросились на землю — поперек дороги ползущим прямо на них танкам! Я в ужасе закричала… Но нет, слава Тебе Господи, остановились…

Слава, как безумный, метался по комнате.

— Галя, что же делать? Какой позор! Преступники! Мне стыдно идти сегодня на концерт. Ведь мы русские, советские!

И надо же быть такому совпадению: в Лондоне, в этот трагический для всего мира день, — открытие советского фестиваля, и именно концертом Дворжака в первом отделении.

Через несколько часов Слава вышел на сцену огромного Альберт-Холла вместе с музыкантами Государственного симфонического оркестра. За стенами на улице бушевала демонстрация, и в зале шесть тысяч человек встретили появление советских артистов долго не смолкавшими криками, топотом и свистом, не давая начинать концерт. Одни кричали: «Советские фашисты, убирайтесь вон!» Другие — «Замолчите, артисты не виноваты!»

Слава, бледный, стоял, как на плахе, принимая на себя позор за свое преступное правительство, а я, закрыв глаза и не смея поднять головы, забилась в дальний угол ложи.

Но вот, наконец, зал затих. Как реквием по чешскому народу, полилась музыка Дворжака, и Ростропович, обливаясь слезами, заговорил устами своей виолончели.

Зал замер, слушая исповедь великого артиста, слившегося в эти минуты вместе с Дворжаком с самой душой чешского народа, страдая вместе с ним, прося у него прощения и молясь за него.

Думаю, что все присутствовавшие на этом концерте никогда не забудут его.

Только отзвучала последняя нота, я кинулась к Славе за кулисы. Бледный, с трясущимися губами, еще не пришедший в себя после пережитого на сцене, с глазами, полными слез, он схватил меня за руку и потащил к выходу:

— Пойдем скорей в гостиницу, я не могу никого видеть.

Мы вышли на улицу — там кричали демонстранты, ожидая выхода артистов оркестра, чтобы выразить им свое возмущение. Увидя нас двоих, они вдруг замолчали и расступились перед нами. В наступившей тишине, ни на кого не глядя, чувствуя себя преступниками, мы быстро прошли к ожидавшей нас машине, и, вернувшись в отель, наконец-то смогли дать выход своему отчаянию. Но что мы могли сделать? Мы сделали единственное, что было в нашей власти, — напились.

Чехословацкие события, незаметно для нас самих, захлопнули книгу нашей былой благополучной жизни. Через год у нас на даче поселился Александр Солженицын.

 

4

 

Слава познакомился с Александром Исаевичем весной 1968 года, приехав на концерт в Рязань. Перед выходом на сцену он узнал, что в зале присутствует Солженицын. Ему, конечно, захотелось познакомиться со знаменитым писателем. Он думал, что тот зайдет к нему за кулисы после концерта, но Александр Исаевич уехал домой. Тогда Слава раздобыл его домашний адрес и на другой день утром просто заявился к нему:

— Здравствуйте. Я — Ростропович, хочу с вами познакомиться.

Солженицын жил в маленькой квартирке на первом этаже, и Слава был удивлен стесненностью и убожеством быта знаменитого писателя. Кроме него с женой, в квартире жили еще две престарелые тетки жены. За окнами круглые сутки так грохотали проезжавшие машины, что дрожали стекла, не говоря уже о том, что даже форточки нельзя было в доме открыть: район Рязани отравлен выбросами химических заводов.

Вскоре Александр Исаевич приехал в Москву и был у нас дома, но мне не пришлось тогда с ним познакомиться — я была на гастролях за границей. Слава же еще несколько раз виделся с ним у общих знакомых. Однажды, встретив дочь писательницы Лидии Чуковской, узнал от нее, что Солженицын очень болен, что живет он сейчас в деревне Рождество, где у него есть своя маленькая дачка. Слава сел в машину и тут же поехал навестить его.

Во времена хрущевского правления дали людям в частное пользование маленькие — в шесть соток — клочки земли, так называемые садовые участки, для обработки под огороды, и разрешили построить на них домики, но без отопления и не больше чем в одну комнату, чтобы хватило места лишь укрываться от дождя летом да держать садовый инвентарь. Но все равно, неприхотливые советские люди в летнюю пору месяцами умудрялись жить в них целыми семьями и с благодарностью вспоминали царя Никиту.

Вот в такой хижине на садовом участке на Киевском шоссе и нашел Слава Солженицына, приехав в нему в дождливый и холодный осенний день. Она была единственным местом, где он мог в тишине работать, живя там с ранней весны до наступления холодов. (Впоследствии она выросла, с помощью вранья КГБ, до прекрасной подмосковной дачи, о чем мы узнали из немецкого журнала «Штерн», а затем из московской «Литературной газеты».) У Александра Исаевича оказался острейший радикулит, который он получил, живя в этом сыром, неотапливаемом помещении, и нужно было немедленно уезжать, перебираться обратно в Рязань, что означало — прощай, работа! Кроме того, приближалось исключение из Союза писателей, после чего Солженицын становился бесправным, беззащитным.

Естественно, что, увидев в таком отчаянном положении своего нового друга, Слава тут же и предложил ему переехать на всю зиму к нам в Жуковку. Мы закончили тогда постройку на нашем участке небольшого дома для гостей. В одной половине сделали гараж, а в другой — хорошую двухкомнатную квартиру с кухней, ванной, верандой. Отопление провели от большого дома.

Нечего и говорить, с каким волнением я ожидала появления Солженицына в нашем доме. Как назло в таких случаях, опять у меня не было домработницы, и я с девчонками тащила на себе кровати, кухонную и столовую мебель из нашего дома в будущий дом знаменитого писателя. Особую заботу доставили мне портьеры. Купить негде, шить же новые не было времени. И я, сорвав свои с третьего этажа нашего дома, повесила их в его будущий кабинет. Из американской поездки я привезла их — белые с синими разводами — и всё приставала к Славе: хорошо ли, что я Александру Исаевичу такие занавески повесила? Не слишком ли модерно и не будут ли они действовать ему на нервы? Какой у него вкус? Может, он любит старину?

А Слава единственно, что помнил из виденного в Рязани, это рыжую бороду Солженицына да двух старух по углам тесной квартиры. Да и в самом деле, в молодости всю войну на фронте, потом десять лет в тюрьме и лагерях, тут и в голову не придут его бытовые запросы. Наверное, вообще их у него и нету.

И вот рано утром 19 сентября 1969 года, выглянув в окно, я увидела на нашем участке старенькую машину «Москвич». Слава сказал, что в шесть часов утра приехал Александр Исаевич, оставил свои вещи, а сам уехал в Москву поездом и через несколько дней вернется, чтобы поселиться уже окончательно.

— Ну, как, доволен ли? Дом-то понравился ему? Пойдем посмотрим, как он расположился, может, помочь ему в чем нужно, поставить еще мебель какую-нибудь…

Заходим в дом, и я хозяйским глазом вижу, что ничего не изменилось, никакого нового имущества нет. Лишь на кровати в спальне узел какой-то лежит. Зашла в кухню — тоже ничего нет, кроме того, что я оставила. Может, он машину еще не разгрузил?.. Вернулась в спальню. Что же за узел такой? Оказывается, это старый черный ватник, стеганый, как лагерный, до дыр заношенный. Им обернута тощая подушка в залатанной наволочке, причем видно, что заплаты поставлены мужской рукой, так же, как и на ватнике, такими большими стежками… Все это аккуратно связано веревочкой, и на ней висит алюминиевый мятый чайник. Вот это да! Будто человек из концентрационного лагеря только что вернулся и опять туда же собирается. У меня внутри точно ножом полоснуло.

— Слава, это что же, «оттуда», что ли?

 

Мы стояли над свернутым узлом, бережно хранившим в себе, в обжитых складках и заплатах, человеческие муки и страдания, не смея прикоснуться к нему руками. Значит, так и возит Александр Исаевич свое драгоценное имущество с места на место, никогда с ним не расставаясь, и, пройдя свой каторжный путь, не позволяет себе его забыть?

 

Так передо мной предстала сначала судьба Солженицына, и лишь через несколько дней появился он сам. Светловолосый, плотный мужчина, хорошего среднего роста, рыжая борода, ясные серо-голубые глаза с лихорадочным блеском, нервный, звонкий голос.

— Ну, давайте знакомиться, Галина Павловна. Меня зовут Саня.

— Так бросьте церемонии и зовите меня Галей.

— Спасибо. Я вам и Стиву (так он звал Славу) бесконечно благодарен за ваше великодушное приглашение, да вот боюсь, не стесню ли вас.

— Да что вы говорите! Ведь дом пустой стоит. Мы счастливы, что вы согласились жить в нем. Я все волнуюсь, что вам недостаточно удобно, дом-то небольшой.

— Галочка, я никогда еще в такой роскоши не жил, для меня это как во сне, а вы говорите — неудобно… И место такое чудесное, сад, а тишина-то какая! Вот благодать — дом, работа. Господи Боже мой!.. У меня только к вам просьба: разрешите поставить где-нибудь в глубине сада стол и скамейку для работы. У меня есть знакомый старик-столяр — он приедет и смастерит, если вы не возражаете. И еще я должен привезти сюда свой письменный стол — я к нему привык.

— Да везите что угодно! Располагайтесь так, чтобы жить здесь было вам приятно и удобно.

 

Вскоре, приехав на дачу, я познакомилась с женой Солженицына — Наташей Решетовской, большеглазой, хрупкой женщиной. Я мало с нею встречалась, она жила у нас только первую зиму. Но я помню свое первое впечатление от знакомства с нею, когда они зашли к нам на чашку чаю. Я сказала тогда Славе: «Какой странный брак. Когда они поженились?»

Бывает такой тип женщин в России, тип вечной невесты из провинциального дворянского гнезда. Они были одногодки, но она, в юности писавшая стихи, игравшая Шопена, так и осталась маленькой холодно-воспитанной барышней, только стала на тридцать лет старше… Детей у них не было.

В тот вечер мы сидели за столом, увлеченные беседой (с самим Солженицыным!), — и вдруг Наташа упорхнула от нас в комнату рядом и бездарно заиграла на рояле что-то Рахманинова, Шопена, нещадно колотя по клавишам…

Александра Исаевича передернуло, он опустил глаза, как бы стараясь сдержаться, потом посмотрел на Славу:

— Ну, уж при тебе-то могла бы и не играть, а?

Я тогда подумала, что не такая уж беда, если женщина, из желания быть «интересной», в присутствии знаменитого музыканта садится за рояль музицировать. Но если мужу ее от этого становится неловко — это другое дело.

 

Уже первая книга Солженицына «Один день Ивана Денисовича», напечатанная в журнале «Новый мир» в 1962 году, принесла ему мировую известность, имела сенсационный успех. Во всех советских газетах несколько месяцев печатали хвалебные рецензии, сравнивая писателя с Достоевским и Толстым. И даже книгу его выдвинули на соискание Ленинской премии. Но на том так стремительно было начавшийся официальный успех писателя и закончился. Увидев произведенный в народе «Иваном Денисовичем» эффект, власти стали срочно бить отбой.

Опасность они увидели не в фактах, изложенных в повести. Уже прошли XX и XXII съезды партии с разоблачением культа личности Сталина, и народ знал о миллионах погибших в советских концентрационных лагерях. Но цифры покрывались мутью времени, новыми лживыми клятвами и трескучими лозунгами партии, которым так хотелось верить. Опасность для властей была в масштабе таланта писателя, в моральном воздействии «Ивана Денисовича» на читателей. Образ деревенского русского мужика вставал со страниц повести обобщенным образом народа и, не отпуская от себя, терзая ум и душу, взывал к совести людской, к ответу за великое злодеяние и к покаянию.

Можно ли забыть ее страшную в своей простоте заключительную фразу: «Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три. Из-за високосных годов — три лишних дня набавлялось…»

И вот следующая повесть Солженицына «Раковый корпус» уже прочно легла на дно сейфа Твардовского — редактора «Нового мира». Даже он, с его связями и влиянием на верхах, не смог протолкнуть ее в печать. Я прочла ее в рукописи, когда Солженицын поселился у нас.

Гениально выведенный писателем образ партийного бюрократа Русанова своей простотой и естественностью, убежденностью в правомерности своих поступков производил жуткое впечатление, становилось понятным, почему так воспротивились власти печатать книгу в Советском Союзе. На русановых держится советская власть, их — миллионы, и каждый из них, от мала до велика, в этом собирательном образе без труда узнавал себя.

 

Конечно, ни я, ни Слава не представляли себе, во что выльется появление в нашем доме столь грандиозной личности, да и не задумывались о том. Мы предоставили кров не писателю — борцу за свободу, и не во имя спасения России — мы были далеки от этого, — а просто человеку с тяжелой судьбой, считая помощь ближнему не геройством, а нормальным человеческим поступком. Это чувство к нему, брату-христианину, наполняло мою душу еще до того, как я увидела его самого, когда я стояла над таким красноречивым его узелком в моем благополучном тогда и красивом доме.

Но в том-то и дело, что в этой стране ты не можешь быть просто человеком со своим мировоззрением, жить по законам твоего Бога. Нет, ты обязан изгнать Его из твоей души, а в образовавшуюся пустоту вселить, как в коммунальную квартиру, Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина со всей их галиматьей и превратить ее в свою религию. Иначе, как сказал вечно живой Ильич: «Кто не с нами, тот против нас». Таким образом, приютив Солженицына, мы и оказались — ПРОТИВ.

И вот, буквально через два месяца после переезда к нам, Солженицына исключили из Союза писателей.

 

Но первая зима прошла для нас еще относительно спокойно, и Слава по-прежнему много гастролировал за границей и продолжал дирижировать в Большом театре. Правда, меня попытались уже тогда «укусить» в случае с записью с Караяном.

Когда Большой театр в 1969 году был на гастролях в Восточном Берлине, Караян услышал меня в «Онегине» и предложил мне спеть Марину Мнишек в опере «Борис Годунов», которую он собирался записать на пластинке. Я, конечно, с восторгом согласилась и попросила послать приглашение, как у нас полагается, в Министерство культуры. Через несколько месяцев я пела в Лондоне, и мне позвонила секретарь Караяна. Оказывается, на их приглашение они получили отказ. Я попросила отдать мне письмо, а маэстро передать, что петь я с ним буду, даже если для этой цели мне придется взорвать Кремль.

Имея на руках сей красноречивый «документ», за подписью начальника отдела внешних сношений Калинина, по возвращении в Москву я помчалась в Министерство культуры и взбешенная влетела в кабинет заместителя министра Попова, где в это время как раз находился и Калинин.

— Кто посмел запретить мне запись с Караяном?

Те двое в один голос:

— Впервые об этом слышим, успокойтесь!

— Впервые? А это подпись — чья?

И сунула им в физиономии адресованное Караяну письмо, где черным по белому написано, что «Вишневская партию Марины Мнишек не поет и петь не может, т. к. в Большом театре ее поют только меццо-сопрано. Но вместо нее мы предлагаем вам любую певицу Большого театра».


Дата добавления: 2021-07-19; просмотров: 75; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!