Глава 5. Пусковой механизм антропогенеза



 

В поисках проблемы

 

 

«Вся наша ИКСПЕДИЦИЯ

Весь день бродила по лесу,

Искала ИКСПЕДИЦИЯ

Везде дорогу к Полюсу.

И каждый в ИКСПЕДИЦИИ

Ужасно был бы рад

Узнать, что значит Полюс

И с чем его едят!»

 

А. Милн. «Винни-Пух и Все-Все-Все».

 

Большинству из нас, наверняка, не раз приходилось слышать или читать, что существует некая «проблема антропогенеза», над которой вот уже многие десятки лет бьются, дескать, ученые и философы. Рискну, однако, предположить, что у многих из тех, кому хватило энтузиазма и терпения, чтобы продраться сквозь многословные и весьма глубокомысленные рассуждения, выдаваемые иными авторами за попытки решения этой проблемы, вполне могло остаться впечатление, что они, подобно сказочному герою, проделали путь «туда неизвестно куда» с целью добыть «то неизвестно что». Все есть в подобных книгах и статьях: тонкие логические построения, мудреные термины, многочисленные ссылки на почтенных предшественников, иногда даже выводы. Не хватает в них лишь одного, сущей безделицы, а именно, ответа на вопрос: а в чем, собственно, заключается эта самая «проблема антропогенеза»? С этого мы и начнем. Итак, в самом деле, в чем она заключается? Что это за проблема такая? Можно ли сформулировать ее как-нибудь так, чтобы стало понятно, о чем, собственно, идет речь, т. е. на какой конкретно вопрос нужно ответить, чтобы эту проблему решить? Попытаемся это сделать.

Сказанное в предыдущей главе должно было убедить читателя, что по своим интеллектуальным возможностям шимпанзе и две другие крупные человекообразные обезьяны — орангутанг и горилла — довольно резко выделяются среди остальных животных. Присущая им способность к созданию и поддержанию, по крайней мере, простейших, элементарных форм культуры сближает их с нами и отличает от большинства низших обезьян, а также и прочих млекопитающих. Однако, несмотря на то, что все три названных вида существуют уже не один миллион лет, сколько-нибудь заметного развития культурные достижения их представителей за это время, похоже, не получили. В естественных условиях у горилл, орангутангов и даже шимпанзе наблюдаются лишь отдельные элементы культуры, не связанные в целостную систему и являющиеся для этих обезьян скорее факультативными, чем обязательными формами поведения. У людей, напротив, выживание прямо зависит от «вовлеченности» в культуру, и именно эта зависимость обусловила в свое время совершено особый характер антропогенеза, результатом чего стало расхождение эволюционных путей предков человека и предков современных человекообразных обезьян. Но что же в таком случае побудило первых использовать имевшиеся культурные потенции более активно, чем это делали вторые, обладавшие, по всей видимости, примерно такими же способностями? По какой причине употребление и изготовление орудий, знаковая коммуникация и другие элементы культурного поведения перестали быть для наших предков чем-то случайным, спорадическим и приобрели критически важное для их существования значение? Почему, иными словами, был перейден «культурный Рубикон», отделивший людей, чье существование немыслимо вне культуры, от их животных собратьев? Этот вопрос и составляет самую суть проблемы происхождения человека. Ответить на него, значит, понять, как был включен «пусковой механизм» антропогенеза.

Иногда все объясняют бурным развитием мозга гоминид, которое якобы и позволило им встать на путь очеловечивания и «культурного прогресса». Однако на самом деле такой ответ почти ничего не дает. Проблема-то в том и состоит, чтобы понять, почему из нескольких видов обезьян, обладавших одинаково устроенным мозгом и примерно равными интеллектуальными способностями, одни ими упорно пренебрегали, или, во всяком случае, использовали очень скупо, а другие, наоборот, стали вдруг усиленно «шевелить извилинами». Ведь не просто же так, без всякой причины, мозг гоминид начал расти и усложняться. Да и произошло это далеко не сразу: несколько первых миллионов лет их эволюции он оставался еще вполне обезьяньим, ничуть не превосходя ни по размерам, ни по сложности строения то, чем начинены головы современных горилл и шимпанзе.

Итак, самое, казалось бы, простое и очевидное объяснение, приходится отвергнуть. Что же остается? Какие еще преимущества, если не развитый мозг, могли позволить гоминидам «уйти в отрыв» от остальных гоминоидов? Питание мясом? Но мясо периодически едят и шимпанзе, и даже некоторые низшие обезьяны, причем порой в немалых количествах. Кроме того, мы, собственно, и не знаем точно, насколько в действительности велика была доля животной пищи в рационе первых гоминид. Тогда, может быть, все дело в наличии способных к разнообразным движениям верхних конечностей с ловкими пальцами? Но это качество, как мы уже видели в предыдущей главе, свойственно многим обезьянам, а у некоторых ископаемых их видов оно было развито даже лучше, чем у современных шимпанзе. Особенно отличались в этом отношении от других своих собратьев ореопитеки (Oreopithecus bamboli), жившие на юге Европы примерно 8 млн. лет назад. Судя по строению костей кисти, они могли действовать этим органом с не имеющей аналогов в животном мире ловкостью, что, однако, не спасло их от вымирания. Об ореопитеках еще будет говориться ниже в связи с проблемой перехода к прямохождению.

Так что же еще? Существуют ли иные объяснения? А, может быть, ответ кроется вовсе не в наличии у наших предков неких уникальных качеств и возможностей, а в чем-то другом? Может быть, нам нужно ломать голову не над тем, что позволило человеку стать на путь культурного развития, а над тем, что заставило наших далеких предков сделать это? В самом деле, рассуждая об антропогенезе, мы часто представляем дело таким образом, будто обезьяна только и мечтала о том, чтобы очеловечиться и рада была использовать для этого всякую подвернувшуюся возможность. Это, однако, весьма сомнительная посылка. Если обезьяна о чем и мечтала, то лишь о том, чтобы быть сытой, не достаться на обед леопарду, иметь возможность почаще спариваться (самцы) и благополучно вырастить родившееся потомство (самки). Большинству сохранившихся до наших дней видов гоминоидов удалось добиться всего этого, не становясь людьми, т. е. не используя — сверх некоторого необходимого минимума — культурные средства приспособления. Единственное исключение — гомо сапиенс. Почему же предкам этого вида не удалось «удержаться» в естественном состоянии? Почему им пришлось начать использовать свой интеллектуальный и культурный потенциал гораздо более активно, чем это делали другие, обладавшие примерно аналогичными способностями и задатками, виды гоминоидов? Задав эти вопросы, мы, как, видимо, заметил читатель, вновь вернулись к уже сформулированной выше проблеме «пускового механизма» антропогенеза.

 

Слабое звено

 

При всем разнообразии гипотез, объясняющих появление людей, во главу угла почти неизменно ставятся два события, которые, как считается, имели ключевое значение для начала процесса гоминизации. Эти события — переход части высших обезьян (гоминоидов) от преимущественно древесного образа жизни в лесах к преимущественно наземному существованию в открытых или мозаичных ландшафтах, и освоение ими прямохождения. Считается, что первое, поставив предков гоминид перед необходимостью приспособления к новой, непривычной среде, подталкивало их к поиску новых экологических ниш и стимулировало развитие орудийной деятельности, социальности и т. п., а второе, имевшее результатом освобождение передних конечностей от опорно-двигательной функции, являлось необходимой предпосылкой такого развития. Если бы удалось объяснить, что именно привело к смене среды обитания, что обусловило изменение способа передвижения, и, главное, почему эти два события сделали недостаточной адаптацию обычным биологическим путем, подтолкнув к реализации культурного (то есть, прежде всего, интеллектуального) потенциала, то главную проблему антропогенеза можно было бы считать в общих чертах решенной. Между тем, более или менее ясен ответ лишь на первый из перечисленных вопросов (подробней об этом говорится дальше), тогда как относительно причин и следствий перехода к прямохождению разброс во мнениях очень велик, и степень ясности здесь обратно пропорциональна все растущему числу гипотез. Несмотря на то, что лишь очень немногие темы, связанные с изучением антропогенеза, вызывали столько дискуссий, сколько их вызывает происхождение двуногости, это событие остается загадкой, являясь поистине «проклятым вопросом» палеоантропологии. В теоретических построениях, постулирующих те или иные последовательности взаимообусловленных событий в эволюции человека, этот пункт является тем самым «слабым звеном», из-за непрочности которого рассыпается вся цепочка. Поскольку же обойтись без этого звена невозможно, то необходима его «реставрация».

Большинство авторов, затрагивающих вопрос о происхождении двуногости у гоминид, уверены, что это свойство с самого начала давало какие-то преимущества его обладателям, в противном случае оно бы просто не возникло. Точка зрения, бесспорно, абсолютно логичная, но в чем же, по мнению тех, кто ее разделяет, состояли эти преимущества? Ответов на этот вопрос предложено очень много, но ни один из них, как мы увидим, нельзя признать убедительным.

Согласно широко распространенной гипотезе, переход предков человека к прямохождению, или, как часто выражаются антропологи, к ортоградной локомоции, объяснялся необходимостью приспособления к открытым ландшафтам, т. е. к жизни в саванне, в степи, в местах, лишенных или почти лишенных древесной растительности. Еще в позапрошлом веке эту идею высказывали французский натуралист Жан Батист Ламарк, первым создавший целостное учение об эволюции органического мира, и английский естествоиспытатель Альфред Уоллес, одновременно с Дарвином разрабатывавший теорию естественного отбора. Однако один факт, о котором не могли знать Ламарк и Уоллес, но должны знать их современные последователи, делает эту гипотезу крайне сомнительной. Дело в том, что, как выяснилось в результате многочисленных исследований, проводившихся на рубеже прошлого и нынешнего тысячелетий, ранние гоминиды в основном жили еще не в саванне, а в районах, где сохранялись, а то и господствовали влажные тропические леса. Судя по химическому составу древних почв, ископаемой пыльце растений и видовому составу животных, чьи кости сопровождают скелетные останки древнейших предков человека, и австралопитеки, и ардипитек и, тем более, их предшественники обитали, преимущественно в джунглях. Следовательно, переход к двуногости не был и не мог быть связан с приспособлением к открытым ландшафтам. Кроме того, совершенно непонятно, а почему, собственно, живя в саванне, нужно ходить на двух ногах? Ведь современные обезьяны, обитающие в безлесных районах (павианы, некоторые популяции макак), остаются четвероногими и ничуть, кажется, от этого не страдают. Оба этих возражения, кстати, в полной мере относятся и к некогда популярной идее, что гоминиды выпрямились, якобы, вследствие необходимости дальше видеть и лучше ориентироваться в саванне, где хороший обзор требовался для поисков пищи и для своевременного обнаружения опасности.

 

 

Рис. 5.1.

Еще одно объяснение становления прямохождения, даже более распространенное, чем предыдущее (впрочем, оно вполне может и сочетаться с ним), заключается в предположении, что двуногость потребовалась для освобождения рук, которое, в свою очередь, было необходимо для изготовления орудий, да и вообще давало человеку множество важных преимуществ перед другими животными (рис. 5.1). Эта мысль нередко высказывалась уже в позапрошлом веке. Она нашла классическое выражение в работах Дарвина и Энгельса и была принята многими позднейшими авторами. «Человек, — писал Дарвин, — не мог бы достичь своего нынешнего господствующего положения в мире, не используя рук, которые столь восхитительным образом приспособлены служить для исполнения его Воли. … Но пока руки регулярно использовались при передвижении, они вряд ли могли бы стать достаточно совершенными для изготовления оружия, или прицельного метания камней и копий. …Уже по одним этим причинам человеку было бы выгодно стать двуногим…». На первый взгляд, оспорить приведенные аргументы невозможно: какой же, в самом деле, мог быть человек без рук, и какие же могут быть руки у существа, передвигающегося на четвереньках? Однако, здесь, как и в предшествующем случае, стройность предлагаемого объяснения нарушают некоторые факты, ставшие известными только столетие спустя после того, как увидела свет цитированная работа Дарвина. Во-первых, судя по имеющимся сейчас археологическим данным, первые каменные орудия появились, как минимум, на два, а скорее на три или даже четыре миллиона лет позже, чем первые прямоходящие гоминиды. Во-вторых, делали и использовали эти орудия, почти наверняка, сидя, так что проблемы освобождения рук при этом просто не возникало. Конечно, работать, скажем, у токарного станка или плотницкого верстака удобнее стоя, но до этого первым гоминидам было еще очень далеко. Те трудовые операции, которые были необходимы и доступны им, гораздо проще выполнять в сидячем положении. Во всяком случае, именно так предпочитают делать и человекообразные обезьяны, когда они, например, раскалывают орехи тяжелыми камнями, и археологи-экспериментаторы, когда они пытаются изготовить из кремня, кости, или дерева орудия, идентичные тем, что находят при раскопках.

Кстати, следует заметить, что формирование двуногости у предков человека, по-видимому, не является уникальным событием в эволюционной истории гоминоидов. Еще с середины прошлого века некоторые исследователи стали подозревать, что задолго до появления первых гоминид на Земле уже жили прямоходящие обезьяны. Основания для таких подозрений давали костные останки ореопитеков, обитавших, судя по географической локализации палеонтологических находок, в основном на юге нынешнего Апеннинского полуострова, в той его части, которая в миоцене была островом. Вновь проведенное недавно группой испанских и итальянских антропологов изучение этих материалов подтвердило, что ореопитеки не только были способны, но, возможно, даже предпочитали передвигаться по земле на двух ногах. Об этом свидетельствуют такие признаки, как изгиб нижнего отдела позвоночника в переднем направлении, вертикально расположенный коленный сустав, а также некоторые особенности строения таза, находящие аналогии в анатомии австралопитека афарского. Более того, выяснилось, что эти гоминоиды, вымершие еще 8 или 7 млн. лет назад, отличились также и не совсем обычным для обезьян строением руки. Иногда утверждают даже, что они могли брать и держать пальцами различные предметы с такой ловкостью, которая впоследствии была доступна только людям и их предкам, начиная с австралопитеков. Как ореопитеки использовали это свое качество, — если они им действительно обладали[49] — неизвестно. Может быть, лишь для того, чтобы срывать с деревьев какие-то мелкие фрукты и отправлять их в рот, а может быть, и для каких-то таких действий, которые еще более сблизили бы их в наших глазах с гоминидами. Правда, по некоторым важным признакам, например, по строению зубов, ореопитеки ближе к низшим обезьянам, чем к человекообразным. Похвастаться крупным мозгом они тоже не могли, как, впрочем, и большим размером тела. Согласно имеющимся реконструкциям, средний вес этих гоминоидов составлял примерно 30–40 кг. Тем не менее, наличие явных параллелей с эволюцией гоминид очень интересно и заставляет еще раз вспомнить о том, что в запасе у природы были разные варианты развития.

Переход к двуногости и освобождение передних конечностей от опорно-двигательной функции связывали также с необходимостью переносить пищу и детенышей, или сигнализировать жестами, или отпугивать хищников, бросая в них камни и палки, и так далее. Однако все догадки такого рода основаны на явном преувеличении роли разовых, спорадических действий (бросание, жестикуляция, перенос объектов), с которыми современные обезьяны легко справляются, не меняя способа передвижения. Шимпанзе, например, вполне способны обратить в бегство леопарда, размахивая колючими ветками, или натаскать целые кучи тяжелых камней в те места, где есть много любимых ими орехов с твердой скорлупой, чтобы затем употреблять эти камни в качестве молотков и наковален. Тем не менее, то обстоятельство, что они довольно часто вынуждены использовать свои передние конечности как руки, не мешает им до сих пор оставаться, как и миллионы лет назад, четвероногими.

 

 

Рис. 5.2.

Гораздо интересней и, возможно, перспективней те попытки ответа на «проклятый» вопрос, где упор делается на поиск энергетических выгод, обеспечиваемых передвижением на двух ногах. Биоэнергетическая гипотеза объясняет возникновение прямохождения большей энергетической эффективностью двуногости человека по сравнению с четвероногостью человекообразных обезьян (рис. 5.2). Главная слабость этого объяснения в том, что оно апеллируют к таким преимуществам, связанным с прямохождением, которые могли проявиться лишь уже при полностью сформировавшейся человеческой двуногости, но были бы практически совершенно неощутимы в процессе ее развития, особенно на ранних стадиях перехода. Даже если передвижение на двух ногах в том виде, в каком оно известно у современных людей, действительно более выгодно в энергетическом плане, чем четвероногость (что, впрочем, до конца еще не выяснено), из этого совсем не следует, что такие же преимущества были свойственны и походке ранних гоминид. Она, видимо, сильно отличалась от нашей и была далеко не столь эффективна (об этом еще будет говориться ниже).

Сторонники терморегуляционной гипотезы видели причину перехода наших предков к двуногости в том, что вертикальное положение тела при интенсивной дневной активности в жаркой саванне предохраняло гоминид от теплового стресса. Действительно, площадь поверхности тела, подверженная прямому воздействию солнечных лучей, у вертикально стоящего человека намного меньше, чем у четвероногого существа такого же размера, причем, как легко представить, эта разница увеличивается по мере приближения солнца к зениту. Однако, как мы теперь знаем, на протяжении первых миллионов лет своей истории прямоходящие гоминиды жили, главным образом, не в саваннах, а в джунглях, и, следовательно, тепловой стресс грозил им не в большей степени, чем современным гориллам или шимпанзе.

 

 

Рис. 5.3.

Для полноты картины можно упомянуть еще так называемую «акватическую» гипотезу, согласно которой ортоградность ранних гоминид является результатом приспособления к жизни на шельфе, в водной среде (рис. 5.3). Эта идея в свое время активно обсуждалась в околонаучной литературе, но среди профессиональных антропологов у нее, за единичными исключениями, не было и нет сторонников. Причина этого проста и заключается в том, что базируется данная гипотеза исключительно на допущениях полуфантастического характера, не подкрепленных абсолютно никакими конкретными материалами. Фактов, хотя бы косвенно указывающих на то, что первые члены клады человека «вышли из воды», нет, если, конечно, не считать таковыми ссылки, например, на наше умение плавать, вроде бы не присущее шимпанзе, или на наличие у людей более толстого, чем у других приматов, слоя подкожного жира.

Таким образом, оказывается, что найти какие-то конкретные выгоды, которые могли бы быть связаны с двуногостью на ранних стадиях ее становления, очень трудно, или даже невозможно. Убедительная причина «перехода к ортоградной локомоции до сих пор не найдена», и начало антропогенеза «тает в зыбком мареве неопределенностей», — признавал 15 лет назад видный отечественный исследователь эволюции человека.[50] С тех пор ситуация так и не изменилась. Правда, число гипотез заметно увеличилось и все продолжает расти, но их количество что-то никак не переходит в качество. Антропологи, конечно, не теряют оптимизма, уповая на то, что обнаружение новых костей и совершенствование методов их изучения, в конце концов, позволят дать ответ на проклятый вопрос, но эти надежды могут сбыться лишь в том случае, если прямохождение действительно давало какие-то преимущества уже первым гоминидам. Однако, так ли уж это обязательно? А что, если никаких преимуществ не было?

 

Тяжкое наследие прошлого

 

В самом деле, не заключается ли причина общего неуспеха рассмотренных выше объяснений в той исходной посылке, которая их объединяет? Не подводит ли в данном случае априорное убеждение в том, что коль скоро уж прямохождение возникло, то, значит, оно обеспечивало носителям данного признака какие-то преимущества перед теми, кто был его лишен? Из чего, в конце концов, явствует, что свойственный людям способ передвижения по земле должен был возникнуть обязательно и только как полезное приспособление, и никак иначе? Ведь живые организмы наряду с адаптивными признаками могут обладать и действительно обладают признаками, не имеющими приспособительного значения и даже прямо вредными — мальадаптивными (взять хоть червеобразный отросток слепой кишки у человека, больше известный как аппендикс). Нельзя ли допустить, что двуногость ранних гоминид являлась именно таким, мальадаптивным, признаком, понизившим, а не повысившим биологическую приспособленность его носителей? Сколь бы странным такое предположение не казалось на первый взгляд, оно, во-первых, довольно хорошо согласуется с фактами, а во-вторых, как мы увидим в дальнейшем, открывает интересные возможности для решения главной проблемы антропогенеза, то есть вопроса о том, что же заставило древних гоминид пересечь «культурный Рубикон».

Как известно, даже у современного человека с прямохождением связан целый ряд анатомических и физиологических дефектов, вызывающих трудности при вынашивании плода и при родах, нарушения в пищеварении, кровообращении, работе сердечно-сосудистой системы и т. д. У ранних же гоминид, по всей вероятности, отрицательные стороны двуногости проявлялись гораздо сильнее, поскольку на первых стадиях своего развития она, как считают многие специалисты, была далеко не столь эффективным способом передвижения, каким стала впоследствии и является сейчас. Правда, одно время преобладало мнение, что походка австралопитека уже ничем или почти ничем не отличалась от походки современных людей, и сторонники такого взгляда активно отстаивают его поныне, но альтернативная точка зрения кажется и более логичной, и лучше согласующейся с фактами. В самом деле, «разве не должен был, — как вопрошают авторы одной давней статьи, — существовать период времени, когда предок человека не был ни столь ловок в движении на двух ногах, как стал впоследствии, ни столь ловок в лазании по деревьям, как был когда-то?».

Еще в середине шестидесятых годов, проанализировав имевшиеся в то время данные, американский антрополог Дж. Нэйпир пришел к выводу, что, по сравнению с человеческой, походка ранних гоминид была физиологически и энергетически неэффективной, шаги короткими, «подпрыгивающими», с согнутой в колене и тазобедренном суставе ногой. Ходьба на большие расстояния при том строении таза и нижних конечностей, которое свойственно австралопитекам, могла оказаться невозможной. О несовершенстве двуногости ранних гоминид говорили в те же примерно годы и некоторые российские антропологи. Например, М.И. Урысон писал об австралопитеках буквально следующее: «С чисто биологической точки зрения выпрямленная походка при отсутствии специализированных естественных органов защиты и нападения… в условиях открытых пространств, населенных многочисленными видами хищных животных, создавала для этих приматов невероятные трудности в борьбе за существование, ставя их на грань катастрофы».

Впоследствии близкую позицию заняли многие другие исследователи. Более того, изучение новых материалов, полученных в последние десятилетия в Восточной и Южной Африке, показало, что, наряду с несовершенной еще двуногостью, ранние гоминиды до Homo habilis включительно сохраняли также некоторые особенности скелета, связанные с древесным образом жизни. На это указывают, в частности, такие, свойственные им, признаки, как изогнутость фаланг пальцев рук и ног, значительная подвижность верхней конечности в плечевом суставе и ряд других. Видимо, и австралопитеки и, тем более, их предшественники, действительно немалую часть времени проводили еще на деревьях, где можно было найти не только еду, но и, что особенно важно, более или менее надежное убежище и спокойный ночлег.[51]

Все сказанное заставляет думать, что первоначально прямохождение отрицательно сказывалось на приспособленности гоминид и ставило их, при жизни в открытой местности, в невыгодные условия по сравнению с близкими конкурентными видами, представители которых передвигались по земле — как, например, современные павианы, также населяющие преимущественно безлесные ландшафты — на четырех конечностях. Подобное утверждение, конечно, никак не решает вопроса о причинах перехода наших предков к двуногости. Напротив, оно, как может показаться, даже запутывает проблему еще больше. Если прямохождение — качество вредное, то каким же образом оно могло возникнуть, почему было пропущено естественным отбором? Чтобы ответить на этот вопрос, следует просто вспомнить, что характер развития любой группы живых существ зависит не только от требований, предъявляемых к ней меняющимися условиями существования, но и от эволюционного прошлого этой группы, от того «наследства», которое ей досталось с генами предков. Это особенно хорошо видно в тех случаях, когда животным приходится осваивать новую среду обитания. Весьма показательным примером в этом отношении могут послужить первые обитатели суши — ихтиостеги. Их способ передвижения по земле был предопределен особенностями анатомии кистеперых рыб, от которых они произошли. Ихтиостеги ползали, причем ползали довольно неуклюже, поскольку их конечности располагались по бокам тела. Ничем не ограниченный в выборе материалов биоконструктор мог бы, конечно, придумать для этих ранних земноводных и что-нибудь более изящное и эффективное, но природе пришлось в данном случае обходиться тем, что имелось под рукой, т. е. плавниками, и хотя она постаралась выжать из этого максимум возможного, результат на первых порах был далек от идеала.

Вполне возможно, что нечто подобное пришлось пережить и гоминидам. Их прямохождение также могло быть своего рода наследством, полученным от предшествовавших стадий эволюционной истории этой группы приматов. Во всяком случае, очень похоже, что основные анатомические признаки, обеспечивающие передвижение по земле без участия передних конечностей, сформировались в процессе приспособления скорее еще к древесному, чем наземному, образу жизни. Одним из первых эту идею высказал в начале прошлого века английский ученый А. Кизс, а впоследствии она была подхвачена и развита целым рядом антропологов.

В качестве исходного типа древесной локомоции, обусловившего формирование анатомических предпосылок прямохождения у гоминид, рассматривают сейчас чаще всего либо вертикальное лазание, либо уже упоминавшуюся в первой главе брахиацию, которые могли также сочетаться между собой и дополняться другими способами передвижения, требующими вертикально выпрямленного положения тела и выполнения нижними конечностями опорной функции. Подсчитано, что у гиббонов, например, нагрузка на нижние конечности при хождении по ветвям и особенно при вертикальном лазании больше, чем при передвижении на двух ногах по ровной земной поверхности. У гоминид, вероятно, специализация к подобным способам передвижения зашла настолько далеко, что при переходе к наземному существованию даже весьма несовершенная двуногость оказалась для них все же менее неудобной, чем четвероногость, следствием чего и стало сохранение этого признака в новых условиях. Из двух зол было выбрано меньшее. Прямохождение оказалось более предпочтительным не потому, что оно открывало перед гоминидами в новых условиях какие-то ранее недоступные им возможности, а просто потому, что сохранение привычной уже двуногости требовало гораздо меньше изменений в поведении и анатомии двигательного аппарата, нежели возвращение к четвероногости.

Таким образом, есть основания думать, во-первых, что с деревьев на землю «спустились» уже прямоходящие существа, а, во-вторых, что прямохождение было на первых порах скорее слабым, чем сильным их местом. Конечно, пока это только лишь гипотеза, но гипотеза ничуть не менее правдоподобная, чем те, что были рассмотрены нами в предыдущем разделе этой главы. Во всяком случае, она единственная из всех объясняет тот факт, что гоминиды стали прямоходящими задолго до того, как им пришлось оставить джунгли и начать жить в саванне. Примем эту гипотезу на вооружение. Теперь нам остается лишь выяснить, что же, в конце концов, заставило предков человека сменить древесный образ жизни на наземный, и после этого можно будет, наконец, попытаться мысленно сконструировать пусковой механизм антропогенеза.

 

Почему обезьяна слезла с дерева …

 

Как и всякий длительный биологический процесс, эволюция человека была тесно связана с теми изменениями, которые претерпевала природная среда. Имеющиеся данные убедительно свидетельствуют о том, что с начала кайнозойской эры климат Земли постепенно становился все более холодным и сухим. Особенно ощутимой эта тенденция стала в миоцене, когда, как считается, завершился переход от режима теплой биосферы, господствовавшей в меловом периоде (конец мезозойской эры), к холодной. С этого времени большое влияние на климат планеты стало оказывать наличие мощных ледников, формировавшихся в полярных областях. Правда, процесс похолодания и иссушения не был непрерывным, и холодные периоды чередовались с потеплениями, но в целом каждое последующее понижение температуры было более значительным, чем предыдущее. Поскольку в холодные периоды огромное количество влаги уходило из атмосферы в ледники, то климат Земли в это время становился еще и суше. Когда же ледники на севере начинали таять, на юге происходило увлажнение. Изменения климата, естественно, отражались на характере флоры и составе фауны разных регионов и часто оказывали большое влияние на ход эволюции различных групп растений и животных. Предки человека не были исключением в этом отношении: в их эволюционной истории климатические события позднего кайнозоя сыграли очень большую роль.

Вследствие похолодания и иссушения (аридизации) климата в Африке на протяжении миоцена и плиоцена площади, занимаемые тропическими лесами (где обитали гоминоиды, а затем и ранние гоминиды), постепенно сокращались, а преобладавшие ранее закрытые ландшафты (джунгли) замещались открытыми (саванны) или мозаичными, смешанными. Становились все более резкими сезонные колебания температуры и влажности, а также изменчивость, нестабильность среды в целом. Уменьшению площади тропических лесов и, соответственно, количества пищевых ресурсов, необходимых их обитателям, сопутствовало обострение конкуренции между разными видами обезьян, причем, судя по палеонтологическим данным, специализированные древесные формы, мелкие, подвижные и многочисленные, постепенно вытесняли гоминоидов.

Одним из наиболее засушливых периодов был конец плиоцена. В это время природные условия восточных районов Африки претерпели особенно значительные изменения. Климат утратил былую стабильность, возросли перепады температуры и влажности между сезонами. Стало намного холоднее, чем прежде, сильно сократилось количество осадков. Джунгли отступили в поймы крупных рек и озер, а их место заняли саванны и близкие им ландшафты открытого и полуоткрытого типа. Климатические и ландшафтные перемены не могли не отразиться на состоянии животного мира: необходимость приспособления к новым условиям вызвала в рассматриваемый период настоящий взрыв видообразования среди самых разных групп млекопитающих. Согласно подсчетам палеонтологов, для интервала от 3,0 до 2,5 млн. лет назад зафиксировано появление десятков новых видов крупных копытных животных и грызунов, а также вымирание ряда старых видов. Аналогичные процессы происходили и среди гоминид. В частности, можно вспомнить, что именно в это время прекратил свое существование австралопитек афарский, и на смену ему пришло несколько форм грацильных и массивных австралопитеков: австралопитек африканский, австралопитек гархи, австралопитек эфиопский. Появление первых представителей рода Homo, датируемое чуть более поздним периодом (примерно 2,4 млн. лет назад), также происходило на фоне продолжавшегося иссушения климата и сопряженных с ним ландшафтных перестроек.

Даже в тех районах Восточной Африки, которые, благодаря наличию крупных постоянных водоемов отличались относительной стабильностью условий существования и привлекали самых разных животных, служа для многих из них своего рода убежищами в тяжелые времена, в рассматриваемый период отмечаются очень существенные изменения. Особенно детальные реконструкции имеются для северной части бассейна озера Туркана, находящейся на границе Эфиопии и Кении, где в озеро впадает река Омо. Здесь на протяжении уже нескольких десятилетий исследуются многометровые толщи плиоценовых и плейстоценовых отложений, и собраны огромные коллекции костей млекопитающих (в том числе останки нескольких видов гоминид), населявших в разные периоды берега реки и озера. Так вот, несмотря даже на то, что в дельте Омо всегда сохранялись пойменные джунгли, и вокруг озера тоже росло много деревьев, изменение процентного соотношения костей представителей разных видов ясно показывает, что похолодание и аридизация затронули и этот район. Если до середины плиоцена (3,5 млн. лет назад) доля костей животных, обитающих обычно во влажных лесных районах, составляет почти 80 %, то после этого она начинает постепенно сокращаться, а вскоре в отложениях впервые появляются и останки видов, населяющих обычно саванны и близкие им типы открытых ландшафтов. Своей кульминации этот процесс достигает через миллион лет, когда количество костей обитателей саванн становится больше, чем количество костей обитателей лесов, и такое соотношение сохраняется на протяжении 500 тысяч лет от 2,5 до 2 млн. лет назад. Постепенное преображение окружающих ландшафтов заставляло гоминид осваивать новые экологические ниши, и поиск таких ниш неизбежно вел их на землю.

Большое влияние на экологию Восточной Африки и эволюцию предков человека оказало, по-видимому, и начавшееся еще в конце миоцена образование Восточноафриканской рифтовой системы — гигантского разлома с окаймляющими его горными хребтами. По выражению французского антрополога И. Коппена, это событие явилось прологом «Истсайдской истории» (East Side — восточная сторона), как он называет происхождение человечества. Возникшие хребты, во-первых, стали барьером для влажных западных ветров, способствуя тем самым еще большему иссушению климата Восточной Африки, а, во-вторых, изолировали местных гоминид от влажных и лесистых центральных районов континента, не оставив им иного выбора, кроме как приспосабливаться к жизни сначала в редеющих лесах, а потом в саванне.

 

…И что из этого вышло

 

Те гоминиды, которые жили в конце миоцена — начале плиоцена, т. е. в период примерно от 6 до 3 млн. лет назад, по сути, оставались еще животными. В поведении этих существ не было ничего такого, что сильно выделяло бы их среди других обитателей африканских джунглей и саванн. Хотя, в отличие от остальных обезьян, они передвигались по земле, используя не четыре, а только две конечности, в том, что касается способов добывания пищи, защиты от врагов, выращивания потомства, то есть, иными словами, характера приспособления к среде, практически никаких различий между первыми гоминидами и их четвероногими собратьями не было. По способам коммуникации они, вероятно, тоже не отличались от современных шимпанзе, да и от других крупных человекообразных обезьян. Не исключено, конечно, что уже ранние гоминиды чаще прибегали к помощи разного рода орудий, обладали повышенной социальностью и т. п., но серьезных оснований предполагать, что культура играла в их жизни сколько-нибудь заметно возросшую роль, нет. Их мозг по размерам и строению был еще вполне обезьяньим, и таким же оставалось их существование в целом. Это и неудивительно, поскольку первые полтора-два миллиона лет своей истории даже австралопитеки, не говоря уже об их предшественниках, имели еще возможность вести частично древесный образ жизни и сохраняли необходимые для этого анатомические приспособления, что позволяло им чувствовать себя достаточно комфортно в естественном состоянии.

Однако климат, как мы уже знаем, менялся, и примерно 2,5–3 млн. лет назад, для гоминид наступили очень трудные времена. Само их существование оказалось под угрозой. Леса уступали место саваннам, привычные источники пищи — прежде всего, растительной — оскудевали. Кроме того, все труднее становилось укрыться от хищников. Если в джунглях серьезную опасность для гоминид могли представлять только леопарды, хорошо лазающие по деревьям, то в открытых пространствах саванн к этому извечному врагу приматов добавились еще львы, махайроды, гиены. Вероятно, это был самый критический эпизод во всей истории древнейших предков человека, когда они буквально балансировали на грани вымирания.

О том, сколь трудным было положение, в котором ранние гоминиды с их несовершенной еще двуногостью и недостаточно развитыми органами защиты и нападения оказались в результате описанных природных пертурбаций, свидетельствуют данные по их демографии. Речь идет, конечно, не о численности популяций — здесь сколько-нибудь точные оценки вряд ли возможны, — а об изменениях продолжительности жизни представителей разных видов.

В ряде случаев ископаемые кости позволяют более или менее точно установить, на какой стадии развития прервалась жизнь особи, которой они принадлежали. Об этом судят, в частности, по степени прорезанности или стертости зубов, по состоянию швов, разделяющих кости черепа и т. д. Определить возраст в годах можно далеко не всегда, но зато часто удается сделать достаточно обоснованное заключение о том, к какой возрастной группе принадлежала данная особь, т. е. имеем ли мы дело, например, с останками ребенка, зрелого индивида, или старика. Изученные таким образом костные материалы говорят о том, что на протяжении интересующего нас критического периода процент гоминид, погибавших или умиравших естественной смертью, не достигнув зрелого возраста, постоянно возрастал, став в итоге просто устрашающим.

По подсчетам антропологов, среди костей австралопитека африканского еще только 35 % принадлежат особям, не достигшим зрелости. У жившего несколько позже австралопитека массивного этот показатель составляет уже 60,5 %, т. е. увеличивается почти в два раза. Наконец, для еще более позднего человека умелого он достигает 73 %, что означает угрозу вымирания вида.[52] Разумеется, все эти цифры отражают действительную динамику смертности в популяциях поздних австралопитеков и ранних Homo лишь приблизительно, и при изменении величины выборок в итоговую картину могут быть внесены существенные коррективы, но общая тенденция вырисовывается все же слишком отчетливо, чтобы приписывать все случайности. Следует, к тому же, иметь в виду, что все указанные здесь процентные показатели скорее занижены, чем завышены по сравнению с реальными, поскольку кости молодых особей, особенно детские, сохраняются в ископаемом состоянии гораздо хуже, чем кости особей взрослых.

Столь сильный рост смертности не достигших зрелости индивидов, несомненно, был обусловлен разрушением привычной среды обитания и недостаточной физической приспособленностью гоминид к новым условиям. Все это вполне могло бы иметь для них, — а для ряда видов и в самом деле имело — фатальные последствия, но у обострявшейся кризисной ситуации была и оборотная сторона. Поставив гоминид Восточной Африки на грань вымирания, кризис в то же время стимулировал все более активное использование ими культурных средств приспособления, первые осязаемые свидетельства чего не случайно фиксируются как раз тогда, когда вопрос «быть или не быть» должен был приобрести применительно к судьбе человечества свое буквальное значение. Именно к этому периоду относятся древнейшие достоверные каменные орудия (они имеют возраст порядка 2,5–2,6 млн. лет), и именно этим периодом следует, по-видимому, датировать начальную стадию процесса, который можно определить как первую культурную революцию в истории человечества. Эту революцию нельзя, конечно, сводить к одному только изготовлению орудий — они лишь с наибольшей очевидностью свидетельствуют о ее начале. Суть же революции заключалась во «втягивании» наших предков в культуру, ставшую для них в итоге главным и необходимым средством приспособления к естественной среде. В процессе этого «втягивания» сознание проникало в разные, прежде неподконтрольные ему, сферы деятельности и приобретало все большую роль в осуществлении самых разных видов поведения, включая обмен информацией, организацию защиты от хищников и себе подобных, поиски и добывание пищи и т. д. Разумеется, первая культурная революция была революцией не в смысле своей быстроты — она растянулась, как минимум, на сотни тысяч лет, — а по своим последствиям, по тем изменениям, которые произошли в поведении гоминид, и по тому влиянию, которое она оказала на весь ход их дальнейшей истории. Главным итогом этой революции стало превращение культуры в фактор, определяющий и организующий все основные аспекты жизнедеятельности гоминид, а также и их биологического развития.

Итак, в общих чертах пусковой «механизм антропогенеза» можно представить следующим образом. Когда под давлением экологических факторов в середине или конце плиоцена часть обезьян Восточной Африки перешла к преимущественно наземному образу жизни, то анатомия предков гоминид была уже такова, что прямохождение оказалось для них либо единственно возможным, либо, по крайней мере, наиболее удобным, оптимальным способом передвижения. Однако, двигаясь на двух ногах лучше, чем на четырех, они, тем не менее, проигрывали по многим важным параметрам, таким, как скорость, выносливость, сноровка и т. д., другим животным. Это ставило их в невыгодное положение как по отношению к хищникам, так и по отношению к конкурентным видам обезьян и, при прочих равных условиях, сделало бы их шансы на выживание в возникшей кризисной ситуации весьма невысокими. Требовалось нечто, что компенсировало бы унаследованный от прошлого «физический недостаток». Этим-то «нечто» и стала культура . Начав активно приспосабливаться к естественной среде путем создания среды искусственной, гоминиды первыми преодолели «культурный Рубикон», что предопределило направление их дальнейшей эволюции. Ее ход направлялся в основном теми же самыми факторами и закономерностями, которые воздействовали на весь остальной органический мир. В этом отношении «правила игры» были одинаковыми для всех — от бактерий до человека. Единственное существенное отличие эволюции гоминид от эволюции всех других живых существ заключалось в том, что нашим предкам приходилось приспосабливаться не только, а с известного момента и не столько к естественной среде, сколько к среде искусственной, культурной, которая сама тоже возникла и развивалась как средство приспособления. Этого отличия оказалось вполне достаточно, чтобы антропогенез приобрел более чем специфический для чисто биологического процесса характер и привел к появлению тех многочисленных поведенческих и анатомических особенностей, которые столь явно выделяют людей даже на фоне их ближайших родственников — человекообразных обезьян.

 

 

Глава 6. Процесс пошёл

 

Первая культурная революция

 

«Они научились использовать свои умственные и манипулятивные способности, то есть тот культурный потенциал, которым обладают даже человекообразные обезьяны. И они использовали этот потенциал столь эффективно, что само их существование стало зависеть от него».

Ф. Тобайас. «Австралопитек, человек умелый и орудийная деятельность».

 

Итак, около 2,5 млн. лет назад совпадение различных, не зависевших от воли гоминид, обстоятельств, заставило их, наконец, всерьез «взяться за ум». Начиная с этого времени, нашим предкам приходилось «в поте лица» добывать себе средства к существованию, изобретая новые способы выживания и дополняя органы, данные им природой, искусственно создаваемыми органами. Если и было в человеческой истории изгнание из Эдема, то состоялось оно именно в этот период, в самом конце плиоцена, когда былая гармония естественного бытия оказалась разрушенной и у маленького, беззащитного двуногого монстра не осталось иного выхода, кроме как начать творить себе новую среду существования, среду, которую его далекие потомки назовут «культурой».

Культура — это особая сфера окружающей нас реальности, в известном отношении противостоящая природе, отличающаяся от нее искусственным происхождением. Существование этой сферы возможно лишь при условии существования сознания, она — его производное. Иногда философы и определяют ее как «растождествленное сознание»,[53] и это, несмотря на краткость, очень глубокое, практически, исчерпывающее определение. Но как же в таком случае определить само сознание. Иногда этим понятием, вкладывая в него максимально широкий смысл, обозначают способность к внегенетическому усвоению информации, то есть, проще говоря, способность к накоплению индивидуального опыта посредством научения. Однако, это условие хоть и необходимое, но еще не достаточное, поскольку, скажем, условный рефлекс — тоже результат научения, внегенетического усвоения информации, но вряд ли кто-то станет выделение желудочного сока у подопытного животного в ответ на привычный раздражитель считать проявлением сознания. Поэтому в наше определение нужно ввести еще один критерий. Этот критерий — избирательность. Сознание предполагает не только внегенетическое, но и не механическое, т. е. активное, избирательное усвоение информации, а также ее хранение и передачу. Исходя из такого его понимания, тезис, что культура — производное сознания (растождествленное сознание), можно расшифровать следующим образом: культура — это все формы поведения, основанные на внегенетически и притом избирательно (не механически) усваиваемой, хранимой и передаваемой информации, а также их результаты (вещественные и идеальные).

Древнейшие следы культуры, известные сейчас археологам, имеют возраст порядка 2,5–2,6 млн. лет. Именно такие даты были получены с помощью калий-аргонового метода для каменных орудий с ряда местонахождений в районе Када Гона на севере Эфиопии, а точнее, для базальтов и туфов, подстилающих и перекрывающих геологические слои, в которых были найдены эти вещи. Вопреки мнению некоторых не слишком сведущих в археологии, но, тем не менее, берущихся о ней писать авторов, которые утверждают, что камни, принимаемые учеными за древние орудия, — это не более чем обычные «булыжники»[54], отличить первые от вторых, как правило, совсем не трудно. Искусственная обработка камня с помощью другого камня, даже очень грубая, дает ряд признаков, которые в совокупности крайне редко встречаются на естественным образом расколовшихся или оббитых предметах. Если же сомнения относительно происхождения каких-то вещей все-таки возникают, на помощь приходит археологический контекст, в котором они были обнаружены. Ведь находят их, как правило, вместе с другими орудиями, среди разбитых костей животных и иных следов деятельности человека, причем часто бывает так, что ближайшие выходы соответствующих пород камня отстоят на много километров от места находки, что свидетельствует о транспортировке необходимого сырья. Случается, конечно, что за орудия принимают или пытаются выдать единичные вещи, найденные где-нибудь на обочине дороги или в промышленном карьере, и отчасти напоминающие те или иные древние изделия, но подобные «открытия», как правило, не получают признания в профессиональной среде, а если и получают, то ненадолго.

Начальный период развития культуры получил в археологической литературе название олдувайской эпохи. Этот термин происходит от наименования ущелья Олдувай в Танзании, где английский археолог Л. Лики в конце 50-х — начале 60-х годов впервые обнаружил каменные орудия, облик и возраст которых заставили дополнить археологическую периодизацию истории человечества новой стадией, более древней, чем все дотоле известные. После находок Лики другими исследователями был сделан еще целый ряд открытий, которые подтвердили большую древность олдувайских орудий. На таких местонахождениях как Омо-Шунгура (Эфиопия), Локалелей и Канжера (Кения), а также в уже упомянутой Када-Гоне, их возраст превышает два миллиона лет, в большинстве других случаев он составляет от 2 до 1,6 млн. лет или чуть меньше.

Наиболее известными памятниками олдувайской эпохи, давшими особенно богатый и ценный материал для ее изучения, являются, помимо самого Олдувая, местонахождения Кооби Фора (Кения), Чесованья (Кения), Мелка Кунтуре (Эфиопия) и некоторые другие. Все они сконцентрированы в Восточной Африке, но отдельные находки, весьма близкие по своему характеру и возрасту к олдувайским, известны также на юге и на севере этого континента, и в более или менее тесно соседствующих с Африкой районах Азии, прежде всего, на Ближнем Востоке и в Закавказье. Таким образом, можно думать, что уже в середине или конце олдувайской эпохи началось постепенное распространение культуры и ее носителей за пределы исходного (восточноафриканского) ареала. В Южной Африке самые ранние ее следы, обнаруженные к настоящему времени, имеют возраст порядка 2 млн. лет (пещеры Сварткранс и Штеркфонтейн), на Ближнем Востоке 1,4 млн. лет (местонахождение Убейдия в Израиле), на Кавказе около 1,5 млн. лет (Дманиси в Грузии).

Вопрос о том, к какому роду и виду принадлежали гоминиды, оставившие самые древние олдувайские памятники, были ли это поздние австралопитеки, или их современники из числа ранних представителей рода Homo, пока не решен. Теоретически вполне допустимо, что культурная революция изначально захватила сразу несколько разных видов, оказавшихся в сходных условиях и избравших один и тот же путь для решения одних и тех же проблем. Правда, достоверных свидетельств орудийной деятельности австралопитеков до сих пор не обнаружено, и, похоже, что габилисы («человек умелый») преуспели в этом отношении гораздо больше. Во всяком случае, именно их скелеты были обнаружены на главных олдувайских местонахождениях (Олдувай, Кооби-Фора). Впрочем, не будем все же забывать и о том, что возраст самых древних каменных орудий несколько превышает возраст древнейших из известных сейчас костных останков человека умелого, а строение кисти многих австралопитеков (в том числе и массивных) свидетельствует об их способности к тонким, требующим точности движений манипуляциям с самыми разными предметами.

Как уже, без сомнения, понял читатель, основным, а подчас и единственным источником информации о первых стадиях развития культуры являются изделия из камня. Камень долговечен, он прекрасно сохраняется в ископаемом состоянии, и потому неудивительно, что основную массу археологических находок, относящихся к ранним стадиям развития культуры, составляют именно каменные изделия. На протяжении миллионов лет они занимали центральное место в системах жизнеобеспечения наших предков, играя в них примерно такую же роль, какую в современной экономике играет тяжелая промышленность.

Для олдувайской эпохи характерны грубо обработанные предметы, среди которых, как правило, трудно выделить четкие, устойчивые типы. Наиболее легко различимы три группы вещей: 1) намеренно оббитые гальки, желваки, и другие отдельности породы 2) сколы, снятые с них, и 3) отбойники, т. е. камни, посредством которых производилось скалывание (о чем свидетельствуют многочисленные видимые невооруженным глазом следы употребления: забитости, выщербины и т. д.). Оббитые гальки и желваки в зависимости от их формы и намерений древнего мастера могли служить либо в качестве орудий, которыми рубили, резали, раскалывали и т. д., либо как источник для получения сколов, т. е. как нуклеусы. Во многих случаях, видимо, одна и та же вещь выполняла поочередно обе эти функции. Сначала желвак, галька или просто кусок камня использовался как нуклеус, от которого ударами отбойника отделяли сколы с целью последующего применения их в разных трудовых операциях, а затем, после небольшой дополнительной обработки или даже без нее, этот же нуклеус мог быть употреблен, как рубящее или раскалывающее орудие, а также как отбойник.

 

 

Рис. 6.1. Чоппер — орудие, характерное для олдувайской эпохи.

Чоппер — наиболее характерное для олдувайской эпохи каменное изделие. Он имеет один приостренный конец или край, созданный односторонней либо двухсторонней оббивкой, в то время как остальная поверхность остается необработанной и сохраняет первичную корку (рис. 6.1). Чопперы, также как и другие древнейшие каменные изделия, часто изготавливались из галек, почему культуру олдувая называют иногда «галечной культурой». Функции этих орудий могли быть самыми разными: ими, видимо, рубили ветви, расчленяли туши животных, разбивали кости и т. п. Полиэдры и сфероиды — бессистемно оббитые предметы подокруглой формы, особенно многочисленные на памятниках конца олдувайской эпохи — также могли служить для различных целей, хотя наиболее вероятно, как показывают экспериментальные исследования, что в основном они использовались как отбойники. Не последнюю роль играли в олдувайском орудийном наборе и простые отщепы, применявшиеся для свежевания туш, резания мяса, обработки дерева. Отдельные отщепы имеют следы дополнительной обработки края мелкой оббивкой — такую обработку археологи называют ретушью. На разных олдувайских памятниках представлены изделия из разных пород камня, но чаще всего в качестве сырья использовались куски лавы и кварцевые гальки.

Анализ олдувайских артефактов (так называются все искусственно созданные предметы) показывает, что изготовлявшие их гоминиды уже знали об основных закономерностях раскалывания имевшихся в их распоряжении пород камня. Делая свои орудия, они учитывали и умело использовали свойства обрабатываемого сырья. Выбор сырья также проводился вполне осознанно, о чем свидетельствует уже хотя бы то обстоятельство, что порой разные его виды служили для разных целей. Так, древнейшие обитатели Олдувайского ущелья использовали лаву в основном для изготовления крупных рубящих орудий (чопперов и др.), тогда как кварцевые и кремнистые гальки и куски были для них, прежде всего, источником для получения небольших отщепов. На ряде памятников зафиксировано использование таких пород камня, которые не встречаются в их окрестностях, что свидетельствует о намеренной транспортировке сырья, иногда на десятки километров. В то же время, сколько-нибудь серьезных оснований говорить о том, что уровень «технологической компетентности», фиксируемый для начала олдувайской эпохи, еще более повысился на ее последующих этапах, нет: даже самые поздние олдувайские каменные орудия практически не отличаются от наиболее ранних. Правда, долгое время было принято выделять так называемый «развитой олдувай», характеризующийся якобы более разнообразными и технически совершенными изделиями, но последние детальные исследования этого вопроса показывают, что правильнее считать всю рассматриваемую эпоху эпохой технологического застоя, когда способы обработки камня и формы орудий почти не менялись в течение примерно миллиона лет. При этом, конечно, не следует забывать о том, что каменные изделия, на анализе которых археологи строят в данном случае свои умозаключения — это лишь верхушка айсберга, тогда как многие стороны культуры и поведения олдувайских гоминид, не отразившиеся в долговечных материальных следах, остаются и навсегда останутся для нас тайной за семью печатями.

В олдувайское время в качестве орудий применялись не только каменные изделия, но и кости животных. Южноафриканский антрополог Р.Дарт считал, что австралопитеки (которых, кстати, впервые открыл и описал именно он) широко пользовались ими еще до начала обработки камня. В связи с этим им даже был предложен специальный термин «остеодонтокератическая» (т. е. костнозубороговая) культура. Правда, анализ материалов из пещеры Макапансгат (Южная Африка), на которых основывалась гипотеза Дарта, показал, что их вряд ли можно рассматривать как результат деятельности гоминид, поскольку вместо следов обработки или использования они несут лишь разного рода естественные повреждения, но, хотя существование особой «костнозубороговой» культуры не подтвердилось, отдельные костяные орудия на олдувайских памятниках все же встречаются (Сварткранс, Штеркфонтейн, Олдувай). Они не имеют явных признаков намеренной обработки, и лишь выявляемые при сильном увеличении под микроскопом следы износа свидетельствуют о том, что эти предметы служили для копания (в частности, для извлечения термитов, использовавшихся в пищу, из их подземных жилищ) и, возможно, для некоторых других функций. Их возраст составляет от 2 до 1,5 млн. лет, но вполне возможно, что будут обнаружены еще более древние предметы такого рода. Деревянные изделия в этот и предшествующий период, наверняка, тоже использовались, но сохраниться до наших дней они, разумеется, не могли, и об их формах и функциях можно лишь догадываться. Вероятно, среди них были копательные инструменты и орудия, подобные тем, что используют сейчас шимпанзе для ловли муравьев.

Каменные и костяные артефакты олдувайской эпохи удается обнаружить благодаря тому, что гоминиды, пользовавшиеся ими, достаточно длительное время проводили — постоянно или с перерывами — в одних и тех же местах, где в итоге накапливались разнообразные и, главное, археологически уловимые следы их жизнедеятельности. Помимо артефактов, эти следы включают многочисленные кости животных, на которых иногда удается выделить царапины и порезы, оставленные каменными орудиями в процессе разделки. Кроме того, в местах подобных скоплений находок нередко встречаются камни, не имеющие следов обработки, но, тем не менее, явно принесенные туда гоминидами (о чем говорит отсутствие других таких же камней в данной местности) — это так называемые манупорты. Многие археологи считают возможным рассматривать такие скопления находок как свидетельство существования относительно постоянных, фиксированных в пространстве центров хозяйственной и социальной деятельности, служивших одновременно и местом изготовления и хранения орудий, и площадкой для расчленения приносимых туда туш животных, и «столовой», и убежищем для ночлега. Согласно другой точке зрения, перечисленные виды жизнедеятельности в рассматриваемый период времени еще не были соединены в пространстве и осуществлялись в разных местах, а олдувайские памятники представляют собой либо места гибели животных, куда гоминиды приносили орудия, позволявшие ускорить разделку падали и избежать, таким образом, прямой конфронтации с конкурентами (хищниками и падальщиками), либо «склады», где хранили запасы орудий и куда доставляли мясную добычу для обработки (такие склады известны у шимпанзе, с той лишь разницей, что хранимые на них орудия используются для обработки не животной, а растительной пищи, т. е. для раскалывания орехов).

Располагались олдувайские стоянки, как правило, на берегах ручьев и озер, иногда при впадении ручьев в озера, в местах, где имелось достаточное количество деревьев, использовавшихся, по-видимому, в качестве убежища при возникновении опасности, а также, возможно, и для ночлега. Известно, что гориллы и шимпанзе часто устраивают себе на ночь своего рода гнезда, располагая их иногда на ветвях, а иногда на земле. Не исключено, что подобная практика сохранялась и у гоминид олдувайской эпохи. Достоверных следов жилищ или каких-либо иных искусственных сооружений на памятниках этой эпохи не обнаружено. Это не доказывает, конечно, что таких сооружений там и в самом деле не было, — как говорят англичане, отсутствие свидетельств не является свидетельством отсутствия, — но все же их существование кажется маловероятным. Использование огня также сомнительно, во всяком случае, убедительных доказательств такового пока нет. Правда, на некоторых поздних олдувайских местонахождениях были найдены явно обожженные каменные орудия, но это вполне можно объяснить естественными пожарами, горевшими там уже после того, как стоянки были оставлены их обитателями.

Хотя имеющиеся археологические материалы и не позволяют детально реконструировать образ жизни гоминид олдувайской эпохи, они не оставляют сомнений в том, что он заметно отличался от образа жизни даже самых «продвинутых» человекообразных обезьян. В принципе, возможно, что сами по себе интеллектуальные способности поздних австралопитеков и даже ранних Homo еще не очень сильно отличались от способностей, например, шимпанзе, но использовались они несравненно интенсивней. Тысячи каменных орудий, кости животных с царапинами и порезами, оставленными этими орудиями, дальняя транспортировка сырья, — все это свидетельствует о том, что процесс «втягивания» в культуру если и не приобрел еще необратимый характер, то, во всяком случае, зашел довольно далеко. По сравнению с предшествующим периодом мир предков человека стал намного сложнее, и, чтобы выжить в нем, нужно было больше знать, больше помнить, больше и быстрее думать. Не удивительно, что в олдувайское время происходит заметный скачок в развитии мозга гоминид (гомо габилис), и даже, как мы еще увидим, появляются некоторые данные, позволяющие допустить возможность существования в это время зачатков языка.

 

Из дичи в охотники

 

В первую очередь, конечно, думать гоминидам эпохи первой культурной революции приходилось о том, как добыть пищу и как самим ей не стать. Итогом этих раздумий стало, в конце концов, превращение людей из относительно легкой добычи в самых страшных и прожорливых хищников, какие только есть на земле. Охоте и переходу наших предков от вегетарианской диеты, обычной для большинства приматов, к мясной, или, точнее смешанной, во многих теориях происхождения человека и культуры отводится очень важная, порой решающая роль. И то, и другое, по-видимому, действительно оказало когда-то большое влияние на эволюцию гоминид, причем не только на их биологическое развитие, но и на социальное, т. е. на структуру сообществ и на характер взаимоотношений между особями и группами особей. Однако, когда именно это случилось, т. е. когда охота и мясная пища приобрели то значение, которое им обычно приписывается, установить не так просто. Посмотрим, какие факты есть в нашем распоряжении для того, чтобы попытаться ответить на этот вопрос.

Начнем с того, что хотя все приматы живут в основном за счет растительных продуктов, от мяса, если его предложить, они тоже, как правило, не отказываются, особенно от мяса приготовленного. Его охотно едят многие обезьяны, в том числе и человекообразные. Однако угощаться мясом из человеческих рук — это одно, а тратить время и энергию на его добывание в естественных условиях — это совсем другое. Последнее могут себе позволить далеко не все. Горилл, например, никогда не заставали за таким занятием, как охота, а ведь они считаются вторым по степени близости к человеку существом после шимпанзе, а, кроме того, являются абсолютными рекордсменами среди приматов по размерам, весу и физической силе. В то же время случаи охоты неоднократно описаны для низших обезьян. Известно, в частности, что бурые макаки время от времени ловят и едят птиц и мелких млекопитающих. Еще более характерен такой способ добывания пищи для некоторых видов павианов. Павиан анубис, например, охотится на зайцев и мелких антилоп, а бабуин еще и на зеленых мартышек. Из обезьян, живущих в Америке, страстью к охоте отличаются капуцины из семейства цебусовых. Капуцины, кстати, лидируют среди приматов Нового Света также по относительной величине мозга и по умению использовать орудия.

Самыми заядлыми и умелыми охотниками среди обезьян являются, безусловно, шимпанзе. Подсчитано, что в иные годы общий вес животной пищи, потребляемой отдельными сообществами шимпанзе, может достигать нескольких сотен килограмм. В основном это мясо мелких млекопитающих (низших обезьян, некоторых видов некрупных копытных и т. д.), но изредка объектом удачной охоты становятся и животные, не уступающие по размерам самим охотникам. Однажды ученым, изучающим жизнь шимпанзе в природных условиях, довелось даже наблюдать, как группа из 33 обезьян окружила и атаковала пещеру, где находилась самка леопарда с детенышем, причем в результате этого нападения последний был убит. В роли охотников у шимпанзе в подавляющем большинстве случаев выступают самцы. Согласно наблюдениям, проводимым в Гомбе, на их счету до 90 % всех добываемых животных. Действуют они, как правило, не поодиночке, а группами. Чем больше число участников охоты, тем больше вероятность ее удачного исхода. При этом, правда, дичь не выслеживают и не ищут специально — обычно жертвами шимпанзе становятся случайно встреченные животные. Орудия при охоте тоже почти никогда не используются, хотя известны и примеры, свидетельствующие о том, что в принципе такое возможно. В частности, описан случай, когда старый самец шимпанзе кинул камень во взрослую свинью и обратил ее этим в бегство, что позволило обезьянам поймать оставшегося без защиты поросенка.

Роль мясной пищи в рационе шимпанзе не остается постоянной в течение всего года, но как именно и в зависимости от чего она меняется пока не совсем ясно. По данным одних исследователей, в те сезоны, когда кругом много любимых этими обезьянами фруктов, животная составляющая их рациона не превышает 5 %, а вот во время засухи резко возрастает и в некоторых районах (Гомбе) может достигать значений близких к тем, что зафиксированы этнографами для живущих в тропиках групп первобытных охотников-собирателей. По данным, полученным в других районах обитания шимпанзе, в частности, в Кибале, наоборот, частота охоты возрастает в периоды изобилия растительной пищи. В последнем случае это объясняют тем, что в такие периоды сообщества шимпанзе заметно увеличиваются в размере, а поскольку успех охоты прямо зависит от числа участвующих в ней самцов, возрастает и эффективность (а вместе с ней привлекательность) этого способа добывания пищи.

Мясо, добытое шимпанзе, обычно съедается немедленно, на том самом месте, где дичь была поймана и убита. Часто при этом оно распределяется между участниками охоты, а иногда в круг оделяемых попадают и особи, выступавшие в роли просто пассивных свидетелей. Есть данные, говорящие о том, что характер дележа может зависеть от политической конъюнктуры (сколь бы странным ни казалось кому-то употребление этого термина применительно к обезьянам). Так, например, наблюдениями в Махале установлено, что самцы, занимающие доминирующее положение в своих группах (их называют альфа-самцами), охотнее делятся мясом в начале своего «правления», чем потом, когда их лидирующее положение упрочится. Кроме того, в процессе раздела они гораздо благосклонней относятся к своим ближайшим «союзникам», чем к тем, от кого не получают должной поддержки в конфликтных ситуациях. Аналогичная картина описана и исследователями, работающими в Кибале. Впрочем, известны и примеры иного, более справедливого подхода к распределению «материальных благ». У шимпанзе, живущих в Тай, оно, судя по имеющейся информации, нередко осуществляется в соответствии с принципом «от каждого по способностям, каждому по труду». Каждая особь получает мясо в зависимости от степени своего участия в охоте, и соображения кумовства при этом роли не играют.

Все эти факты, конечно, очень важны для решения вопроса о роли охоты в эволюции человека и культуры, и их обязательно надо учитывать. Учитывать, однако, нужно и то, что, будучи неплохими охотниками, шимпанзе сами очень часто тоже становятся объектом охоты. Пятилетние наблюдения за одной из их популяций в джунглях Западной Африки показали, что причиной 39 % всех зафиксированных за этот период в популяции смертей явились охотящиеся на обезьян леопарды. Ранние гоминиды, жившие еще в лесу, наверняка, тоже довольно часто становились их добычей. Следы зубов леопардов есть на некоторых костях австралопитеков из Южной Африки. В саванне к числу хищников, которые не прочь были полакомиться мясом странных двуногих существ, таких медлительных по сравнению с антилопами, жирафами и зебрами, добавились еще львы. Очевидно, не упускали свой шанс при случае и зубастые твари помельче, вроде гиен.

 

 

Рис. 6.2.

Таким образом, вряд ли стоит сомневаться в том, что ранние гоминиды, если они и охотились, оставались все-таки при этом для более сильных хищников дичью. Возможно, первоначально они были даже не столько охотниками, сколько дичью (рис. 6.2). Однако в олдувайскую эпоху, по крайней мере, к ее концу, самое худшее, скорее всего, осталось уже позади. Опасность, исходившая от хищников, несомненно, стимулировала выработку адекватных мер защиты. Даже шимпанзе, как мы уже видели, объединившись способны вполне успешно противостоять леопарду. Замечено также, что шимпанзе, живущие на границе леса и саванны, где хищников больше и где от них труднее скрыться, образуют обычно более многочисленные группы, чем их собратья, живущие в лесу. Олдувайские гоминиды, умевшие делать и использовать орудия гораздо лучше любых обезьян, умели, вероятно, и, постоять за себя не хуже, чем они. Необходимость в этом, особенно насущная в условиях открытых или полуоткрытых ландшафтов, могла стать одним из главных факторов, способствовавших сплочению их сообществ. Таким образом, легкой добычей для хищников они, наверняка, не были.

Но были ли они охотниками? Не слишком ли мы поторопились с положительным ответом на этот вопрос? Ссылки на шимпанзе ведь, в общем-то, строго говоря, ничего не доказывают. Гориллы почти так же близки человеку по своей анатомии и физиологии, а они не охотятся и мясо в природных условиях, где угощать их некому, практически не едят. Если же оставить в стороне аналогии с современными человекообразными обезьянами, которые ведут себя очень по-разному, то есть ли способы определить, как обстояло дело с мясной пищей и охотой у ранних гоминид?

Да, кое-что, безусловно, узнать можно. Только вначале следует сформулировать занимающий нас вопрос более точно. Ведь, строго говоря, в нем заключено два вопроса: один о роли мясной пищи в рационе ранних гоминид, а другой о роли охоты в добывании этой самой пищи, что далеко не одно и то же. Среди плотоядных животных найдется немало таких, которые удовлетворяют свои потребности в мясе, главным образом, а то и исключительно за счет подали. Их так и называют — падальщики. Теоретически вполне допустимо, что к их числу принадлежали и ранние гоминиды, если, конечно, они вообще были плотоядными.

Что касается австралопитеков и еще более древних форм двуногих предков человека, то об их питании мы можем судить лишь в той мере, в какой оно отразилось на строении их скелета. Ведь археологические данные для них отсутствуют, а аналогии с шимпанзе и гориллами ведут в данном случае к диаметрально противоположным выводам. Конечно, по совокупности данных предпочтение следовало бы отдать шимпанзе, но, строго говоря, имеющихся фактов все же еще недостаточно, чтобы точно сказать, входило ли уже мясо в качестве постоянной составляющей в меню гоминид до начала олдувайской эпохи. Зато данных достаточно для того, чтобы утверждать, что, если и входило, то в процентном отношении его роль была еще очень невелика. И австралопитеки, и их предшественники, хотя и не являлись, вероятно, убежденными вегетарианцами, питались все-таки в основном вегетарианской пищей. Об этом говорит, во-первых, характер их зубов, а во-вторых, особенности строения грудной клетки. Крупные коренные зубы ранних гоминид с обширной жевательной поверхностью, покрытой толстым слоем эмали, были очень хорошо приспособлены для перемалывания различных растений, в том числе и тех, что не отличались мягкостью. Следы стертости на зубах подтверждают, что именно подобным образом они и использовались. Грудная клетка австралопитеков, судя по существующим реконструкциям, имела расширение к низу, а это указывает на большой размер их кишечника, что также свидетельствует о значительном преобладании в меню растительных продуктов. Такая же — колоколовидная — форма грудной клетки характерна для современных человекообразных обезьян, тогда как людям она не свойственна, в чем любой читатель этой книги легко может убедиться, проведя руками по ребрам.

С началом олдувайской эпохи и следующим за этим появлением рода Homo картина меняется. Уже у первых представителей нового рода коренные зубы уменьшаются в размере, эмаль на них становится тоньше, а грудная клетка утрачивает колоколовидную форму. Правда, характер стертости зубов ранних Homo заставляет думать, что основу их рациона тоже составляла растительная пища, но в том, что ее дополняли продукты животного происхождения сомневаться теперь уже не приходится. Разыскивая и собирая различные корнеплоды, фрукты, орехи, семена и т. д., обитатели олдувайских стоянок явно не оставляли без внимания и встречавшихся им мелких животных, птиц, и съедобных насекомых, о чем свидетельствуют некоторые археологические находки,[55] но птичьи яйца и насекомые, конечно, не были единственным, доступным им, источником животной пищи. Мясо, судя по находимым на этих стоянках костям млекопитающих и по наличию каменных орудий, пригодных для разделки туш, тоже входило в их меню.

Но как оно добывалось? Ведь охота, как уже говорилось, не единственный способ его получить. Многие исследователи считают, что гоминиды олдувайской эпохи были падальщиками, т. е. что источником мяса для них служили туши убитых хищниками или по каким-либо еще причинам погибших животных. Каменные орудия в этом случае требовались для быстрой разделки туш, иначе гоминид, лишенных когтей и крупных клыков, могли опередить или оттеснить другие падальщики, лучше вооруженные природой.

В принципе эта гипотеза вполне правдоподобна. Правда, за сорок лет интенсивных наблюдений над поведением шимпанзе в естественных условиях было зафиксировано лишь несколько случаев использования ими в пищу падали, но в лесах, где они живут, она и попадается гораздо реже, чем в саванне. Возможно, шимпанзе, живущие на границе леса и саванны, т. е. в местностях с более открытым ландшафтом, где больше копытных, чаще выступают в роли падальщиков, но их поведение изучено пока много хуже, чем поведение их собратьев, обитающих в густых джунглях.

В неблагоприятные сезоны, например, во время засухи, наличие большого количества погибших животных давало гоминидам прекрасную возможность компенсировать недостаток других пищевых ресурсов, и трудно найти причины, по которым бы они должны были ей пренебрегать. Однако, трудно также и найти причины, которые могли бы им не позволить, будучи падальщиками, быть одновременно и охотниками. Одно другому ведь совсем не мешает, и многие хищники прекрасно сочетают оба способа добывания мяса. Почему бы и предкам человека было не пойти этим путем? Скорее всего, так они и сделали. Во всяком случае, изучение костей животных, находимых на олдувайских стоянках, показывает, что нередко первыми доступ к тушам имели именно обитатели этих стоянок. Такой вывод можно сделать, например, в тех случаях, когда следы зубов хищников на костях лежат поверх следов, оставленных каменными орудиями.

Есть и еще один вариант решения проблемы, который почему-то редко принимают в расчет. Не исключено, что в разных группах ранних гоминид существовали разные традиции добывания мяса, и в то время как одни предпочитали делать это, охотясь, другие обходились в основном падалью, или добычей, отнятой у других хищников, или же, наконец, объедками со стола последних. Как мы уже знаем, у шимпанзе даже соседние популяции могут различаться как по используемым ими видам пищевых ресурсов, так и по способам их получения, и нет никаких причин, которые мешали бы допустить то же самое для гоминид.

Кстати, увеличение роли мяса в рационе гоминид, начавшееся в олдувайскую эпоху и продолжившееся впоследствии, можно считать важным условием роста мозга. Дело в том, что мозг, наряду с сердцем, печенью, почками и кишечником, входит в число наиболее «дорогостоящих» в энергетическом отношении анатомических органов. В то время как общий вес перечисленных органов составляет у человека в среднем всего лишь 7 % от веса тела, потребляемая ими доля метаболической энергии превышает 75 %. Вес мозга составляет 2 % от веса тела, потребляет же он примерно 20 % получаемой организмом энергии. Сокращение доли растительных продуктов в рационе наших предков и рост доли продуктов животных — более калорийных и легче усваиваемых — создавали возможность для уменьшения размеров кишечника, что позволяло поддержать общий метаболический баланс на прежнем уровне, несмотря на значительный рост мозга. Не случайно у современного человека кишечник много меньше, чем у других животных сходного размера, причем получаемый за счет этого энергетический выигрыш обратно пропорционален потерям, связанным с увеличившимся мозгом.

 

Точка необратимости

 

Выше мы попытались выяснить основные причины и примерное время начала первой культурной революции. Было сказано также, что главным ее итогом стало превращение культуры в фактор, определяющий наиболее важные аспекты поведения предков человека и направление их биологического развития. Но когда же именно был достигнут этот итог? Можно ли хотя бы приблизительно датировать момент завершения первой культурной революции? Я думаю, можно. Конечно, наши знания о ранних стадиях эволюции человека и культуры еще очень ограничены и любые обобщения в этой области носят предварительный и гипотетический характер, но все же, если суммировать имеющиеся сведения, то нельзя не заметить, что целый ряд очень важных, переломных изменений в биологии и в поведении гоминид приходится, в общем-то, на один и тот же период — период, отстоящий от наших дней примерно на полтора миллиона лет. Согласно археологической периодизации — это начало так называемой ашельской эпохи, которая следует в археологической периодизации за олдувайской и охватывает период примерно от 1,5 млн. до 200 тыс. лет назад. Для антропологов же это время, когда род Homo в лице вида гомо эректус обретает, наконец, легко узнаваемые черты, многие из которых почти в неизменном виде сохраняются у его представителей и поныне.

Особенно резкие перемены происходят в анатомии скелета, в размерах и строении мозга, в способах жизнеобеспечения и характере питания, в географии расселения гоминид, в технологии изготовления орудий и формах этих орудий, а также, предположительно, и в способах коммуникации. Создается впечатление, что в рассматриваемый период процессы биологического и культурного развития человека как бы сходятся в одной точке, после чего в нашей истории начинается уже совсем другой этап. Эту точку я предлагаю называть «точкой необратимости», поскольку, как мне кажется, по ее достижении возврат к прежнему, чисто биологическому пути адаптации стал если и не абсолютно невозможен, то, во всяком случае, крайне маловероятен (рис. 6.3).

 

 

Рис. 6.3.

Начнем с анатомии, с тех изменений, которые произошли в интересующий нас период с телом гоминид. В первой главе уже говорилось вкратце о том, что для вида гомо эректус, включая самых ранних представителей этого вида,[56] характерен, в общем, вполне человеческий скелет, по размерам, пропорциям и многим другим особенностям близкий к скелету современного человека. О предшественниках эректусов — габилисах этого никак не скажешь. По многим анатомическим характеристикам, которые могут быть более или менее надежно реконструированы и которые тесно связаны с экологическими, демографическими, репродуктивными и прочими особенностями поведения вида, габилисы явно ближе к австралопитекам, чем к гоминидам — членам рода Homo. Среди этих характеристик такие, как размер и форма тела, пропорции конечностей, темпы индивидуального развития, особенности жевательного аппарата и т. д. Кроме того, уже у самых ранних эректусов в отличие от габилисов и австралопитеков полностью отсутствуют какие бы то ни было черты, свидетельствующие о сохранении приспособленности к древесному образу жизни. Основываясь на всем этом, некоторые антропологи сейчас даже предлагают переместить вид габилиса из рода Homo в род австралопитеков.

 

 

Рис. 6.4. Объем мозга у австралопитеков и ранних Homo.

По размеру мозга эректусы тоже сильно отличаются от предшествующих им гоминид. Уже у самых первых членов этого вида объем мозговой полости был намного больше, чем у любого австралопитека, да и по сравнению с габилисами они в этом отношении ушли далеко вперед (рис. 6.4). Лишь крайние значения, зафиксированные для этих двух групп, слегка перекрываются, в то время как разница средних величин составляет порядка 200 см3.

Не приходится сомневаться и в том, что степень плотоядности гоминид с появлением вида гомо эректус также возросла. Об этом говорят и археологические находки, прежде всего, значительное увеличение числа находимых на стоянках костей животных со следами их расчленения каменными орудиями, и некоторые новые черты в анатомии наших предков. Об одной из таких черт уже упоминалось в предыдущем разделе. Это сужение нижней части грудной клетки, сигнализирующее об уменьшении размеров кишечника. Второй признак, отражающий изменение характера питания, — размер и строение зубов. У австралопитеков и габилисов коренные зубы (моляры) еще очень крупные, с толстым слоем покрывающей их эмали. Они приспособлены, в первую очередь, к пережевыванию растительной пищи, включая жесткие коренья, зерна, орехи и т. д. У эректусов же моляры становятся намного меньше (несмотря даже на то, что размер тела гоминид на этой стадии эволюции заметно увеличивается), а слой эмали на них тоньше. Скорее всего, это в немалой степени было связано с увеличением доли животных продуктов в их рационе.

Такое увеличение имело и другие важные следствия. В частности, вполне возможно, что именно оно явилось одной из главных причин, приведших к началу расселения гоминид за пределы их африканской прародины. Дело в том, что хищникам для того, чтобы прокормиться, требуется намного больше территории, чем травоядным животным. Поэтому по мере изменения положения гоминид в трофической цепи, т. е. по мере того, как из вегетарианцев они все больше превращались в любителей мяса, изменялась и плотность их популяций — они становились все более разреженными. Даже при общей неизменной численности им требовалось бы все больше и больше места. Поскольку же в реальности их численность, по всей вероятности, со временем все же хоть и медленно, но возрастала, то должен был наступить момент, когда Африка — или, по крайней мере, та ее часть, где существовали пригодные для существования гоминид условия, — стала для них слишком мала. С этой точки зрения то обстоятельство, что первые следы присутствия человека в Азии и Европе приходятся как раз на период, следующий за появлением гомо эректус (гомо эргастер), выглядит вполне закономерно и предсказуемо.

Если исходить лишь из хорошо обоснованных и проверенных датировок и материалов, то получается, что и в Азии, и в Европе древнейшие археологические памятники имеют возраст немногим более одного миллиона лет назад. Это не относится только к Ближнему Востоку и Кавказу, куда, как уже говорилось в первой главе, гоминиды впервые проникли, по меньшей мере, 1,5 млн. лет назад. Путь европейских и азиатских первопоселенцев пролегал, скорее всего, через район Суэца, где существовал сухопутный мост, связывавший Африку с Евразией. Кроме того, не исключено, что в районах Гибралтара и Африканского Рога тоже были какие-то перемычки, делавшие возможными миграции из Северной Африки непосредственно в Европу, а из Восточной Африки на Аравийский полуостров и далее в глубинные районы Азии.

К середине ашельской эпохи, т. е. 700–800 тыс. лет назад, область распространения культуры включала уже почти всю Африку, юго-запад Европы, Западную, Центральную и Восточную Азию. Вероятно, в нее входили и некоторые острова Юго-Восточной Азии, где костные остатки гоминид имеют возраст не менее 1 млн. лет, но не сопровождаются столь же древними артефактами. Скоре всего, последние пока просто не найдены, хотя нельзя полностью исключить и вероятность того, что первоначально гоминиды обходились в этом регионе вообще без каменных орудий, найдя им более или менее равноценную замену в изделиях из иных, менее долговечных материалов, таких, например, как бамбук.

 

 

Рис. 6.5. Деревянное копье эпохи нижнего палеолита, найденное на стоянке Шенинген в Германии.

После того как гоминиды начали расселяться в Евразии, роль мясной пищи и охоты в их жизни должна была еще более возрасти. Прежде всего, это относится к тем популяциям, которые продвигались на север. Этнографами давно уже было замечено, что относительная роль животных и растительных продуктов в рационе живущих охотой и собирательством людей зависит в значительной степени от природных условий и довольно четко коррелирует с географической широтностью — чем дальше от экватора, тем больше доля мяса в питании, и наоборот. Эта закономерность, наверняка, проявлялась и на самых ранних стадиях человеческой истории. Отсутствие во вновь осваиваемых регионах привычных пищевых ресурсов заставляло людей искать новые источники существования и способы жизнеобеспечения, одним из которых стала систематическая охота, в том числе на крупных животных. Некоторые свидетельства такой охоты дают археологические находки, относящиеся к ашельскому времени. Так, например, обитатели стоянок Торральба и Амброна в Испании, как предполагается, успешно охотились на слонов, которых сначала загоняли в топкое болото, а потом убивали. На последнем из этих двух памятников был найден и обломок деревянного копья, служившего, видимо, в качестве охотничьего оружия. Правда, долгое время вопрос о назначении этого предмета и вообще о существовании копий в ашельскую эпоху оставался открытым, но сенсационные открытия, сделанные относительно недавно на стоянке Шенинген в Германии, позволяют решить его положительно. В Шенингене было найдено несколько копий, выструганных древнейшими обитателями этого памятника из ели. Копья прекрасно сохранились, благодаря залеганию в ископаемом торфянике. Они изготовлены по одному стандарту, имеют тщательно заостренные концы и примерно одинаковую длину около или чуть больше 2 м у целых экземпляров (рис. 6.5). Полученные разными методами датировки и геологические условия залегания находок и не оставляют сомнений в том, что возраст их составляет не менее 300 тысяч лет.[57]

С началом ашельской эпохи меняются и каменные орудия. Иногда, правда, они все еще очень похожи на орудия, которыми пользовались в олдувайское время, но иногда уже сильно отличаются от них, превосходя их совершенством формы и обработки. Особенно эффектно выглядят крупные, симметричные, тщательно оббитые с двух сторон изделия с копьевидным или топоровидным концом, выполнявшие множество самых разных функций, но именуемые рубилами и колунами (рис. 6.6). Эти изделия наиболее типичны для ашеля эпохи (сам термин происходит от названия местечка Сент-Ашель во Франции, где в позапрошлом веке было найдено много рубил). Правда, рубила и колуны находят почти исключительно только в западной части ареала расселения архантропов, тогда как в Восточной Азии они по непонятной пока причине встречаются крайне редко. В восточноазиатском регионе даже более поздние, чем гомо эректус, гоминиды пользовались в основном орудиями, с близкими по совей форме и способам изготовления олдувайским. Причем этот факт до сих пор не получил сколько-нибудь удовлетворительного объяснения. Еще более загадочным кажется то обстоятельство, что в Юго-Восточной Азии костные останки архантропов вообще не сопровождаются какими бы то ни было искусственно изготовленными предметами. Возможно, они пока просто не найдены, хотя нельзя полностью исключить также, что первоначально гоминиды обходились в этом регионе без каменных орудий, найдя им более или менее равноценную замену в изделиях из иных, менее долговечных материалов, таких, например, как бамбук.

 

 

Рис. 6.6. Рубила — орудия, типичные для ашельской эпохи.

Самым важным аргументом в пользу того, что «точка необратимости» в нашей эволюционной и культурной истории, действительно, была достигнута уже полтора миллиона лет назад, могло бы стать обнаружение убедительных свидетельств существования у гоминид этой эпохи языка. К сожалению, однако, этим мы пока похвастаться не можем. Ни речь, ни жестовые формы языковой коммуникации в силу самой своей природы не оставляют материальных следов, и потому возможности археологии при решении проблемы происхождения языка крайне ограничены (впрочем, как мы увидим в следующем разделе, кое-что она все таки в состоянии дать). Тем не менее, ситуация далеко не столь безнадежна, как может показаться на первый взгляд. Приподнять хотя бы немного завесу над вопросом о том, когда наши предки начали разговаривать друг с другом, помогают данные приматологии и палеоантропологии. Эти данные, даже если относиться к ним очень критически и очень осторожно, все же позволяют предполагать, что гоминиды вида гомо эректус могли обладать зачатками речи. Конечно, имеющихся сейчас в нашем распоряжении материалов ни в коем случае не достаточно для того, чтобы доказать, что речь и в самом деле звучала на Земле уже на столь ранней стадии нашей эволюции, но в принципе такая возможность кажется гораздо более вероятной, чем противоположная. Надеюсь, что, ознакомившись со следующей главой, которая как раз и посвящена проблеме происхождения языка, читатель придет к точно такому же выводу.

 

 

Глава 7. Скользкая тема

 

Почти в любой большой работе, посвященной происхождению языка, можно найти упоминание о том, что бывали в истории науки времена, когда эта тема пользовалась среди ученых весьма дурной репутацией, и на ее рассмотрение даже налагались запреты. Так, в частности, поступило в 1866 г. Парижское лингвистическое общество, внеся в свой устав соответствующий пункт, который просуществовал в нем потом десятки лет. Понять причину подобной дискриминации, в общем-то, несложно: слишком много ни на чем, кроме воображения, не основанных, сугубо умозрительных, а то и полуфантастических теорий породило в свое время обсуждение интересующей нас проблемы. Как заметил О.А. Донских, фактически словом «теория» во многих таких случаях освящалось какое-нибудь элементарное соображение, которое затем, благодаря ничем не сдерживаемому полету фантазии, разрасталось у разных авторов в картины происхождения речи.[58]

Сейчас формальных запретов на обсуждение чего бы то ни было не существует, но тема происхождения языка не перестает быть от этого менее скользкой. Если о ранних стадиях эволюции материальной культуры, имеется, благодаря археологии, хоть и далеко не исчерпывающая, но все же достаточная для некоторых общих реконструкций информация, то о ранних стадиях эволюции языкового поведения приходится судить в основном по косвенным данным. Поэтому сегодня, как и в XIX в., тема, которой посвящен этот раздел, продолжает порождать множество спекулятивных предположений и гипотез, основанных не столько на фактах, сколько на их отсутствии. В такой ситуации особенно важно четко разграничивать то, что мы действительно знаем, и то, что можем лишь с большей или меньшей степенью вероятности допускать. Увы, сразу же приходится признать, что общий баланс здесь пока складывается далеко не в пользу достоверно известного.

Прежде всего, постараемся сколь можно более четко сформулировать проблему. Что, собственно, мы стремимся узнать и понять, исследуя происхождение языка? Для начала, вспомним, что языком мы договорились называть всякую систему дифференцированных знаков, соответствующих дифференцированным понятиям. Это определение, а также определение того, что такое знак, было уже рассмотрено в главе 4. Хотя язык часто отождествляют с речью, в принципе для передачи и восприятия знаков может служить любое из пяти чувств. Глухонемые общаются с помощью зрения, люди, лишенные зрения, читают и пишут, благодаря осязанию, довольно легко можно представить также язык запахов или вкусовых ощущений. Таким образом, несмотря на то, что для подавляющего большинства людей язык — это, прежде всего, звук, проблема происхождения языка гораздо шире проблемы происхождения речи. Способность использовать язык может осуществляться разными путями, не обязательно в звуковой форме. Наша речь — это только одна из возможных форм знаковой коммуникации, а вербально-звуковой язык, лежащий в ее основе, — только один из возможных видов языков.

Проблему происхождения языка можно представить как ряд отдельных, хотя и тесно взаимосвязанных между собой вопросов. Во-первых, хотелось бы понять, для чего вообще понадобился язык. Во-вторых, необходимо разобраться в том, как формировался его биологический фундамент, т. е. органы, служащие для образования, передачи и восприятия языковых знаков. В-третьих, интересно было бы попытаться представить, как формировались сами эти знаки, и что они первоначально собой представляли. Наконец, особняком стоят вопросы о том, когда, в какую эпоху и на какой стадии эволюции человека сформировалась языковая способность и когда она была реализована. Рассмотрим все выделенные аспекты проблемы происхождения языка в том порядке, в каком мы их здесь перечислили.

Итак, почему вообще появляется язык? Возникает ли он в связи с необходимостью совершенствования способов обмена информацией, или лишь как средство мышления? Какая из двух этих функций была первоначальной, основной, а какая вторичной, производной? Что возникло раньше — язык или мышление? Возможна ли мысль без языка?

Часть ученых твердо уверена в том, что разум, мышление, — это продукт языка, и никак не наоборот. Еще Т. Гоббс полагал, что первоначально язык служил не общению, а лишь мышлению, и так же думают некоторые современные авторы.[59] Другие, напротив, убеждены, что язык — это средство сообщения мыслей, а не производства их, и, следовательно, мышление независимо от языка и имеет собственные генетические корни и композиционную структуру. «Для меня не подлежит сомнению, что наше мышление протекает в основном минуя символы (слова) и к тому же бессознательно», — писал, например, А. Эйнштейн, а зоопсихологи давно уже говорят о «довербальных понятиях», имеющихся у высших животных. В свете того, что нам теперь известно о человекообразных обезьянах, вторая точка зрения кажется более правдоподобной. Их пример показывает, что мышление, если понимать под этим образование понятий и оперирование ими, явно возникает раньше способности эти понятия сообщать, т. е. раньше языка. Конечно, возникнув, язык стал служить и орудием мышления, но эта роль была все же, скорее всего, вторичной, производной от основной, каковой являлась коммуникативная функция.

Согласно весьма популярной и достаточно правдоподобной гипотезе, первоначально необходимость становления языка была связана, прежде всего, с усложнением социальной жизни в объединениях гоминид. В первой главе уже упоминалось о том, что у приматов существует довольно устойчивая прямая связь между размером коры головного мозга и численностью сообществ, характерной для того или иного вида. Английский приматолог Р. Данбар, отталкиваясь от факта такой корреляции, предложил оригинальную гипотезу происхождения языка. Он заметил, что существует прямая связь не только между относительной величиной коры мозга и размером групп, но также между их размером и количеством времени, которое представители каждой группы расходуют на груминг.[60] Груминг же, помимо того, что он выполняет чисто гигиенические функции, играет и важную социально-психологическую роль. Он способствует снятию напряжения во взаимоотношениях между особями, установлению дружественных отношений между ними, поддержанию сплоченности внутри групп и сохранению их целостности. Однако, количество затрачиваемого на груминг времени не может расти беспредельно без ущерба для других жизненно важных видов деятельности (поиск корма, сон и т. д.). Поэтому логично предположить, что по достижении сообществами гоминид некоего порогового значения численности должно было стать необходимым замещение или, во всяком случае, дополнение груминга каким-то другим средством обеспечения социальной стабильности, менее времяемким, но не менее эффективным. Таким средством, по мысли Данбара, и стал язык. Остается, правда, непонятным, чем мог быть вызван постоянный рост размера групп, но, возможно, что, говоря о гоминидах, ведущую роль следует отводить не количественному изменению сообществ (как полагает Данбар), а их качественному усложнению, обусловленному появлением новых сфер социальной жизни, новых аспектов взаимоотношений, и также требовавшему увеличения временных затрат на груминг.

К гипотезе Данбара мы еще вернемся, когда речь пойдет о времени происхождения языка, а сейчас обратимся к вопросу о том, какие анатомические органы должны были понадобиться нашим предкам, когда они, наконец, пришли к выводу, что им есть, что сказать друг другу, и как шло становление этих органов. Конечно, наши познавательные возможности в этой области сильно ограничены вследствие специфики ископаемого материала — судить-то обо всем приходится только по костям, да и тех, как правило, в распоряжении антропологов гораздо меньше, чем хотелось бы, — но все же кое-что интересное выяснить можно.

 

 

Рис. 7.1. Эндокранные слепки шимпанзе (a), австралопитека африканского (b), австралопитека (парантропа) массивного (c), гомо эректус (d), гомо сапиенс (e).

Наиболее интенсивно изучалось и изучается развитие мозга. Основным материалом для таких исследований служат так называемые эндокранные отливы, т. е. муляжи мозговой полости (рис. 7.1). Они дают возможность составить представление не только об объеме мозга ископаемых форм, но и о некоторых важных особенностях его структуры, находящих отражение в рельефе внутренней поверхности черепной коробки. Так. Довольно давно уже было замечено, что на эндокранных отливах поздних австралопитеков, в частности, австралопитека африканского, намечаются выпуклости в некоторых из тех областей, где у людей, как считается, находятся основные речевые центры. Обычно выделяют три таких центра, но один из них, расположенный на медиальной поверхности лобной доли мозга, не оставляет отпечатка на костях черепа и потому судить о степени его развития и самом существовании у ископаемых гоминид невозможно. Два других такие отпечатки оставляют. Это поле Брока (ударение на последний слог), связанное с боковой поверхностью левой лобной доли, и поле Вернике, находящееся также на боковой поверхности левого полушария на границе теменной и височной областей (рис. 7.2). На эндокранных отливах австралопитека африканского отмечается наличие поля Брока, а в одном случае было предположительно выделено и поле Вернике. У первых представителей рода Homo обе эти структуры выражены уже вполне отчетливо.

 

 

Рис. 7.2. Расположение основных языковых центров в мозге человека.

Если понимание эволюции мозга важно для оценки способности к языковому поведению в целом, то изучение строения дыхательных и голосовых органов ископаемых гоминид проливает свет на развитие речевой способности, необходимой для нашего вербально-звукового языка.[61] Одно из направлений такого рода исследований, получившее название палеоларингологии, имеет целью реконструировать верхние дыхательные пути наших предков. Реконструкции возможны благодаря тому, что анатомия основания черепа (базикраниума) в какой-то мере отражает некоторые особенности мягких тканей верхних дыхательных путей. В частности, существует связь между степенью изогнутости основания черепа и положением гортани в горле: при слабо изогнутом основании гортань расположена высоко, а при сильно изогнутом значительно ниже. Последняя черта, т. е. низкое расположение гортани, характерна лишь для людей. Правда, у детей до двух лет гортань расположена так же высоко как у животных (что, кстати, дает им и животным возможность есть и дышать практически одновременно), и лишь на третьем году жизни она начинает опускаться (что позволяет лучше и разнообразнее артикулировать звуки, но создает риск подавиться).

С целью реконструировать изменения положения гортани в процессе эволюции человека изучались базикраниумы ископаемых гоминид. Было установлено, что австралопитеки в этом отношении гораздо ближе к человекообразным обезьянам, чем к современным людям. Следовательно, их голосовой репертуар был, скорее всего, очень ограничен. Изменения в современном направлении начались на стадии человека прямоходящего: анализ черепа KNM-ER 3733 возрастом около 1,5 млн. лет выявил зачаточный изгиб базикраниума. На черепах ранних палеоантропов возрастом около полумиллиона лет фиксируется уже полный изгиб, близкий к тому, что характерен для современных людей. Несколько сложнее обстоит дело с неандертальцами, но, скорее всего, и у них гортань располагалась достаточно низко для того, чтобы они могли произносить все необходимые для членораздельной речи звуки. К этой теме мы вновь вернемся в следующей главе.

Еще один орган, связанный с речевой деятельностью — это диафрагма, обеспечивающая точный контроль дыхания, необходимый для быстрой членораздельной речи. У современных людей одним из следствий такой функции диафрагмы является рост числа тел нервных клеток в спинном мозге грудных позвонков, что имеет результатом расширение позвоночного канала грудного отдела по сравнению с другими приматами. Возможно, такое расширение произошло уже у архантропов, на что указывают некоторые находки с восточного берега озера Туркана. Правда, есть и материалы, противоречащие такому выводу. В частности, судя по грудным позвонкам скелета из Нариокотоме в Восточной Африке (возраст около 1,6 млн. лет), его обладатель в интересующем нас отношении был ближе к обезьянам, чем к современным людям. Напротив, неандертальцы по рассматриваемому признаку практически не отличаются от нас.

Большое значение для развития речевых способностей ископаемых гоминид имели, конечно, изменения размеров и строения челюстей и ротовой полости — органов, принимающих самое непосредственное участие в артикуляции звуков. Громоздкие, тяжелые челюсти большинства ранних гоминид, таких, например, как австралопитек массивный (он и массивным-то был назван из-за больших размеров челюстей и зубов), могли бы стать серьезной помехой для беглой речи, даже если бы мозг и органы дыхания у них не отличались от наших. Однако уже вскоре после появления рода Homo эта проблема была в основном решена. Во всяком случае, судя по строению костей ротовой части черепа, принадлежащих членам вида гомо эректус, они могли совершать языком все движения необходимые для того, чтобы успешно артикулировать гласные и согласные звуки.

Очень многим авторам, так или иначе затрагивающим проблему происхождения языка, самым важным в ней кажется вопрос о природных источниках и стадиях генезиса языковых знаков. Как они возникали? В какой форме: вербальной, жестовой, или иной? Каковы были источники их формирования, как за ними закреплялось определенное значение? Часто подобные вопросы попросту заслоняет собой всю проблему. Между тем, они, в общем-то, вторичны. Они получили бы первостепенное значение лишь в том случае, если бы мы вернулись к представлениям об интеллектуальной пропасти, разделяющей человека и животных. Тогда интересующая нас проблема была бы под стать проблеме, скажем, происхождения живого из неживого. На самом деле, однако, как я пытался показать в одной из предыдущих глав, формирование знаков человеческого языка — это, скорее, развитие уже имевшегося в наличии качества, нежели возникновение качества абсолютно нового. Отрицание пропасти, таким образом, существенно понижает ранг вопроса. Он во многом сродни, например, вопросу о том, делали ли наши предки свои первые орудия из камня, кости, или дерева, а надежды получить на него когда-нибудь убедительный ответ, пожалуй, даже меньше. И то, и другое, конечно, крайне любопытно, будит воображение, дает простор для множества гипотез, но в то же время очень напоминает такой фрагмент кроссворда, с которым не пересекается ни одна другая строка и решение которого поэтому, хоть и интересно само по себе, мало что дает для разгадки кроссворда в целом.

Существует две основных точки зрения относительно происхождения языковых знаков. Одна заключается в том, что они изначально носили вербально-звуковой характер и выросли из разного рода естественных вокализаций, характерных для наших отдаленных предков, другая же предполагает, что звуковому языку предшествовал жестовый, который мог сформироваться на основе мимики и различных движений, столь широко представленных в коммуникационном репертуаре многих обезьян. Внутри каждого из этих двух направлений, речевого и жестового, сосуществует множество конкурирующих гипотез. В них в качестве исходного материала для генезиса языковых знаков рассматриваются разные виды естественных звуков и движений и по-разному рисуются детали реконструируемых процессов. За долгие годы споров между сторонниками противостоящих гипотез ими было высказано множество интересных, остроумных, или просто забавных идей. Некоторые из них способны поразить самое изощренное воображение. Так, в одной из классических работ речевого направления, авторы, дав волю фантазии и желая подчеркнуть несводимость проблемы происхождения языка к вопросу об эволюции голосовых органов, указывают на теоретическую возможность того, что при несколько ином раскладе анатомических реалий речь в принципе могла бы носить не вербально-звуковой, а сфинктерно-звуковой характер.[62] Остается лишь поблагодарить природу за то, что она не воспользовалась такой возможностью.

Один из наиболее известных и реалистичных сценариев того, как естественная (врождённая) коммуникационная система ранних гоминид могла превратиться в искусственный вербально-звуковой язык, предложил американский лингвист Ч. Хокетт. Особое внимание он уделил теме трансформации генетически фиксированных вокализаций животных в слова, объяснению того, как и почему отдельные звуки (фонемы) складывались в некие смысловые сочетания (морфемы) и как за последними закреплялось определенное значение. Хокетт заметил, что коммуникационная система наших отдаленных предков, будучи закрытой, т. е. состоящей из ограниченного числа сигналов прикрепленных к столь же ограниченному числу явлений, неизбежно должна была претерпеть радикальную трансформацию в случае появления необходимости обозначать все большее количество объектов. Первым шагом такой трансформации, ведущим к превращению закрытой системы в открытую, могло, по его мнению, стать увеличение фонетического разнообразия вокализаций. Однако, этот путь естественным образом ограничен и, кроме того, чреват возрастанием количества ошибок как при производстве звуков, так и особенно при их восприятии, поскольку различия между отдельными звуками по мере возрастания их числа должны были делаться все более тонкими и трудноуловимыми. Следовательно, при сохранении тенденции к увеличению количества объектов, явлений и отношений, требовавших обозначения, становился необходимым более эффективный способ повышения информационной емкости коммуникативной системы. Естественным решением проблемы было наделение значением не отдельных, пусть даже сложных звуков, а их легко различаемых и численно не ограниченных сочетаний. Так, по Хокетту, звуки стали фонологическими компонентами, а пре-язык стал языком.

Нельзя, однако, сбрасывать со счетов и гипотезу, согласно которой первоначально язык был жестовым. У обезьян, как известно, коммуникация осуществляется через несколько сенсорных каналов, но при этом вокализации часто служат не для того, чтобы передать конкретную информацию, а лишь для того, чтобы привлечь внимание к жестовым или иным сигналам. В связи с этим иногда утверждают, что слепое животное в сообществе приматов было бы в гораздо большей степени ущемлено в плане общения, чем глухое. В пользу гипотезы существования дозвуковой стадии в развитии языка может свидетельствовать и тот факт, что искусственные знаки, используемые шимпанзе (и в природе, и в условиях эксперимента) — жестовые, тогда как звуковые сигналы, судя по всему, врожденные. Изобразительность, или, как иногда говорят, иконичность, свойственная визуальным знакам в гораздо большей степени, чем звуковым, — еще одно свойство, которое могло обеспечить исторический приоритет жестового общения. Движениями руки гораздо проще создать узнаваемый образ предмета или действия, чем движениями губ и языка.

О том, что речи предшествовал жестовый язык, развитие которого привело затем к появлению языка возгласов, писал еще Кондильяк. Сходных воззрений придерживались также Э. Тэйлор, Л. Г. Морган, А. Уоллес, В. Вундт и некоторые другие классики антропологии, биологии и философии. О «кинетической речи», предшествовавшей звуковой, писал Н. Я. Марр. Что же касается современности, то сейчас число приверженцев идеи об исходной жестовой стадии в истории языка едва ли не превышает число тех, кто считает, что язык изначально был звуковым. Различные сценарии возникновения и эволюции языка жестов до звукового языка или параллельно с ним были предложены целым рядом лингвистов, приматологов, антропологов. Им приходится решать, в общем-то, те же по сути своей проблемы, над которыми бьются «речевики», а кроме того еще и объяснять, как и почему жестовый язык в конечном счете все же превратился в звуковой. «Если звуковому языку предшествовал язык жестов, то проблема глоттогенеза — это проблема возникновения языка жестов. Но она, в свою очередь, остается проблемой происхождения языка. Точно так же, как и в случае со звуками, необходимо указывать источники развития жестикуляции, объяснять причину того, что жесты получили определенное значение, описывать синтаксис языка жестов. Если это сделано, то проблема возникновения звукового языка становится проблемой вытеснения жестов сопровождающими их звуками».[63]

В принципе, кстати, нельзя исключить, что становление языка изначально носило полицентрический характер, т. е. совершалось независимо в нескольких географически изолированных популяциях гоминид. В этом случае процесс мог протекать в очень различающихся между собой формах, но ни реконструировать их, ни даже просто оценить степень правдоподобия такой гипотезы нет никакой возможности.

Одной из главных, или, возможно, самой главной особенностью нашего языка, наглядно отличающей его от коммуникативных систем обезьян и других животных, является наличие синтаксиса. Некоторые исследователи, придающие этому признаку особенно большое значение, считают, что именно и только с появлением синтаксиса можно говорить о языке в собственном смысле слова, а архаичные бессинтаксические формы знаковой коммуникации, предполагаемые для ранних гоминид, лучше называть протоязыком. Существует точка зрения, что отсутствие синтаксиса ограничивало не только эффективность языка как средства общения, но и крайне негативно сказывалось на мышлении, делая невозможным, или, во всяком случае, сильно затрудняя построение сложных логических цепочек типа: «событие x произошло потому, что произошло событие y; x всегда случается, когда случается y; если не произойдет x, то не произойдет и y» и т. д. Правда, речь в последнем случае идет уже о довольно сложных синтаксических отношениях и конструкциях, тогда как простейшие их формы (вроде тех, что используют иногда шимпанзе, обученные визуальным знакам) допускаются и для протоязыка.

Существует целый ряд гипотез относительно возникновения синтаксиса. Одни авторы полагают, что это событие было подобно взрыву, т. е. произошло быстро и резко, за счет некоей макромутации, вызвавшей соответствующую реорганизацию мозга. Многие приверженцы этой точки зрения считают, что люди обладают неким врожденным аппаратом для усвоения языка, который не просто обеспечивает возможность научения, но и прямо влияет на характер нашей речи, организуя ее в соответствии с генетически детерминированной системой правил. Эту не зависящую от научения систему правил американский лингвист Н. Хомский — основоположник рассматриваемого подхода — рассматривал как некую общую для всего нашего биологического вида «универсальную грамматику», коренящуюся в нейронной структуре мозга («языковой орган») и обеспечивающую быстроту и легкость усвоения языка и пользования им.

Сторонники альтернативной точки зрения считают происхождение синтаксиса результатом постепенного эволюционного процесса. По их мнению, теория Хомского требует внезапного качественного изменения лингвистических способностей приматов, которое можно объяснить только либо божественным вмешательством, либо несколькими одновременными и координированными мутациями, что крайне маловероятно и не согласуется с фактом длительной эволюции мозга и голосовых органов. Существует математическая модель, доказывающая неизбежность синтаксизации языка при условии, что количество используемых его носителями знаков превышает определенный пороговый уровень.

Представив в общих чертах, как обстояло дело с формированием биологического фундамента языка, и каковы могли быть пути генезиса языковых знаков, обратимся теперь к вопросу о хронологии этих процессов. Хотя ни речь, ни жестовый язык, если таковой ей предшествовал, в силу своей невещественной природы археологически неуловимы, и точно установить время их появления, а тем более датировать основные стадии эволюции надежды очень мало, приблизительные хронологические оценки на основе разного рода косвенных данных все же вполне возможны. Большинство таких оценок базируется на анализе антропологических материалов, но полезными могут оказаться также сведения, почерпнутые из приматологии, сравнительной анатомии, археологии и некоторых других наук.

Факт заметного увеличения мозга уже у человека умелого истолковывается обычно как показатель возросшего интеллектуального и в том числе языкового потенциала этих гоминид. Наличие у них образований, аналогичных нашим полям Брока и Вернике, также служит в качестве довода в пользу существования уже на этой ранней стадии эволюции зачатков речи. Более того, некоторые исследователи допускают даже, что уже некоторые поздние австралопитеки могли обладать зачаточными речевыми способностями. Однако здесь стоит вспомнить, что, во-первых, как показывает пример человекообразных обезьян, обладать способностями — еще не значит пользоваться ими, а во-вторых, функции обоих названных полей, особенно на ранних этапах их эволюции, точно пока не выяснены. Не исключено, что их формирование не имело прямого отношения к становлению знакового поведения, и, таким образом, их наличие не может служить «железным» доказательством наличия языка.

Труднее поставить под сомнение эволюционный смысл некоторых преобразований голосовых органов. Дело в том, что низкое положение гортани, обеспечивающее, как считается, возможность членораздельной речи, имеет и отрицательную сторону — человек, в отличие от других животных, может подавиться. Маловероятно, что риск, связанный с такого рода анатомическими изменениями, был их единственным результатом и не компенсировался с самого начала иной, полезной функцией (или функциями). Поэтому резонно предполагать, что те гоминиды, у которых гортань уже была расположена достаточно низко, не просто имели возможность членораздельной речи, но и пользовались ей. Если это предположение верно, то тогда говорящими существами следует считать, по крайней мере, ранних палеоантропов, появившихся около полумиллиона лет назад, не отказывая при этом в языковых способностях и их предшественникам, относимым к виду гомо эректус.

Интересные возможности для определения времени возникновения языка открывает уже упоминавшаяся выше гипотеза Р. Данбара. Она, как мы помним, построена на факте существования прямой зависимости между относительной величиной коры головного мозга и размером сообществ приматов, с одной стороны, и между размером сообществ и временем, которое их члены тратят на груминг, с другой. Первую из этих закономерностей Данбар использовал для того, чтобы рассчитать приблизительную численность групп ранних гоминид. Величина коры их мозга оценивалась им на основании данных по эндокранным отливам. Сколь бы ненадежными и спорными не казались такие расчеты, нельзя не заметить, что «естественная» численность сообщества, выведенная Данбаром для Homo sapiens (148 человек), находит подтверждение в этнографических данных по первобытным и традиционным обществам. Она соответствует как раз тому пороговому значению, до достижения которого отношения родства, свойства и взаимопомощи оказываются вполне достаточными для регулирования отношений между людьми. Если же этот предел превышается, то характер организации общества начинает усложняться, происходит его дробление на подгруппы, и появляются специальные органы управления и власти.

Рассчитав «естественную» для разных видов гоминид численность сообществ, Данбар использовал вторую выявленную им закономерность, чтобы рассчитать, какую часть своего времени члены каждого вида вынуждены были бы тратить на груминг. После этого осталось только установить, на каком этапе нашей эволюционной истории эта численность достигла того порогового значения, при котором должно было стать необходимым замещение или, во всяком случае, дополнение груминга каким-то другим средством обеспечения социальной стабильности, менее времяемким. Поскольку приматы могут тратить на груминг без ущерба для других видов активности до 20 % дневного времени,[64] то критическая точка предположительно соответствует такой численности, при которой эти затраты возросли бы до 25–30 % (у современных людей при естественной численности сообщества в 148 членов они достигли бы 40 %). Такая точка, как показывают расчеты, была наверняка уже достигнута 250 тыс. лет назад, а то и в два раза раньше, и значит, по крайней мере, ранние палеоантропы, если не архантропы (гомо эректус), должны были уже обладать речью. Легко заметить, что датировка происхождения языка, полученная Данбаром столь оригинальным способом, полностью согласуется с выводами, сделанными на основе изучения эволюции гортани и ротовой полости.

Археологи по своим материалам тоже пытаются судить о хронологии становления языка. Хотя для того, чтобы изготавливать даже очень сложные каменные орудия, или изображать углем и охрой фигуры животных в принципе совсем не обязательно уметь разговаривать, есть все же такие виды деятельности, которые невозможно или, по крайней мере, очень трудно осуществлять без хотя бы какого-то общения и предварительного обсуждения. Зафиксировав отражение такого рода действий в археологическом материале можно, следовательно, с большой степенью вероятности предполагать наличие в соответствующий период языка.

Иногда утверждают, что одним из подобных видов деятельности была коллективная охота, требовавшая заранее согласованного плана и координации действий. Рациональное зерно в этой идее, несомненно, есть, но использовать ее на практике не так просто. Шимпанзе, например, довольно часто охотятся большими группами, что повышает шансы на успех, однако каждая обезьяна действует при этом по своему усмотрению. У гоминид долгое время все могло происходить подобным же образом, и точно определить, когда охота из групповой превратилось в действительно коллективную, организованную в соответствии с неким планом, пока не удается.

Другим возможным археологическим индикатором появления более или менее развитых способов знаковой коммуникации является использование людьми «импортного» сырья при изготовлении каменных орудий. Ведь для того, чтобы получить кремень или, скажем, обсидиан с месторождений, находящихся за десятки или сотни километров от стоянки, необходимо сначала как-то узнать об их существовании и о дороге к ним, либо же наладить обмен с теми группами, на земле которых эти месторождения находятся. И то и другое было бы трудно сделать без языка.

Еще более надежным признаком использования нашими предками их лингвистических способностей может, видимо, служить факт мореплавания. В самом деле, дальнее путешествие по морю невозможно без продолжительной специальной подготовки, включая постройку плавательных средств, создание запасов провизии и воды и т. д., а все это требует согласованных действий многих людей и предварительного обсуждения. Поэтому заселение отдаленных островов, куда невозможно было добраться, иначе как по морю, можно рассматривать как косвенное свидетельство существования в соответствующий период языка. Зная, например, что в Австралии люди появились около 50 тысяч лет назад, мы можем заключить, что в это время они вполне уже были способны объясниться друг с другом. Не исключено, однако, что на самом деле эпоха великих географических открытий и дальних морских путешествий началась намного раньше, и что на некоторые острова, отделенные от материка сотнями километров глубоководных пространств, первопоселенцы прибыли уже, как минимум, 700 тысяч лет назад. Именно этим временем датируются кости животных и камни с предположительными следами обработки, найденные в нескольких пунктах на о-ве Флорес (восток Индонезии). Остров этот, по мнению геологов, не имел сухопутной связи с материком, и потому наличие здесь столь древних каменных изделий означало бы его заселение морским путем, что, в свою очередь, свидетельствовало бы в пользу существования языка у архантропов.[65] Такой вывод, собственно, и был уже сделан рядом авторов, хотя, строго говоря, искусственное происхождение найденных на Флоресе предметов остается пока под вопросом.

Многие археологи, не отрицая возможности существования языка уже на ранних стадиях эволюции человека, утверждают, тем не менее, что «полностью современный», «развитый синтаксический язык» появился лишь у людей современного физического типа. Однако никаких прямых данных, которые подтверждали бы такую гипотезу, нет. Конечно, не приходится сомневаться в том, что уже в древнейший период своего существования язык прошел множество этапов понятийного, синтаксического и фонетического усложнения, но как и когда совершались эти изменения, насколько существенными они были и в чем конкретно состояли мы не знаем и, вероятно, никогда не узнаем.

 

Глава 8. Запасной вариант

 

Гордость семейства

 

«…эта канва времен, которые сближаются, ветвятся, перекрещиваются или век за веком так и не соприкасаются, заключает в себе все мыслимые возможности. В большинстве этих времен мы с вами не существуем; в каких-то существуете вы, а я — нет; в других есть я, но нет вас; в иных существуем мы оба».

Х.Л. Борхес. «Сад расходящихся тропок».

 

Вообразим на минуту, что семейство гоминид — это обычная большая семья, включающая по одному представителю или представительнице всех видов, сменявших друг друга на протяжении миллионов лет нашей эволюции. Можно не сомневаться, что человек, олицетворяющий в этой разношерстной компании наш вид, стеснялся бы своих родственников и чувствовал себя в их обществе не очень уютно, а каждый из них, в свою очередь, обнаружил бы много раздражающего в его поведении и облике. В глубине души, однако, габилисы, эректусы и прочие все же должны были бы гордиться тем, что сумели породить столь необычного отпрыска, способного к вещам, о которых ни они сами, ни их современники и понятия не имели. Даже на палеолитического гомо сапиенс, одетого в шкуры и вооруженного дубинкой и дротиком с каменным наконечником, все его многочисленные бабушки и дедушки, дядюшки и тетушки смотрели бы, вероятно, так же, как в современной семье старшие ее члены смотрят на юного вундеркинда, уже в раннем возрасте сумевшего добиться того, для чего им не хватило целой жизни.

Действительно, наш вид наделен многими качествами, которыми не обладали его предшественники. От большинства из них он разительно отличается и внешним видом, и умственными способностями, и поведением. И все-таки, несмотря на это, не стоит, подобно избалованному вниманием взрослых ребенку, думать, что мир существует только для нас и ради нас. Не стоит думать, что мы — цель, а наши предшественники и соседи на лестнице эволюции — только средство ее достижения, и что весь смысл существования и истории семейства гоминид состоит лишь в том, чтобы в один прекрасный день на свет появился гомо сапиенс. Выше, разбираясь с проблемой пускового механизма антропогенеза, мы видели, что толчком для начала этого процесса послужило, скорее всего, необязательное стечение практически несвязанных между собой обстоятельств. Возвращаясь теперь вновь к этой теме, следует признать, что и в дальнейшем разного рода случайности тоже не раз вмешивались в ход эволюции человека, накладывая свой отпечаток на судьбы всех без исключения видов рода Homo.

В антропогенезе, как и в развитии органического мира в целом, предопределена была лишь общая тенденция, но не конкретные формы ее реализации, не итоговый результат. Все виды гоминид, которые порождала эволюция, могут в этом смысле рассматриваться как случайность, как формы, которые при иных обстоятельствах могли бы и не возникнуть. Люди современного физического типа — одна из таких форм, и нет совершенно никаких оснований делать для них исключение и считать их появление чем-то неизбежным. Тем не менее, именно так это событие часто и подается, и при внимательном чтении многих старых и современных работ о происхождении и эволюции человека, трудно избавиться от впечатления, что их авторы представляли и представляют себе антропогенез, как процесс, результат которого был предопределен изначально и однозначно.

Одним из следствий подобного рода представлений является взгляд на людей ныне господствующего на Земле вида, как на единственных обладателей права носить имя человека. Согласно широко распространенному мнению, человек в полном смысле этого слова появился лишь вместе с людьми современного физического типа, а все предшествовавшее развитие было только подготовкой природы к этому скачку в эволюции, «прелюдией» к появлению «готовых» людей. Дело рисуется так, как будто биологическая эволюция, подобно поезду, следующему по утвержденному расписанию, доставляет своих «пассажиров» в заданный пункт назначения, где они могут, наконец, почувствовать себя дома. Ход и результаты эволюции рассматриваются в этом случае не как вероятностный процесс, определяемый взаимодействием множества факторов и стечением множества случайных по отношению к нему обстоятельств, а как целенаправленное движение через ряд промежуточных — и потому не представляющих самостоятельной ценности — форм-станций к современному состоянию.

Чему же, однако, обязаны мы тем, что так удачно прибыли именно на нужный пункт — станцию «готовый человек», а не сошли по неведению с поезда эволюции раньше, на какой-то иной станции? Был ли эволюционный триумф гомо сапиенс неизбежностью, к которой почему-то стремилась природа, или лишь одной из возможностей, осуществившейся в силу определенного стечения обстоятельств? Была ли, наконец, альтернатива, существовали ли другие претенденты на роль «венца творения»?

Я считаю, что, несмотря на «отвлеченный» характер всех этих вопросов, ответить на них можно вполне определенно. Тот вариант антропогенеза, который осуществился в реальности, не был ни единственно возможным, ни тем более фатально неизбежным. Во-первых, легко представить, что при несколько ином, чем это имело место в действительности, развитии климатических, геологических или каких-то еще природных процессов в Африке южнее Сахары (наиболее вероятном месте рождения гомо сапиенс) могли сложиться такие условия, что адаптивный потенциал местных палеоантропов оказался бы достаточным для их выживания и процветания без существенных морфологических и физиологических изменений. В этом случае человек, в его нынешнем облике, так никогда и не появился бы, а лавры «венца творения» достались гоминидам какого-то иного вида. Во-вторых, даже и осуществившийся вариант эволюционной истории тоже оставлял достаточно места для разного рода «вариаций», и судьба уже появившихся, но еще малочисленных людей современного физического типа в принципе могла сложиться гораздо менее удачно. У них были вполне достойные конкуренты, которых можно рассматривать как своего рода «дублеров» гомо сапиенс.

 

Дублеры

 

Как мы уже знаем из первой главы, в то время как в Африке к югу от Сахары, а затем и на Ближнем Востоке завершалось становление людей современного физического типа, в Европе эволюция местных палеоантропов привела к появлению неандертальцев.[66] Об их основных анатомических характеристиках, а также о различиях между ними и людьми современного физического типа уже говорилось в первой главе. Несмотря на все различия, неандертальцы — наши ближайшие родственники в семействе гоминид и, как мы увидим, у них с нами очень много общего. Хотя судьба их сложилась неудачно, и они давным-давно исчезли с лица Земли, называть их тупиковой ветвью эволюции столь же неверно, как неверно применять этот эпитет по отношению, скажем, к коренному населению Тасмании и другим первобытным популяциям нашего биологического вида, уничтоженным в результате европейской колонизации. Скорее, неандертальцев следует считать «дублерами» гомо сапиенс, или, образно выражаясь, резервным вариантом «венца творения». Возникнув примерно одновременно, эти два вида образовали как бы два альтернативных человечества, которые довольно долго, несколько десятков тысяч лет, сосуществовали, причем в отдельных районах буквально бок о бок.

 

 

Рис. 8.1. Афиша фильма, воссоздающая традиционный образ неандертальца.

Впрочем, такая точка зрения далеко не является общепринятой. Напротив, руководствуйся мы расхожими представлениями о неандертальцах, то раздел, посвященный им, следовало бы в противоположность предыдущему («Гордость семейства») назвать «В семье не без урода». В самом деле, у неандертальцев, мягко говоря, неважная репутация среди нынешних обитателей Земли. То обстоятельство, что никто из наших современников, а также и современников наших бабушек, прабабушек и так далее до бог знает какого колена не встречался с этими существами непосредственно, не сталкивался, так сказать, нос к носу, нисколько не мешает однообразию ассоциаций, возникающих у большинства из нас при слове «неандерталец». Часто это слово даже используют как ругательство, желая указать на невежество или ограниченность умственных способностей того, кого так называют, либо же на невоспитанность человека, отсутствие у него каких бы то ни было моральных устоев.

 

 

Рис. 8.2. Так представлял себе неандертальца французский антрополог Марселин Буль (M. Boule), и такими их изображали в начале прошлого века.

«Мы, в сущности, почти ничего не знаем о том, как выглядел неандерталец, но все… дает основание предполагать, что он был покрыт густой шерстью, уродлив с виду или даже омерзителен в своем непривычном для нас облике, с покатым и низким лбом, густыми бровями, обезьяньей шеей и коренастой фигурой». Эти строки из книги Герберта Уэллса «Очерк истории», написанной еще в начале прошлого века, видимо, и сегодня, почти сто лет спустя, мало кому покажутся несправедливыми. Существующие антропологические реконструкции внешнего облика неандертальцев, в общем-то, вполне отвечают популярным представлениям об этих существах, а их образы в художественной литературе и в кинофильмах еще более усугубляют те черты, которые современному человеку кажутся признаком грубости и примитивности их обладателей (рис. 8.1).[67] Одного взгляда на любой из неандертальских «портретов» достаточно, чтобы пропало всякое желание познакомиться с прототипом лично, а уж о возможности встречи с монстром вроде того, что изображен на рисунке 8.2, где-нибудь в темном переулке и думать не хочется.

 

 

Рис. 8.3. Приблизительные границы области распространения неандертальцев.

Тем не менее, если оставить в стороне расхожие штампы и обратиться к фактам, то выяснится, что в интеллектуальном и культурном плане неандертальцы были вовсе не столь безнадежны, как многие из нас привыкли думать. Идя в эволюции своим собственным путем, они сумели прекрасно приспособиться к суровым условиям севера и ледниковой эпохи. Судя по обилию находок скелетов неандертальцев и оставленных ими стоянок, а также по тому, что ареал их обитания со временем расширился далеко за пределы Европы (рис. 8.3), это был вид, процветавший в биологическом отношении, многочисленный и экологически гибкий. В культурном отношении неандертальцы, насколько можно судить по археологическим данным, тоже шли в ногу со своей эпохой, не чураясь новых веяний, а в чем-то будучи, по-видимому, даже и законодателями мод. Во всяком случае, очень долгое время они практически ни в чем не уступали гомо сапиенс.

 

 

Рис. 8.4. Такими и похожими орудиями пользовались на протяжении многих десятков тысяч лет среднего палеолита и неандертальцы, и люди современного физического типа. Вверху — леваллуазское острие и мустьерские остроконечники, внизу — скребла.

И те, и другие на протяжении десятков тысяч лет обходились примерно одним и тем же (среднепалеолитическим) набором орудий (рис. 8.4), использовали для их изготовления идентичные методы, одинаково устраивали стоянки, охотились на одни и те же виды животных и т. д.[68] Важные перемены во всех этих и иных областях культуры, начавшиеся примерно 40 тыс. лет назад и названные археологами переходом от среднего палеолита к верхнему или «верхнепалеолитической революцией» (рис. 8.5), также захватили, как теперь известно, не только людей современного физического типа, но и часть популяций неандертальцев. Есть даже основания предполагать, что как раз конкуренция между двумя этими видами гоминид, резко обострившаяся в результате роста их численности, и стала главным катализатором происходивших в то время культурных трансформаций, знаменующих собой один из трех основных поворотных моментов в развитии доисторической культуры.[69]

 

 

Рис. 8.5. Культурные новшества, получившие развитие в верхнем палеолите. А — технология скалывания каменных пластин, т. е. длинных узких стандартизированных заготовок. Б — изготовление орудий на пластинах (скребки, резцы, проколки и т. д.). В — использование этих орудий для производства разнообразных и весьма совершенных изделий из кости, рога и бивня (гарпуны, наконечники, иглы и др.). Г — появление в ряде регионов несомненных свидетельств изобразительной деятельности и иных форм символотворчества.

Вряд ли можно объяснить простой случайностью тот факт, что самые ранние культуры верхнего палеолита возникают там и только там, где обитали неандертальцы. В районах, где они не жили и, следовательно, не могли составить гомо сапиенс конкуренцию — в Африке к югу от Сахары, в Австралии, в Южной и Восточной Азии — верхнего палеолита либо нет вообще, либо он появляется там очень поздно. Напротив, в районах, даже удаленных и изолированных от Европы, но с явными признаками присутствия там неандертальского населения (Южная Сибирь), есть и довольно ранний верхний палеолит. Таким образом, сама география «верхнепалеолитической революции» свидетельствует о причастности неандертальцев к этому событию. Но в чем именно заключалась их причастность? Внесли ли они какой-то творческий вклад в возникновение первых верхнепалеолитических культур, или, может быть, сыграли лишь роль «раздражителя», побудившего конкурентов полнее реализовать свои способности?

 

 

Рис. 8.6. Ножи типа шательперрон. Один край у них острый, а второй притуплен ретушью для удобства захвата рукой и упора пальца. Эти вполне верхнепалеолитические по своему облику каменные орудия придумали и делали неандертальцы.

Долгое время у ученых не возникало и тени сомнения в том, что всеми абсолютно достижениями верхнего палеолита мы обязаны исключительно гомо сапиенс. Теперь, однако, можно считать уже твердо установленным, что некоторые из древнейших культур этой эпохи были созданы неандертальцами. Наиболее известный пример такого рода — культура шательперрон, существовавшая на территории Франции и Испании в период приблизительно от 38 до 33 тыс. лет назад. Она представлена десятками археологических памятников, и на двух из них (Арси-сюр-Кюр и Сен-Сезар) найдены костные останки неандертальцев, причем в одном случае предполагается намеренное погребение скелета. Никаких следов пребывания на шательперронских стоянках гомо сапиенс нет, а, значит, нет и оснований предполагать их причастность к этой самобытной культуре. В том, что она действительно самобытная, убеждают оригинальные формы характерных для нее изделий. Это не только каменные ножи, которые по имени культуры получили название ножей типа шательперрон (рис. 8.6), но и многочисленные украшения из кости — бусы, подвески, браслеты (рис. 8.7). По совершенству форм и сложности технологий изготовления все эти изделия практически ни в чем не уступают орудиям и украшениям ориньякской культуры, существовавшей в то же время, но созданной, по-видимому, гомо сапиенс (впрочем, «авторство» ориньяка точно еще не установлено).

 

 

Рис. 8.7. Украшения (подвески) из зубов животных и костяное шило. Культура Шательперрон. Неандертальцы.

Некоторые археологи, признавая факт существования неандертальских верхнепалеолитических культур, объясняют этот феномен благотворным влиянием контактов с людьми современного физического типа, у которых неандертальцы якобы заимствовали новые, более совершенные формы каменных и костяных орудий, а также обычай украшать свое тело вырезанными из рога и бивня «ювелирными» изделиями. Эта гипотеза, однако, совершенно безосновательна. Конечно, не приходится сомневаться, что коль скоро в отдельных районах популяции двух видов соседствовали на протяжении тысяч лет, то какие-то культурные взаимодействия и взаимовлияния были, но проследить, в чем конкретно они заключались, и кто на кого и как влиял очень трудно. Во всяком случае, многие костяные изделия шательперрона совершенно оригинальны — их просто неоткуда было заимствовать. Да и появились они, по крайней мере, не позже того времени, когда в Западную Европу проникли первые популяции гомо сапиенс. Поэтому гораздо более правдоподобным кажется предположение, что свой вклад в становление культуры верхнего палеолита неандертальцы сделали совершенно самостоятельно.

Говоря о культурных достижениях неандертальцев, стоит упомянуть и о том, что у них уже существовал обычай хоронить мертвых. Оставленные ими погребения были открыты и изучены во многих пещерах Западной Европы, Ближнего Востока и Передней Азии. Изредка скелеты в могильных ямах сопровождали специально туда положенные вещи — погребальный инвентарь. Правда, в неандертальских захоронениях, в отличие от более поздних, такие вещи всегда единичны, но все же их наличие позволяет предполагать — пока всего лишь предполагать — существование неких ритуалов, связанных с представлениями о смерти и посмертном бытии. Не исключено, что помимо человеческих погребений, неандертальцами практиковалось иногда и ритуальное захоронение животных, или, точнее, отдельных частей их скелетов. О такой возможности говорят, в частности, находки в ряде пещер Европы и Кавказа сгруппированных особым образом черепов пещерного медведя.

В общем, если сравнивать культуру неандертальцев и гомо сапиенс, какой она была в период их сосуществования, то окажется, что вторые совсем недалеко ушли от первых. Общего, во всяком случае, между ними прослеживается очень много. Это и неудивительно. Ведь по размерам и строению мозга оба вида тоже не так уж сильно отличались друг от друга, а те различия, которые все же были, совсем не обязательно свидетельствуют в нашу пользу.

 


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 206; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!