Мир искусства, империя красоты



1898–1900

 

Как мы уже говорили, 19 марта 1898 года Дягилев получил официальное согласие от своих спонсоров на выпуск журнала. Спонсорами выступали уже упоминавшаяся княгиня Тенишева и еще один меценат, железнодорожный магнат Савва Мамонтов. В подписанном ими контракте, в частности, говорилось, что они ассигнуют 30 тысяч рублей в равных долях на расходы в течение первого года.

Савва Мамонтов играл в российской художественной жизни конца прошлого века столь же важную роль, что и княгиня Тенишева. Их идеалы в искусстве были схожи, при этом они отличались друг от друга как по своему социальному происхождению, так и по характеру и источникам состояния. Тенишева была чопорной аристократкой, распоряжавшейся состоянием мужа. Мамонтов аристократом не был и все, что имел, заработал сам.

Как и Тенишева, Мамонтов основал коммуну, Абрамцево, куда приглашал работать художников в содружестве и на пленэре. С 90‑х годов Абрамцево Мамонтова и Талашкино Тенишевой превратились в центры русского Движения искусств и ремесел (Art and Crafts Movement), с которым сегодня принято связывать зарождение «русского стиля». Подъем в художественной промышленности, отмечавшийся во всем мире, выражением которого стало Движение искусств и ремесел, начался в России относительно поздно, при этом отличался динамикой, резко выделявшей его среди аналогичных движений в Западной Европе. Во‑первых, он отвечал настойчивым поискам русской самобытности, ставших особенно заметными на фоне ускорившейся интернационализации в конце XIX века. Во‑вторых, практическая роль, которую угасающие ремесла и художественная промышленность играли в жизни крестьянства, отвечала представлениям о социальном значении искусства, популярным в 70‑х и 80‑х годах XIX века.[100]

«Русский стиль» получил широкое развитие не только в сфере прикладного искусства, но также в живописи, в театре и, в значительной мере, в музыке. Фактически, все прогрессивные русские художники в 90‑е годы так или иначе прошли через Абрамцево или Талашкино.

В своем загородном имении Мамонтов организовал театр, в котором художники и композиторы совместно работали над новыми операми на русские темы. В силу масштабности театральных проектов Мамонтова в отечественном и зарубежном искусствоведении Абрамцево пользуется гораздо большей известностью, чем Талашкино, впрочем, в отношении Тенишевой, вероятно, проявлялся известный сексизм. В карьере Дягилева роль Тенишевой в финансовом и организаторском плане несравненно выше роли Мамонтова, но верно и то, что театральная деятельность Мамонтова послужила примером для дальнейшей деятельности Дягилева. Кроме всего прочего, они с Мамонтовым весьма друг другу симпатизировали. Свое первое интервью о новом журнале Дягилев давал «Петербургской газете» вместе с Мамонтовым. В нем говорится: «Журнал должен совершить в нашем артистическом мире переворот почти такой же, как и в публике, кормившейся до сих пор остатками надоевших уже в Европе течений».[101]

Художественно‑критический раздел в первых номерах «Мира искусства» практически целиком занимает статья Дягилева, в которой он постарался сформулировать теоретические принципы нового журнала. Эта статья под названием «Сложные вопросы» публиковалась по частям. Состояла она из четырех глав: «Наш мнимый упадок», «Вечная борьба», «Поиски красоты» и «Основы художественной оценки». Целиком статья занимает более сорока страниц и представляет собой самый пространный и, несомненно, самый амбициозный манифест из всего, опубликованного Дягилевым. Он писал ее в тесном сотрудничестве с Философовым, когда гостил у него в Богдановском в июне и в августе. Нувель утверждал, что «историческая и теоретическая часть “Сложных вопросов” целиком принадлежит Философову» и что Дягилев прежде всего брал на себя полемические куски и «сжатые формулировки», в которых провозгласил «наш символ веры – возвеличивание и обожествление индивидуализма в искусстве»1. Тем не менее нет причин сомневаться в том, что автором статьи является Дягилев. Дягилевским представляется выбор тем и целиком композиция статьи, к тому же современники (в том числе друзья) считали единственным автором именно его. Кроме того, общий стиль изложения, а также полемический, витийствующий, заносчивый тон, порой приправленный модными словечками, целиком и полностью пронизаны его духом.[102]

Наименее удачные места «Сложных вопросов» – несбалансированные, претенциозные и неоправданно высокомерные, в то время как ее лучшие части – блестящие, увлекательные и зажигательные. Дягилев пытается подняться над обычным спором об утилитаризме и эстетизме. Он не собирается в очередной раз унижаться до перебранки со Стасовым (поэтому отказывается от намерения поместить ответ Стасову в первом номере журнала). Он хочет наглядно показать, что теперь слово берет новая поросль, чуждая узости взглядов предыдущих поколений и работающая на совершенно ином уровне. Прежде всего, он стремился представить «Мир искусства» как журнал, выходящий за национальные и исторические рамки. Чтобы продемонстрировать читателю интернациональный и внеисторический характер журнала, он приводит бесконечный перечень великих имен, которые как бы случайно, но при этом совершенно сознательно разбросаны по тексту, призванные произвести впечатление на публику, знакомую пока с доброй половиной упомянутых художников, композиторов и писателей в лучшем случае понаслышке. Он называет имена Микеланджело, Достоевского, Еврипида, Лодовико Карраччи, Вольтера, Тургенева, Делакруа, Данте, Антуана Жана Гро, Делеклюза, Бальзака, Писарева, Мережковского, Милле, Раскина, Уистлера, Бёрн‑Джонса, Марло, Джона Форда (английского драматурга, а не промышленника), Филиппа Мессинджера, Ван Гога, Антуана де Ларошфуко (художника, а не писателя), Малларме, Луи, Софокла, Леонардо да Винчи, Расина, Бёклина, Пойнтера, Тадемы, Бугро, Кабанеля, Лефевра, Семирадского, Бастьен‑Лепажа, Пюви де Шаванна, Флобера, Мендельсона, Дюма, Сю, Милле, Прудона, Санд, Чернышевского, Добролюбова, Брюнетьера, Толстого, Тициана, Фрагонара, Крамского, Рафаэля, Шекспира, Карлейля, По, Золя, Бодлера, Винкельмана, Рембрандта, Тёрнера, Коро, Ханта, Верлена, Пеладана, Гюисманса, Теофиля Готье, Фидия, Горация, Джотто, Ватто, Вагнера, Моцарта, Глюка, Нордау, Масканьи, Онэ, Донателло, Челлини, Понтормо, Бронзино, Тэна, Глинки, Чайковского, Сурикова, Бородина, Пушкина и Ницше.

Да, не прост был наш Дягилев!

В статье «Сложные вопросы» он в первую очередь отмежевывается от ярлыка «декаденты», которым в то время награждали всякого, кто в чем‑либо отличался от главенствующих вкусов:

 

«Нас называли детьми упадка, и мы хладнокровно и согбенно выносим бессмысленное и оскорбительное название декадентов. […] Но мне хочется спросить, где ж тот расцвет, тот апогей нашего искусства, с которого мы стремительно идем к бездне разложения?»2

 

Он пытается иными глазами взглянуть на противоречие между утилитаризмом и «искусством для искусства». Дягилев видит выход из непримиримого конфликта между тем и другим в индивидуальной свободе самовыражения и многообразии художественных форм.

 

«…Борьба утилитаристов с поклонниками искусства для искусства – эта старинная перебранка – могла бы уж давно затихнуть, а между тем она тлеет и до наших дней. Хотя коренной вопрос об отношении этики к эстетике и существовал вечно, но узкоутилитарная тенденциозность в искусстве – выдумка людей XIX века, а со своими дурными привычками трудно расстаться […] В России, впрочем, теория искусства для искусства никогда не торжествовала явно и победоносно […] Эта нездоровая фигура [Чернышевского] еще не переварена, и наши художественные судьи в глубине своих мыслей еще лелеют этот варварский образ, который с неумытыми руками прикасался к искусству и думал уничтожить или, по крайней мере, замарать его […] Для меня совершенно непонятно требование общественного служения от искусства на почве установленных для него предписаний»3.

 

Подвергая критическому разбору эстетические теории Джона Раскина и Льва Толстого, Дягилев пытается выработать собственную теорию.

 

«В одном, не зависящем ни от каких объективных условий, развитии художественной личности я вижу поступательное движение всей истории искусств, и с этой точки зрения все эпохи последней имеют одинаковую равноценную важность и достоинство […]

…Мы воспитывались на Джотто, на Шекспире и на Бахе, это самые первые и самые великие боги нашей художественной мифологии, но правда, что мы не побоялись поставить рядом с ними Пювиса, Достоевского и Вагнера […]

Во всем нашем отношении к искусству мы прежде всего требовали самостоятельности и свободы […] Мы отвергли всякий намек на несамостоятельность искусства и поставили за исходный пункт самого человека, как единственно свободное существо»4.

 

Как уже говорилось, другой серьезной темой, занимавшей российские умы в последней четверти XIX века, была дискуссия о роли национализма. Как и повсюду в Европе, национальное самосознание играло в XIX веке очень важную роль в России, но здесь споры на эту тему отличались особым накалом страстей, с которым все прочие дискуссии не шли ни в какое сравнение. Причин для этого была масса. Тяга к народности являлась, как это обычно и бывает, побочным продуктом интернационализации, что воспринималось чрезвычайно болезненно в России, где шла коренная ломка всех устоев в результате стремительной модернизации экономики. Впрочем, радикальные формы, в которые выливалось прогрессивное движение, ставили под сомнение практически любую форму социальной активности. Исключение составляла лишь кампания борьбы за укрепление национального самосознания, и Дягилеву предстояло определить свою позицию в этих спорах.

 

«Национализм – вот еще больной вопрос современного и особенно русского искусства. Многие в нем полагают все наше спасение и пытаются искусственно поддерживать его в нас. Но что может быть губительнее для творца, как желание стать национальным? Единственный возможный национализм – это бессознательный национализм крови. И это сокровище редкое и ценнейшее […] Мы должны искать в красоте великого оправдания нашего человечества и в личности – его высочайшего проявления»5.

 

В журнале публиковались статьи о настоящем и прошлом изобразительного искусства, о художественных ремеслах, статьи искусствоведческого и литературоведческого характера. В нем также имелся раздел хроники, печатались объявления и анонсы. Репродукции были напечатаны на бумаге разного качества. Сделать журнал таким, как им хотелось, было крайне проблематично. В России не было ни одного журнала, который бы отвечал требованиям, которые ставили перед собой дягилевцы. Российские печатники и литографы не имели должного профессионализма и оборудования, что не позволяло им работать на желаемом уровне. Бумагу привозили из Финляндии, клише изготавливались в основном в Берлине, Мейзенбахе и Фрише. Долго выбирали шрифт, в конце концов остановились на шрифте времен императрицы Елизаветы, матрицы нашлись в архивах Академии наук. Бакст подготовил эскиз логотипа – орел со сложенными крыльями, – его печатали на почтовой бумаге и при размещении рекламы. Надо было организовать подписку на журнал и наладить сбыт через ряд избранных магазинов. В ограниченном объеме журнал продавался также за границей, как ни странно, в Кристиании и Милане.[103]

Редакция журнала располагалась на квартире Дягилева на Литейном проспекте, там готовили клише и производили трудоемкую ретушь фотографий. Собрания редакции проходили по понедельникам (начиная с 1903 года по вторникам). На квартире Дягилева всегда было много народу, кружок работал по большей части бесплатно. Невероятная энергия Дягилева, как писал Бенуа, «заставляла нас забывать опасность и усталость, заставляла нас взирать на этого “первого среди нас работника” как на подлинного вождя, за которым пойдешь в огонь и в воду, – хотя бы и настоящей необходимости в том не было. Дягилев, этот делец, этот brasseur d’affaires[104] для глаз непосвященных, для нас, близких и хорошо его изучивших, обладает своеобразным даром создавать “романтическую атмосферу работы”, и всякая работа у него носит прелесть рискованной авантюры […] В нем периоды лени и апатии вдруг сменяются приступами чрезвычайной активности, и только в них он чувствует себя в своей настоящей стихии. Тут ему уже мало преодолевать возникающие на пути осуществления трудности, он любил их еще себе создавать искусственно и с двойным азартом преодолевать»6. Ядро редакции составляли пятеро: Бенуа, Бакст, Нувель, Философов и Дягилев.

Философов вел литературный отдел и смотрел на него как на свою епархию. Бакст, еще не превратившийся в парижскую знаменитость, следил за качеством печати. Нувель выполнял обязанности секретаря редакции и практически не покидал ее стен. Меткую характеристику дал Нувелю один из художников, часто посещавших редакцию журнала: «Нельзя даже представить себе “Мир искусства”, не представляя в то же время его маленькой, вертлявой, всегда франтовато одетой фигурки, живо бегающей по комнате с сигарой в зубах либо восседающей на самом краю дивана, заложив нога за ногу»7. Делами журнала Нувель занимался в свободное от работы время – он служил чиновником Министерства двора. «Она [служба] была для него лишь средством заработка, и мы знали об этой службе только потому, что иногда он появлялся в редакции в “деловом” виц‑мундире»8. Когда Бенуа где‑то в середине 1899 года вернулся из Парижа в Петербург, он постепенно стал входить в свою прежнюю роль интеллектуальной совести кружка.

 

С. Дягилев и В. Нувель через пятнадцать лет. Шарж‑фантазия В. Серова

 

Появилось также много новых лиц, примкнувших благодаря журналу к окружению Дягилева. В первую очередь это Альфред Павлович Нурок, еще один дилетант в искусстве, служивший, подобно Нувелю, чиновником в министерстве. Этот «забавный циник с невозмутимым лицом Мефистофеля»9 прославился не только своими сатирическими зарисовками (которые порой вызывали шумиху в обществе), но и музыкально‑критическими разборами, публиковавшимися в «Мире искусства». Он был горячим поклонником «декадентских» течений в европейском искусстве, любителем эротики и большим знатоком немецкой и французской поэзии. Из всего кружка Нурок особенно любил «эпатировать буржуазию», и поэтому всегда имел при себе в кармане сюртука томик запрещенного в России маркиза де Сада.

Ценным новым сотрудником «Мира искусства» был молодой художник и искусствовед Игорь Грабарь. Он жил в Мюнхене и присылал оттуда новости о художественной жизни Германии. Грабарь был намного прогрессивнее Дягилева и Бенуа. К примеру, он не отрицал постимпрессионизм. Грабарь позже станет искусствоведом номер один в Советском Союзе, и, несомненно, его статус правоверного советского искусствоведа послужит причиной того, что на Западе его практически игнорировали.

 

Няня Дягилева Дуня. Рисунок Л. Бакста

 

Еще один человек постоянно находился в редакции. Это был лакей Дягилева Василий Зуйков. «В редакции царил невообразимый хаос, но Василий, похоже, всегда знал, что где лежит, и не только Дягилев, но и вся редакция обращалась к нему, если пропадала книга, статья или рисунок. Так же и няня Дягилева Дуня [Авдотья Александровна Зуева] неспешно двигалась в своем коричневом платье по столовой и вообще по всей “декадентской” квартире Дягилева, внося в быт типичный уют феодального поместья. Впечатление еще больше усиливалось, когда хозяин дома отбрасывал свои наполеоновские замашки и садился за стол к чаю запросто в халате – пусть блестящем и шикарном, но вполне обломовском»10. Именно такая старинная патриархальная атмосфера, неизменно сопровождавшая Дягилева, заставила Бакста на знаменитом портрете Дягилева изобразить на заднем плане няню: пожилая женщина задумчиво и серьезно смотрит на человека, которому она служила с самого его детства.

Дягилев никогда не понимал буржуазного разделения на жизнь частную и деловую – для него это не имело значения ни в начале его карьеры культурного предпринимателя, ни в дальнейшем, когда он стоял во главе организации, объединявшей сотни людей. Его дружеские, любовные и семейные связи порой тесно переплетались с деловыми взаимоотношениями. В редакции можно было часто встретить двух его братьев, Валентина и Юрия, и неизменно – двоюродного брата Павку. Всем им давали самые разные поручения. В среде ближайших сотрудников Дягилев всегда старался создать домашнюю, почти родственную атмосферу. Преимущества такого подхода были очевидны: это формировало чувство сопричастности каждого, не оставляя места для индивидуальной корысти, и создавало настрой, при котором личные интересы должны были уступить место общим. Многие отмечали огромную сплоченность группы, друзья всегда выступали сообща, как единое целое. Но проявлялись и недостатки такого подхода: деловые и производственные конфликты оказывали прямое и, как правило, одинаково сильное эмоциональное воздействие как на его собственную личную жизнь, так и на жизнь тех, кто его окружал. Примером служили его постоянные ссоры с Бенуа и особенно с Сомовым (отношения Сомова с Дягилевым в тот год настолько накалились, что Дягилев даже вызвал его на дуэль, – к счастью, все обошлось), в дальнейшем это отразилось и на его взаимоотношениях с Философовым.

Их совместная работа с Дмитрием в первые годы выпуска «Мира искусства» была очень интенсивной. Постоянные цейтноты приводили к еще большему сближению двоюродных братьев, ставших любовниками, и лидирующая роль Дягилева в этом союзе делалась все очевидней. «Дима раб Дягилева»11 – писал Сомов, да и многие говорили о том, что «монарх Дягилев, Дима – рабочий, слепо поклоняющийся первому…»12.

Но у Философова наметились какие‑то свои интересы, чего практически не замечал Дягилев. В последние годы его любовь к литературе стало постепенно вытеснять растущее увлечение религиозной философией. Этому способствовала писательская пара – Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус, с которыми Философов был дружен и активно привлекал их к сотрудничеству в журнале «Мир искусства». Мережковский и Гиппиус принадлежали к так называемому первому поколению русских писателей‑символистов, в своей среде они считались крупными теоретиками. Оба к тому моменту были известными личностями, и оба очень интересовались Философовым, и не только его интеллектуальными способностями. Философов ввел их в журнал «Мир искусства» и делал все, что мог, для того, чтобы они приобрели в нем особый статус неприкосновенности. Он защищал супружескую пару от критики, которая сыпалась на нее в редакции со всех сторон.

В 1900 году отношения Философова с этой парой были еще преимущественно интеллектуальными, все вежливо обращались друг к другу на «вы». Гиппиус отличалась особой наблюдательностью. Ее неприязнь к Дягилеву не помешала ей сделать несколько метких заметок о нем в своих мемуарах:

«Слишком он был совершенен. Все диктаторы более или менее совершенны, – как prédestinés.[105] A Дягилев, повторяю, был прирожденный диктатор, фюрер, вождь. […]

Такое отталкивание было у многих и у нас от прирожденного диктатора – Дягилева.

Без всякой враждебности (ведь мы смотрели со стороны), с признанием всех его талантов и заслуг, с уверенностью в его дальнейших успехах, но – со всегдашним чувством чего‑то в нем неприемлемого: в его барских манерах, в интонации голоса, в плотной фигуре, в скорее красивом тогда – полном, розовом лице с низким лбом, с белой прядью над ним, на круглой черноволосой голове. Говорили, что он капризен и упрям. Но я не так вижу его. Он был человек по‑своему сильный, упорный в своих желаниях и – что требуется для их достижения – совершенно в себе уверенный. Если эта самоуверенность слишком бросалась в глаза, – тут уж дело ума, в котором ему, при его хорошей образованности, не было никакой нужды, его заменяла разнородная талантливость и большая интуиция»13.

 

В лице Мережковского и Гиппиус «Мир искусства» приобрел сотрудников, пользовавшихся влиянием в прогрессивных литературных кругах. Благодаря им ряды мирискусников вскоре пополнились рядом молодых писателей, таких как, например, Розанов и Брюсов. Чуть позже в журнал пришел Андрей Белый. И тем не менее значение литературного отдела «Мира искусства» было несопоставимо с тем, что друзья и враги журнала считали его основной миссией, – пропагандой новейших достижений в изобразительном искусстве.

 

На первых порах приходилось все время отражать нападки, сыпавшиеся на журнал. Многие полемически настроенные внештатные корреспонденты рубрики «Хроника» своими колкими замечаниями еще больше накаляли страсти. Уже в первом номере в разделе «Объявления» Нурок с юмором прошелся по поводу готовящихся выставок двух очень уважаемых, серьезных передвижников старшего поколения – художников Клевера и Верещагина. «Несчастной Англии грозят выставки картин русских художников Ю. Клевера и В. Верещагина. Как предохранить русское искусство и английскую публику от такого неприятного сюрприза?»14 Подобными выходками «Мир искусства» настроил против себя и более умеренных оппонентов (таких как, например, влиятельный коллекционер Павел Третьяков), что в конечном итоге укрепило позиции наиболее реакционных сил. Стасов, критикуя первые номера «Мира искусства», был верен себе, как обычно: «В этих четырех номерах главную роль играют нелепости, безобразия и гадости […] Трудно понять, что это за редактор такой, у которого вкус есть ко всем этим уродливостям…»15 Проблематичнее дело обстояло с Виктором Бурениным, молодым полемистом и кляузником консервативного толка, писавшим для популярной газеты «Новое время». В Страстную пятницу 16 апреля Буренин перешел на личности: «Не знаю, к разряду ли митрофанушек, падких до всяких запоздалых европейских мод, или к числу шарлатанящих дилетантов принадлежит г. Дягилев, издатель “Мира искусства”. Но несомненно, что этот выскочка‑дилетант самый комический, хотя в то же время и самый развязный из современных непризнанных судей искусства»16. Но одно дело критика со стороны Стасова – это был уважаемый противник, с которым не стыдно было вступить в полемику, Буренин же был шавкой (Бенуа называл его «бессовестным обскурантистом»), к мнению которого могли прислушаться, лишь если бы журнал начал ему всерьез отвечать. Дягилев с Философовым решили поступить с Бурениным по‑другому.

 

«…В ночь на светлый праздник, перед самой заутреней, Дягилев и Философов посетили квартиру Буренина – отнюдь не для пасхальных поздравлений […] Кратко объяснив вышедшему хозяину цель визита, Дягилев бывшим у него в руке цилиндром нанес ему по физиономии вразумляющий удар, а затем оба посетителя спокойно удалились под крики и брань бесновавшегося на площадке лестницы Буренина»17.

 

То, что сделал Дягилев по отношению к Буренину, стало притчей во языцех, об этом написано по крайней мере в четырех разных мемуарах: критика Маковского, поэта Брюсова, издателя Суворина и цитировавшегося выше литератора Перцова.[106] Как утверждает последний, Буренин потом уже никогда не позволял себе критики в адрес Дягилева.

Несмотря на все скандалы, а может быть, даже благодаря им «Мир искусства» в первый год выпуска пользовался огромным успехом. Члены редакции заняли почетное место на русском Парнасе и через журнал и выставки стали главными выразителями всего самого передового и модного в Петербурге. Но успех этот не был финансовым. Более того: на конец года выявилась задолженность в 5686 рублей при обороте в 55 086 рублей. Меньше 20 тысяч поступило через подписку, розничную торговлю и рекламу. Это значило, что не будет средств для погашения субсидии в 30 тысяч рублей, которую выделили Тенишева и Мамонтов. Всё складывалось крайне неудачно, поскольку у Мамонтова как раз в этот период возникли серьезные проблемы и он даже на какое‑то время был заключен в тюрьму как не выполнивший финансовые обязательства. В результате из оговоренных пятнадцати тысяч он смог выделить лишь девять с половиной, и Тенишевой пришлось доплачивать недостающие двадцать с половиной, что на сегодняшний день было бы равно сотням тысяч долларов. Год закончился с серьезным дефицитом бюджета, и этот дефицит, если верить отчету, посланному Дягилевым Тенишевой, «целиком ложился на плечи самого редактора»18. Несмотря на то что он выговорил для себя оклад в несколько тысяч рублей, эти деньги не могли покрыть потери, понесенные журналом «Мир искусства».

 

Обложка журнала «Мир искусства», 1900, № 17 и 18. По рисунку К. Сомова

 

Так на что же жил Дягилев? Возможно, на прибыль от собственности, приобретенной на деньги из наследства матери, но вряд ли это были значительные средства. Гораздо вероятнее, что Дягилев уже тогда жил на доходы от своей художественной деятельности, не только от журнала, но и от выставок, некоторые из которых являлись выставками‑продажами. Кроме того, у журнала «Мир искусства» были еще и другие дарители, деньги которых Дягилев не вносил в свои приходо‑расходные книги, так как уже тогда понимал, что при зависимости от внешних спонсоров гораздо выгоднее показывать постоянные убытки. Художник Коровин вспоминал, что в первый год он передал журналу 5 тысяч рублей, но эта сумма не обозначена в годовом отчете19. Грабарь утверждает, что Серов тоже давал деньги, но об этом нет записей в бухгалтерских книгах20. Между тем Дягилев продолжал помогать своим родителям и отчасти покрывал расходы на образование братьев.

Итак, первый год закончился с убытками, к тому же они лишились обоих главных спонсоров. Мамонтов разорился и не мог больше выступать в качестве мецената. Но и Тенишева тоже отказала журналу в материальной помощи на следующий год. С одной стороны, ее смущали параллели между ней и Мамонтовым, но еще больше – резкие нападки на «Мир искусства» в прессе. Популярный карикатурист Щербов подлил масла в огонь, изобразив ее на одном из рисунков в виде коровы, которую доит Дягилев.

Возникла срочная необходимость в новых спонсорах. Но помощь пришла, откуда ее не ждали. В этот период Серов писал знаменитый портрет царя Николая II. Царь подолгу позировал художнику, и во время сеансов они беседовали на разные темы. 24 марта 1900 года Серов рассказал царю о проблемах в журнале. «Я в финансах ничего не понимаю – сказал Серов. – И я тоже, – согласился его собеседник»21. Николай II хорошо знал и ценил журнал и проявил желание его поддержать. Дягилеву надо было только подать официальное прошение. 31 мая состоялась его встреча во дворце с главой канцелярии, на которой ему обещали субсидию в сумме 15 тысяч рублей на ближайшие три года.[107] 4 июня деньги были переданы в редакцию22.

«Что бы было, если б мы не получили субсидию, – писал Философов, – я и придумать не могу. Вероятно, пришлось бы закрыть журнал»23.

Поддержка со стороны царя сыграла важную роль для восстановления репутации «Мира искусства», несколько пошатнувшейся после того, как его отказалась спонсировать Тенишева. Теперь, когда журнал стал пользоваться официальной поддержкой царя, привлечь новых спонсоров стало намного легче.

В петербургских артистических кругах пошла молва: «Дягилев торжествует»24.

В том же году, первом году выпуска журнала «Мир искусства», в жизни Дягилева произошло еще одно важное событие, непосредственно связанное с назначением на пост директора императорских театров князя Сергея Волконского. Дягилев хорошо знал Волконского. Это был человек старше его на двенадцать лет с такой же нетрадиционной ориентацией. Когда‑то давно они познакомились на одном из музыкальных вечеров у тетки Дягилева Татуси. По его собственным словам, Волконский сразу почувствовал горячую симпатию к музыкально одаренному племяннику хозяйки25. Этот князь, происходивший из среды высшего русского дворянства, был умным человеком, знатоком театра; он много путешествовал и даже побывал в Соединенных Штатах. Историк по образованию, он специализировался на декабристах. Его критические статьи, в которых проявлялось его знание истории, театра и литературы, выходили на страницах ведущих газет и журналов. Кроме того, Волконский страстно любил музыку, играл и сам сочинял. Однажды на любительском концерте в Богдановском в 1893 году Дягилев исполнил романс Волконского «Es hat die Rose sich beklaget».[108] С тех пор они не теряли друг друга из виду, и Дягилев просил Волконского писать статьи для «Мира искусства».[109] Тот высоко ценил Дягилева, и еще до его официального назначения на пост директора императорских театров справлялся у Дягилева, хотел ли бы тот участвовать под его началом в деле управления театрами. Дягилев пишет мачехе:

 

«Получил сведения, что директором театров, по всему вероятию, назначается Серг. Волконский. Это коренным образом изменило бы мою жизнь, ибо я начал бы служить»26.

 

В итоге так и произошло, правда, Волконскому пришлось об этом похлопотать. 22 сентября Дягилев был назначен «чиновником по особым поручениям на службе дирекции императорских театров». Официальный чиновничий титул ему был присвоен достаточно необычный – губернский секретарь. Назначение Дягилева вызвало целую бурю протестов (сотрудник Молчанов сразу отказался работать под началом у Дягилева, подав рапорт об отставке)27. Протесты еще более усилились, когда через две недели по протекции Дягилева Дмитрий Философов был назначен членом репертуарной комиссии Александринского театра, главного драматического театра России, который тоже входил в ведение дирекции Волконского. Братья‑декаденты пребывали на вершине блаженства. Теперь они не только возглавляли самый прогрессивный искусствоведческий журнал и самую крупную выставочную организацию у себя на родине, но и заняли ключевые позиции в мире театра. Дягилеву было двадцать восемь лет, и, разумеется, он торжествовал. Кто мог тогда предположить, что эта должность в дирекции Волконского приведет к первому крупному и, возможно, самому драматичному провалу в его жизни?

 

X

Провал «Сильвии»

1900–1902

 

Первое серьезное задание, которое получил Дягилев, был выпуск нового ежегодника императорских театров. Такие ежегодники представляли собой дорогие престижные издания, в которых дирекция поясняла свой художественный курс и представляла публике музыкантов, актеров и артистов балета. В состав императорских театров входили два крупных оперных театра в Петербурге и Москве – Мариинский и Большой, ряд ведущих драматических театров в обеих столицах, а также все игравшие на этих сценах труппы. Иными словами, бюрократический монстр вместо компактной творческой организации. Дягилеву платили сдельно – за каждый заказ. Его гонорар за ежегодник составил 2400 рублей.

Волконский пригласил Дягилева, не только признавая его творческие и организаторские способности, но и потому, что Дягилев мог привести за собой художников, которые внесли бы свежий творческий импульс в эту консервативную организацию. И Дягилев оправдал надежды – по крайней мере, вначале.

Два проекта, которые он взял на себя, – выпуск журнала о театре и организация гастролей выдающегося немецкого дирижера Феликса Моттля, – успехом не увенчались из‑за чрезмерной напористости Дягилева и сопротивления внутри организации. Эти первые неудачи напомнили Дягилеву, что надо считаться не только с самим собой. Но, несмотря на все это, ежегодник императорских театров, увидевший свет в марте 1900 года, представлял собой яркий образец дягилевского подхода. Издание было невероятно роскошным, с замечательными репродукциями полотен Репина, портретных рисунков Серова, Бакста, Браза, с виньетками Сомова и все того же Бакста. Бенуа подготовил статью для ежегодника, Бакст, как и в журнале «Мир искусства», отвечал за печать и оформление обложки, за виньетки и выбор типографии. Качество бумаги, работа типографов и переплетчиков были выше всяких похвал – ничего общего с предыдущими выпусками. Данное издание из двух отдельных томов до сих пор считается вехой в истории российского книгопечатания. Как писал Волконский: «Первый номер дягилевского “Ежегодника” – это эра в русском книжном деле». И далее: «…все, что дало прекрасного искусство книги в России за последние двадцать лет перед революцией, – всё это вышло из того источника, который открыл Дягилев своим “Ежегодником”»1. По свидетельству Бенуа, успех ежегодника «не только укрепил его [Дягилева] положение в дирекции и среди сослуживцев, но и получил одобрение самого государя […]. Экземпляр книги в особо роскошном переплете произвел среди сидевших в царской ложе настоящую сенсацию. Николай II перелистывал всю книгу страницу за страницей, то и дело выражая свое удовольствие»2.

Примерно тогда, когда Дягилев впервые стал знаменитостью в российском бомонде (что, конечно, льстило его самолюбию), внезапно новая страсть повела его в отнюдь не блестящие кулуары петербургских архивов и дворцовых хранилищ. Здесь он изо дня в день вел поиск сведений и полотен полузабытых русских художников XVIII века (преимущественно Левицкого, Боровиковского и Шибанова). Интерес к XVIII веку, который в понимании Дягилева и его окружения продолжался с начала петровских реформ до похода Наполеона в Россию, был весьма характерной, но не получившей достаточного внимания чертой мирискусников. Разумеется, XVIII век с его международной ориентацией и вниманием к форме был созвучен взглядам членов кружка, столь отличным от кредо передвижников, делавших акцент на содержании и морали и ратовавших за национальную изоляцию. Но интерес к художникам XVIII века представлял собой еще и ностальгию по эпохе, когда искусство составляло неотъемлемую часть культуры элиты, а Россия входила в Европу, оставаясь на ее периферии. Идеализация Дягилевым XVIII века парадоксальным образом выражала, с одной стороны, его стремление стимулировать становление национального самосознания, а с другой – желание, чтобы Россия вновь вошла на новом этапе в многоликую элитарную европейскую культуру.

В кругу мирискусников в первую очередь Сомов и Бенуа видели в XVIII веке источник вдохновения и отправную точку для собственного творчества и искусствоведческих исследований. Их пример натолкнул Дягилева на идею поисков забытых достижений русского искусства XVIII века. Однако к 1900 году Дягилев превзошел самого Бенуа в понимании живописи этого минувшего века. У него созрела мысль написать серию монографий о крупнейших портретистах, и начать он решил с придворного художника Екатерины II Дмитрия Левицкого. Работая над ежегодником императорских театров, он одновременно изучал Левицкого, рыская в столичных архивах и объезжая поместья потомственных дворян, надеясь найти неизвестные работы старинного мастера.

Всякий, кто осознает всю сложность и многообразие деятельности Дягилева, без труда поймет, почему он всегда проявлял железную волю и диктаторские наклонности для достижения своих целей. Как бы иначе он мог иметь дело со столькими организациями, реализовывать неслыханные проекты, ставить перед собой все новые и новые задачи, пробовать себя в областях, где требуется не только воля, но также финансовая сметка и интеллект? Однако в своем беспредельном желании покорения новых вершин он наживал все больше врагов. В петербургском высшем свете он был похож на слона в посудной лавке – своим невниманием к отдельным личностям. За ним тянулся длинный след растоптанных амбиций и уязвленных самолюбий, но он этого не замечал.

В театральном мире у Дягилева было несколько влиятельных покровителей: великий князь Сергей Михайлович, двоюродный брат царя, интересующийся театром, а также балерина Матильда Кшесинская, пользовавшаяся большим влиянием, поскольку раньше она была любовницей царя. Дягилев надеялся на то, что покровительство этих лиц обеспечит ему победу в любой битве, сколько бы врагов против него ни ополчилось. Управляющий московской конторой императорских театров Владимир Теляковский пока оставался нейтральным наблюдателем. Сухие записи из дневника Теляковского представляют собой важнейший источник сведений о том, как складывалась судьба Дягилева в российском театре.

Ближе к концу 1899 года у Дягилева возникла дерзкая мысль поставить многоактный балет Делиба «Сильвия» на либретто, написанное Леоном Бакстом при участии Бенуа, Серова и Нувеля. Бенуа с юных лет был неравнодушен к музыке этого французского композитора, называя его «одним из моих двух божеств»3(вторым его божеством был Э. Т. А. Гофман). Но возможно, еще более весомым аргументом для Дягилева было то, что обожаемый всеми мирискусниками Петр Ильич Чайковский видел в балетах Делиба эталон балетной музыки и считал балет «Сильвия», никогда не исполнявшийся в России, его особенным шедевром. Скорее всего, Дягилев знал и об этом4.

Он поделился своей идеей с Волконским и в начале января получил от него согласие и все полномочия на постановку. Уже на следующий день после разговора с Волконским друзья собрались для подробного обсуждения планов на квартире у Дягилева, вместе с хореографами Николаем и Сергеем Легатами. Дягилев с Нувелем играли для братьев Легат на фортепиано в четыре руки музыку из балета, Бенуа комментировал каждую сцену5.

Сегодня никого не удивляет, что Дягилев, впервые взявшись за театральную постановку, остановился не на опере, а на балете, но в то время такой выбор был не столь очевиден. До 1900 года Дягилев видел мало балетов и редко выражал интерес к артистическому жанру, который многие, в том числе в России, рассматривали как достаточно фривольный по сравнению с другими формами музыкального театра. Но среди его друзей был один убежденный и последовательный пропагандист балета – Вальтер Нувель. Убеждение Нувеля в том, что балет в обновленной форме может стать носителем самых высоких современных художественных идеалов, повлияло на понятия о балете во всем кружке. Уже в 1897 году Нувель писал Сомову:

 

«Балету предстоит, по‑моему, огромная будущность, но, разумеется, не в том виде, в котором он существует теперь. Наши декадентские, эстетические и чувственные потребности не могут удовлетвориться идеалами пластичности и красоты движений, существовавшими 30 лет тому назад. Надо дать балету окраску современности, сделать его выразителем наших изнеженных, утонченных, болезненных чувств, ощущений и чаяний. Надо сделать его чувственным par excellence,[110] но чувственным эстетически и, если хочешь, даже символически. То не ясное, невыразимое, неуловимое, что пытается выразить теперешняя литература, подчиняясь кричащим потребностям современного духа, должно найти и найдет, по всей вероятности, свое осуществление в балете…»6

 

Какими бы скромными ни казались заслуги «маленького и бесталанного Нувеля»7, как называла его княгиня Тенишева, он сыграл решающую роль в формировании культа балета в дягилевском кружке и тем самым способствовал развитию балетного искусства во всем мире. В разгоревшемся костре интереса к балету он был не пламенем, а искрой.

До конца века Дягилев лишь посмеивался над увлечением Нувеля. «Валичка несносен со своим балетом», – писал он.[111] Почему Дягилев в 1900 году вдруг решил направить свои силы на постановку балета, не совсем понятно. Возможно, потому, что балетную постановку осуществить было дешевле и проще. Еще одна причина – это то, что балетная культура в России, по мнению Дягилева, пошла на спад, в то время как опера, благодаря передовым в художественном отношении спектаклям театра Мамонтова, переживала пору нового расцвета. Дальнейшие события показали, что Дягилев готов был взяться за постановку, только если бы ему предоставили полную свободу действий, а учитывая все сложности, связанные с постановкой оперы, этого никто не мог гарантировать. Возможно, сыграло роль и увлечение балетом Николая II, а Дягилев на многое готов был ради расположения царя.

К январю 1901 года работа друзей над «Сильвией» продолжалась уже несколько месяцев, премьера была назначена на следующий сезон. Волконский обещал, что Дягилев будет главным постановщиком, что, впрочем, сразу привело к протестам внутри организации. Владимир Теляковский, управляющий конторой московских театров, пишет в своем дневнике о недовольстве, которым встретили приход Дягилева в дирекцию императорских театров: когда Волконский во внутреннем бюллетене императорских театров обмолвился о том, что постановка «Сильвии» поручена Дягилеву, поползли слухи, что «некоторые чиновники обещали не слушать Дягилева»8. Самым серьезным противником Дягилева был живописец и театральный художник Владимир Поленов, один из консервативных передвижников. Теляковский предложил вначале переговорить с Поленовым и прочими недовольными, прежде чем официально объявлять о назначении Дягилева, и Волконский прислушался к этому совету.

Все эти разговоры навели Волконского на разные другие мысли. Принимая во внимание то, что Дягилев не пользуется популярностью в дирекции, он решил не помещать новости о назначении Дягилева в официальном бюллетене. Со стороны дело выглядело так, что Дягилеву поручили заниматься балетом «Сильвия», но официальным руководителем он не назначен. Ответственным за постановку считался Волконский. Придумав такой компромисс, Волконский надеялся утихомирить страсти в собственной организации и одновременно удержать Дягилева.

Похоже, что 27 февраля Волконский поставил Дягилева об этом в известность. Дягилев пришел в ярость, считая, что, если его официально не назначат, он и его коллеги вряд ли смогут сделать спектакль таким, каким они его задумали. Дягилев чувствовал за собой силу и сразу пожаловался Сергею Михайловичу, который, в свою очередь, довел факты до сведения царя. Волконскому Дягилев заявил, что, если не будет официального объявления в бюллетене, он отказывается редактировать следующий выпуск ежегодника, работа над которым уже шла полным ходом. В тот же день Философов, Бенуа и Бакст написали письма Волконскому, в которых, выражая свою солидарность с Дягилевым, отказывались от дальнейшего сотрудничества с императорскими театрами. На этот раз Волконский столкнулся с восстанием в рядах нового пополнения художников, тех, которым он был обязан успехом нового ежегодника и с которыми связывал надежды на осуществление будущей художественной политики императорских театров. Дягилев прозрачно намекал Волконскому, что его поддерживают наиболее выдающиеся современные художники и поэтому князь должен выполнить его требования.

28 февраля Волконский показал полученные письма Теляковскому, и тот предложил переговорить с Дягилевым. Теляковский описывает в своем дневнике встречу с Дягилевым, последовавшую вскоре вслед за этим:

 

«К Дягилеву я приехал в 4 1/2 часа и застал там всю компанию; они мне сказали, что их решение непоколебимо – они уже достаточно изверились в обещании князя и теперь не согласны работать, иначе как он им даст векселя […] Проговорив 2 часа и исчерпав все свое красноречие, мне их убедить не удалось, и решили послать за князем. Сначала он ответил по телефону, что не может приехать, но когда Дягилев к нему ехать отказался, Волконский приехал. Его встретили упреками, что он все время их подводит, и стали ему перечислять все его промахи, упрекая Директора в слабости, бесхарактерности – говорили ему даже прямо в глаза, что он не может быть Директором при таком отношении к делу. Директор пожимал плечами, стоял на том, что в Журнал отдать нельзя, и все разговоры ни к чему путному не привели. Наконец в 7 1/2 часов я сказал, что больше оставаться не могу, ибо сегодня еду. Когда я с Директором сходил с лестницы, он мне сказал: “А все‑таки какие это симпатичные люди, и жаль, что мне придется их потерять”. На это я сказал ему, что надо 100 раз раньше подумать. Администраторов найти легко, но художников здесь больше нет. На следующий день Теляковский в письме Волконскому еще раз повторил свою точку зрения насчет того, что лучше как‑нибудь примириться с Дягилевым и чтобы он “ни в коем случае их бы не отпускал… так как художников больше в России нет”»9.

 

Слухи тем временем дошли до царя, обронившего за несколько дней до этого в разговоре с Теляковским фразу о том, что «ведь князя Волконского травили» (группа Поленова)10. Однако поведение Дягилева во время общей встречи у него дома Волконский счел поступком настолько резким, что «он считает невозможным дальнейшую с ним службу»11.

1 либо 2 марта Волконский дает Дягилеву пятидневный срок для подачи заявления об увольнении – Дягилев не реагирует. Поленов и его соратники 5 марта еще раз заявили, что, если Дягилева назначат официальным постановщиком «Сильвии», они сами подадут прошение об увольнении. 6 марта Волконский пишет царю официальное заявление об освобождении Дягилева12. В тот же самый день Волконский получил записку, в которой Дягилев сообщал ему о том, что еще раз изложил дело царю. Николай II будто бы сказал, что «Дягилеву ни к чему уходить»13, и он, Дягилев, поэтому не собирается подавать прошение об отставке. Но когда Волконский получил эту записку, объявление об освобождении Дягилева от должности было уже опубликовано в «Правительственном вестнике».

Прежде Дягилев, возможно, допускал возможность собственного поражения, но никак не мог предположить, каким горьким оно будет. Даже в эту минуту он верил, что победит благодаря поддержке царя, что Волконского уволят, что великий князь возьмет на себя руководство императорскими театрами и передаст ему, Дягилеву, художественное руководство. Но когда 7 марта, еще не вставая с постели, он раскрыл газету, то прочел в рубрике «Правительственные новости» следующие жестокие строки: «Чиновник особых поручений С. П. Дягилев увольняется без прошения и пенсии по третьему пункту». Эта оговорка «по третьему пункту» давалась крайне редко, лишь в случаях неподобающего поведения или коррупции и махинаций14 и означала, помимо всего прочего, запрет на государственную службу когда‑либо в будущем15. По мнению Бенуа, это означало, что Дягилев был «публично ошельмован» и что «он поражен, растоптан, смешан с грязью»16.

Конкретные обстоятельства, которые привели к увольнению Дягилева в такой формулировке, остаются невыясненными. По мнению Теляковского, на этом якобы настаивал Волконский, чего не следует из официального поданного им рапорта об отставке.[112] По мнению Бенуа, это могло произойти из‑за того, что делом об увольнении занимался некто Рыдзевский, временно исполнявший обязанности министра‑генерала, а не сам министр барон Фредерикс. Увольнение по третьему пункту, вероятно, стало местью со стороны Рыдзевского, у которого, похоже, имелись с Дягилевым свои личные счеты. Подробности Бенуа не сообщает, в то время как в других источниках о Рыдзевском никаких упоминаний нет. Дягилев и сам чувствовал заговор в верхах, как это явствует из письма, отправленного им 10 марта Теляковскому. В этом же письме сквозит слабая надежда, что директор еще мог бы вернуть все на благоприятные рельсы:

 

«В сутолоке и страшной, невообразимой суете пишу Вам эти строки. […]

После нашего четырехчасового разговора не было сделано никаких попыток к выяснению этого дела, и для меня стало вполне очевидно, что вся эта “распря” была далеко не случайна, а вызвана давно обдуманным, вполне сознательным планом действий некоторой “невидимой руки”. Вы знаете, что при нынешнем положении дел играют роль самые разнообразные влияния, и в данный момент эти влияния были против меня. Это явно подтвердилось тем, что через два дня после нашего разговора я получил категоричное требование подать совершенно в отставку и еще через день новое подтверждение того же, но уже вполне официальное через контору за номером, где мне для подачи в отставку давалась одна неделя. Вы как человек служащий поймете, что значит в Петербурге в середине зимы чиновнику при директоре императорских театров, да еще столь “известному” декаденту получить из конторы приказание об немедленном удалении, да еще за №!! Все это, конечно, производит неимоверный скандал, и не знаю, в чью пользу! […]

Я знаю, что Вы вините меня в известной горячности, излишней молодости и вообще относитесь ко мне как к молодому башибузуку. Вы не правы, ибо все, что Вы видели – было последним актом двухлетней безмолвной драмы, которая может разрешиться или в трагедию или в настоящее дело. […] я сочувствую всем доводам, которые Вы приводили в защиту осторожности и тактичности, необходимых при общественной деятельности, но иногда этих похвальных качеств мало, иногда надо быть человеком, мужчиной, деятелем!! Мой почтительный привет Гурли Логиновне [Теляковской]. Жму Вашу руку.

С. Дягилев»17.

 

Если рассмотреть все факты в совокупности, то напрашивается вывод, что царь Николай II и вправду был на стороне Дягилева, но не имел контроля над своими чиновниками. Этот случай еще ярче доказывает, что все петербургское общество было пронизано кумовством, управление хромало, и поэтому инициативные, настроенные на перемены люди никак не могли рассчитывать на поддержку.

Реакция Дягилева на события в принципе оставалась, как всегда, стоической. Но в своих воспоминаниях Бенуа пишет, что Дягилев на самом деле был настолько уязвлен, что в обществе близких друзей не мог скрыть своей душевной раны.

«Он не клял судьбу, он не поносил виновников своего несчастья, он не требовал от нас какого‑либо участия, он только просил с ним о случившемся не заговаривать. Все должно было идти своим обычным порядком, “как ни в чем не бывало”. Когда в редакцию “Мира искусства” приходили посторонние, он являлся к ним в приемную с тем же “сияющим” видом русского вельможи, какой у него выработался до виртуозности, но как только он оставался наедине с близкими, он как‑то сразу оседал, он садился в угол дивана и пребывал в инертном состоянии часами, отвечая на вопросы с безнадежно рассеянным видом и почти не вступая в ту беседу, которая велась вокруг него.

В одиночестве с Димой он больше распоясывался, иногда даже плакал или отдавался бурным проявлениям гнева, но это проходило в тиши его спальни, в конце коридора, куда кроме Димы, лакея Василия и нянюшки никто не бывал допущен»18.

 

В этом году Дягилев с удвоенной энергией взялся за архивные поиски, связанные с его исследованием творчества Левицкого. Осенью 1901 года вышла монография Дягилева об этом художнике XVIII века. Как и ожидалось, качество печати и оформление книги отвечало в целом самым высоким требованиям, но главное ее достоинство представлял большой, подробно аннотированный перечень работ Левицкого, составленный Дягилевым. Ему удалось не только найти и атрибутировать несколько работ художника, считавшихся утерянными, но также определить авторство Левицкого в отношении ряда работ, приписывавшихся другим художникам. Выход этой книги ознаменовал собой вновь пробудившийся интерес к полузабытой живописи XVIII века, которая, выражаясь словами самого Дягилева, имела «важнейший и блестящий период ее процветания, обильный поразительными талантами, очень быстро возникший после слабых попыток Петровских учеников и так же быстро обрывающийся при расцвете шумного псевдоклассицизма в начале XIX века»19. Книгу Дягилева положительно восприняли в научных кругах. 23 октября он послал мачехе телеграмму о том, что получил за «Левицкого» почетную Уваровскую премию20. Это была главная премия в сфере гуманитарных наук, которая за шесть лет ни разу не присуждалась. Несмотря на все неудачи года, это был, похоже, очень важный момент в жизни Дягилева, постоянно мучимого комплексами из‑за того, что интеллектуалы словно не воспринимали его всерьез.

В этом смысле присуждение премии пришлось очень кстати. Незадолго до этого дягилевские комплексы из‑за недостатка признания его в интеллектуальной среде получили новый импульс. Дягилева не пригласили стать членом религиозно‑философского общества «Новый путь», основанного в ноябре 1901 года Мережковским, Гиппиус и Дмитрием Философовым. Дягилев был небезразличен к религиозной моде (в начале XX века Россия переживала очередную волну интереса к разного рода религиозным и духовным движениям, среди которых общество Мережковского и Философова представляло собой достаточно благонамеренную, отнюдь не радикальную организацию). Он болезненно отнесся к тому, что его проигнорировали21.

Возможно, Дягилева не пригласили в общество, зная его решительный лидерский характер, но куда более вероятно, что Мережковский и Гиппиус просто решили вбить клин между Дягилевым и Философовым. Как иронично заметил о Гиппиус Нувель (сам‑то он ходил на заседания общества): «…она искала не Бога, а Философова, потому что он ей нравился». Нувель говорил, что «если бы Гиппиус не была влюблена в Философова, он растерял бы весь интерес и к ней, и к ее делу»22. Последнее, конечно, неверно, поскольку Философов уже много лет серьезно интересовался различными религиозными вопросами. Впрочем, это высказывание говорит о том, что, похоже, всем было известно об увлечении Гиппиус, хотя сам Дмитрий, в первую очередь, интересовался Мережковским. Но Дягилев словно не хотел ничего замечать. В письме к Василию Розанову (другому активному члену этого общества) он пишет, что больше всего его обижает то, что его, похоже, не воспринимают всерьез как интеллектуала:

 

«Многоуважаемый Василий Васильевич! Я очень сожалею, что мне приходится писать эти строки, но что‑то во мне протестует и удручает меня. Я привык, вернее, избаловал себя привычкой считать себя если не одним из ваших друзей, то хотя бы одним из тех людей, которые мыслят не совсем отлично, чем вы сами. Благодаря З. Н. Мережковской [Гиппиус] меня занесли в категорию “людей действия”, в то время как вы все принадлежите к “людям размышления”. Этот эпитет, которым я пожалован в известной степени по знакомству, я принял не стесняясь, ведь возможно, и такие люди тоже нужны. Тем не менее понятно, что, поскольку я осознаю свою знаменитую “энергию” и “силу” – качества, которые, если хотите, скорей напоминают легкоатлетические упражнения, я всегда боялся подойти ближе к “людям размышления” и держался от них всегда на некотором расстоянии, хотя и ощущаю до сих пор с ними известное взаимопонимание, которое никакой эпитет разрушить не в состоянии»23.

 

Далее Дягилев в этом же письме указывает Розанову на то, что многие были приглашены, у кого, по его мнению, гораздо меньше оснований считаться «людьми размышления». Особенно Дягилеву казалось обидным, что в заседаниях общества принимала активное участие его тетка Анна Философова и даже его любимая мачеха.

Философов проводил все больше времени с четой Мережковского и Гиппиус, что неизбежно вело к отдалению в отношениях с Дягилевым. Но тот пока еще крепко держал Философова в своих руках. Примерно весной 1902 года Философов рассорился с Гиппиус и примчался назад к Дягилеву. Мережковский попытался примирить стороны и даже явился к нему на квартиру, чтобы поговорить с Дмитрием, но хозяин вежливо отказал во встрече с ним.[113]

Весна 1902 года внесла еще больше изменений в жизнь Дягилева. Благодаря активному вмешательству доверенных лиц был несколько смягчен моральный ущерб, нанесенный увольнением из дирекции императорских театров. В результате 31 января 1902 года вышел императорский указ об отмене увольнения «по третьему пункту»24, из чего следовало, что Дягилев мог опять поступить на государственную службу. Волконский и сам вскоре потерял свою должность после очередного конфликта, и директором императорских театров был назначен Теляковский. Дягилев надеялся на то, что Теляковский примет его на службу, но эта надежда оказалась напрасной. Дягилев получил официальную должность в канцелярии его величества, возможно в качестве компенсации, но работа была чисто бумажная и, разумеется, неоплачиваемая. Подробности всего этого дела не слишком понятны. Дягилев писал про это в письме 1926 года,[114] имеются кое‑какие упоминания и в мемуарах Бенуа. Если верить Бенуа, должность была почетная, но чисто бюрократическая, и на работе Дягилев практически не появлялся25. Никто из его окружения не писал в мемуарах о том, что Сергей Павлович официально был назначен на службу к императору, и также неясно, как долго продлилось это назначение.

Как бы то ни было, но летом 1902 года Дягилев снова отправился в путешествие с Философовым. Во время своего долгого пребывания в Венеции Дягилев написал те знаменитые два письма, которые цитировались во вступлении к этой книге. Из Европы он руководил редакцией «Мира искусства» через письма. Однако несколько недель прошли совсем по‑иному, и это, возможно, стало поворотным моментом всей его жизни. 9 сентября он пишет Бенуа из Граца:

 

«Мы провели 1 1/2 месяца в Венеции и теперь находимся в санатории пресловутого Крафта‑Эбинга. Не подумай, что мы лишились рассудка, но проклятые нервы все же надо подлечить. Впрочем, о нас самих мы поговорим при встрече, когда представится случай. Дима через три недели возвращается, я здесь, возможно, еще побуду, поскольку считаюсь больным»26.

 

Рихард фон Крафт‑Эбинг был знаменитым австрийским психиатром и сексологом. Он сделал себе имя в первую очередь исследованиями того, что считается «сексуальными отклонениями»: садизм, мазохизм (оба термина были введены в обиход самим Крафтом‑Эбингом), а также гомосексуализм. Его выводы о том, что гомосексуализм представляет собой не психологическую или моральную проблему, а неизлечимое патологическое отклонение, способствовали (сколь ни абсурдна сама по себе эта теория!) более лояльному отношению к гомосексуализму и послужили важным аргументом в пользу исключения соответствующей статьи из Уголовного кодекса. Это упоминание Дягилева о пребывании в клинике является единственным, но похоже, что именно в Граце он впервые до конца осознал свою сексуальную ориентацию.

Из письма, которое он послал мачехе из Варшавы по дороге на юг Европы, становится очевидным, что нервы Дягилева были напряжены до предела:

 

«Что ты толстенькая, что ты милая, что я тебя люблю, что мне еще не весело, а страшно, так страшно, что кажется, сейчас умру, и что это будет менее страшно, чем теперь. Чувствую, что это пройдет и что станет весело. Дорогой Лепус, неужели я никогда не излечусь от этого страха не знаю чего? Всего боюсь: жизни боюсь, смерти боюсь, славы боюсь, презрения боюсь, веры боюсь, безверия боюсь. Какое декадентство! Милая моя, ты мною недовольна, и ты права. Я перестаю быть интересен, нет больше молодости души, да может ведь и в старости быть красота. А старости боюсь.

Папа мил, он стал гораздо лучше, все хорошее в нем к старости стало выпуклее.

Это не для того пишу, чтобы к тебе подлизаться.

Целую тебя, дорогая толстушка. Твой Сережа.

Адрес Monte Carlo

Poste restanto»27.

 

В общем, осенью Дягилев вернулся из Европы поумневшим, что называется, sadder, but wiser.[115] Прошедший год был самым трудным в его профессиональной жизни, и прошел он для него не без потерь. Впрочем, на этом проблемы не закончились. Отношения с Дмитрием по‑прежнему оставались напряженными, и будущие ссоры казались неизбежными.

В том же году, а точнее, 20 декабря 1901 года, в культурной жизни Санкт‑Петербурга произошло событие, которому предстояло сыграть важную роль в жизни Дягилева, хотя он не имел отношения к его организации. В этот день, усилиями Вальтера Нувеля, Альфреда Нурока и некоторых других, состоялся первый Вечер современной музыки, послуживший началом серии концертов, задуманных как знакомство с новой русской музыкой. В этом первом концерте принимал участие в качестве исполнителя юный студент юридического факультета Игорь Стравинский28. Что именно Стравинский играл, теперь сказать трудно – ясно только, что не свои сочинения. В дальнейшем Дягилев и Стравинский ни словом не обмолвились об этом вечере – судя по всему, они тогда просто не обратили друг на друга внимания. Впрочем, они встречались и раньше. Дягилев был знаком с Игорем – сыном Федора Стравинского, ведущего баса Императорской оперы, артиста, который широко отметил в минувшем январе двадцатилетний юбилей своей сценической деятельности29. Дягилев, должно быть, лично принимал участие в его организации. Стравинский не мог не знать Дягилева, как знал его в ту пору всякий, кто хотя бы отчасти интересовался искусством.

На протяжении десяти лет Вечера современной музыки знакомили российскую публику не только с сочинениями Регера, Дебюсси, Равеля, Штрауса, Малера и Шёнберга, они стали композиторскими дебютами для Стравинского, Прокофьева и Мясковского30. На том самом первом концерте Дягилев и Стравинский друг друга не заметили. Лишь через восемь лет участие Игоря в одном из таких вечеров, теперь уже в качестве композитора, положило начало сотрудничеству, которое навсегда изменило характер и ритмы музыки XX века.

 

XI

Итоги

1902–1905

 

По возвращении в Санкт‑Петербург Дягилев занялся своими обычными делами: редактированием журнала «Мир искусства» и организацией выставок. Его родители переехали в Петергоф, где Павлу Павловичу было поручено руководить строительными работами в поселке неподалеку от дворцового комплекса. Похоже, материальное положение семьи стало наконец понемногу налаживаться.

Тем временем политическая ситуация в России оставалась мрачной. Появилась новая террористическая организация, называвшая себя партией социалистов‑революционеров (эсеров). Эсеров было не только численно больше, чем их предшественников, народовольцев 70–80‑х годов XIX века, они были также лучше организованы. Правительство, как обычно, ответило усилением контроля, ростом числа осведомителей, дальнейшим урезанием гражданских прав. Лица, привлеченные к слежке, должны были соответствовать строгим требованиям – исключительно потомственные дворяне, не меньше шести лет прослужившие в царской армии и не имеющие долгов. Католики и евреи конечно же не допускались.[116] не нужно было принадлежать к эсерам, чтобы усмотреть в новой ситуации признаки классовой борьбы.

 


Дата добавления: 2019-03-09; просмотров: 166; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!