Для знавших К. П. ответ на этот вопрос был ясен. 4 страница
После высочайшего обеда в этот же день великий князь Георгий Михайлович говорит мне:
— У меня к вам просьба: не можете ливы на полчаса зайти ко мне?
{ 202 } — С удовольствием, — отвечаю я. Мы уговорились, что я буду у великого князя на другой день, 31 октября в девять с половиной часов утра.
В назначенный час я прибыл к великому князю.Он провел меня в свой кабинет и плотно закрыл двери. Мы уселись около письменного стола.
— Я знаю, что вы человек честный, любите Россию и желаете ей добра. Скажите откровенно, как вы смотрите на настоящее положение, — обратился ко мне великий князь.
Я обстоятельно обрисовал ему настроение армии и особенно гвардии, как более связанной со взбудораженным распутинщиной петроградским высшим обществом, а затем коснулся настроения народа и в частности интеллигентной части его. — В общем, — говорил я, — решительно везде идут тревожные разговоры о внутренней нашей политике и решительно везде растет недовольство. Если в армии более говорят о Распутине и более всего недовольны его влиянием, то в обществе кипит готовое прорваться наружу возмущение против правительства, составленного почти всецело из бездарных ставленников Распутина. Пока возбуждение направлено только против правительства, Государя оставляют в стороне. Но если не изменится положение дела, то скоро и на него обрушится гнев народный.
— Но Императрицу все ненавидят, ее считаютвиновницей во всем? — заметил великий князь.
|
|
— Да,ее всюду ненавидят, — подтвердил я.
—Что же делать? Как помочь? — воскликнул великий князь.
— Надо раскрыть глаза Государю, надо убедить его, что сейчас должны стоять у власти не ставленники Распутина, а честные, самые серьезные, государственного ума люди. Вы — великие князья прежде всего {203} должны говорить Государю об этом, ибо вас это больше всего касается, — сказал я.
— Говорить... Но как скажешь ему? Он не станет слушать, может на дверь указать! — снова воскликнул великий князь.
Меня удивил такой страх одного из старейших и лучших князей перед этим кротким и, как казалось мне, неспособным ни на какую резкость Государем, и я высказал великому князю свое недоумение:
— Не понимаю вас, ваше высочество! Я знаю, что Государь любит и уважает вас. Поэтому представить не могу, чтобы он выгнал или вообще отказался выслушать вас, когда вы заговорите о том, что нужно для спасения его.
— Хорошо! — сказал великий князь, — надо просить о смене негодных министров? Кого же назначить председателем Совета Министров?
— Я не решаюсь ответить вам на этот вопрос.— сказал я.
— Как вы думаете относительно Коковцова? — спросил великий князь. — По моему мнению, он лучший из всех наших государственных деятелей.
|
|
— Графа Коковцова я очень мало знаю. А главное — я считаю себя не компетентным в решении таких вопросов, — ответил я.
На этом закончился наш разговор.
В этот же день вечером я выехал в Петроград, чтобы принять участие в заседаниях новой (с 1 ноября) сессии Св. Синода.
Петроград я застал в повышенном нервном настроении. Город жил под впечатлением событий, развертывавшихся в Государственной Думе. 1-2 ноября правый Шульгин, кадет Милюков и ряд других ораторов разных партий произнесли там громовые речи против { 204 } правительства и распутинщины.
В городе только и говорили об этих речах. Узнав о моем приезде, ко мне потянулись мои знакомые и среди них несколько больших государственных и общественных деятелей. Одни из них хотели узнать, что делается в Ставке, что думает, что хочет предпринять Государь? Другие, как утопающий цепляется за соломинку, цеплялись за меня, считая, что я могу раскрыть глаза Государю, убедить его и тем спасти положение. У всех настроение было подавленное. Чувствовалась надвигающаяся страшная гроза. Близко знакомые с внутренним положением страны начинали терять всякую надежду на спасение.
|
|
— Вы не можете представить, какой хаос в правительстве, — говорил мне начальник штаба Корпуса жандармов ген. Никольский. — Кажется, все делается, чтобы государственная машина остановилась, и если еще вертится колесо ее, то только потому, что раньше она была хорошо заведена. Мы живем на вулкане. Месяц тому назад можно было поправить дело. А сейчас... боюсь, что уже поздно. Может быть, уже никакие меры не помогут спасти нас от катастрофы.
О министре внутренних дел А. Д. Протопопове генерал Никольский отзывался как о больном, психически ненормальном человеке; Штюрмера он считал послушным клевретом Распутина. По приказанию Штюрмера «Гришку» теперь охраняли чуть ли не тщательней, чем самого царя. Ген. Комиссаров специально заведывал охраной. Так как квартира «старца» на Гороховой стала очень известной, то, по приказанию Штюрмера же, в это время подыскивался для него особняк на окраине города, где приемы почитателей и просителей не столь были бы заметны.
Утром 5 ноября я участвовал в заседании (на нем, между прочим, присутствовали: А. В. Кривошеий, М. В. Родзянко А. И. Гучков и др.) в Главном управлении {205} Красного Креста,на котором прибывшие из Германии сестры милосердия Ганецкая, Самсонова и др. делали доклад о положении там наших пленных. Сестра Ганецкая нарисовала потрясающую картину физических и нравственных угнетений и страданий, переживавшихся имевшими несчастье попасть в немецкий плен нашими воинами.
|
|
Когда сестра доложила, что одна из вопиющих нужд жизни военнопленных — это отсутствие здоровой духовной пищи и духовного утешения, ибо значительная часть лагерей остается без священников, без богослужения, без всякого пастырского наставления и утешения, — то Родзянко в крайне несдержанном тоне обрушился на меня с обвинением в преступной небрежности по отношению к вопиющим нуждам несчастных этих воинов. Родзянко был неправ.
Уже в течение нескольких месяцев у меня велась переписка с Синодом и министерством иностранных дел о командировании в Германию и Австрию свыше двадцати священников с походными церквами для военнопленных. Уже были выбраны для этой цели священники-добровольцы и заготовлены для них церковные принадлежности. Но все усилия Синода и министерства иностранных дел, несмотря на настойчивую поддержку самой Императрицы, оказывались бесплодными, разбиваясь об упорное нежелание Германского правительства допустить к военнопленным наших священников. Мои разъяснения, однако, не могли ни успокоить, ни убедить Родзянку. Он грубо настаивал на том, что я — главный виновник духовной голодовки наших военнопленных. Отвечать грубостью на грубость я считал недостойным своего сана и положения, и мне приходилось лишь удивляться и недоумевать: где причина такой озлобленности против меня председателя Государственной Думы, с которым я доселе не имел решительно никаких дел? Мое недоумение разрешил А. В. Кривошеий.
— Какой дикий, невыдержанный человек этот {206} Родзянко! — обратился он ко мне после заседания. — Вы не смущайтесь этим! Все его знают, и никто за сегодняшнюю выходку не оправдает его.
— Да я и не думаю смущаться. Если сама царица и министерство иностранных дел не могут выпросить разрешения на отправку наших священников в лагери военнопленных, то что же я-то могу сделать?
А как будет думать об этом деле г. Родзянко, — для меня безразлично, — ответил я.
— А вы знаете, откуда у него такая ненависть против вас? Он всюду кричит: сейчас Россией правят три человека — Алексеев, Шавельский и Воейков... (Эту фразу я слышал тогда же от В. И. Яцкевича с маленькой лишь вариацией: «Знаете, что везде говорят»...) — добавил Кривошеий.
— Господи, какая глупость! — ответиля на это.
Только я собрался около 5 ч. вечера вэтот день ехать на вокзал, как ко мне прибыл состоявший при товарище министра внутренних дел, князе В. М. Волконском, гвардейский капитан Н. узнать, могу ли я через несколько минут принять князя, который теперь находится в министерстве. Я ответил, что ждать князя не могу, так как спешу на вокзал для отъезда в Могилев, по пути же на вокзал сам заеду в министерство. Чрез несколько минут я сидел в служебном кабинете товарища министра внутренних дел, а кн. Волконский ориентировал меня в положении дел. Положение катастрофическое: в Государственной Думе единодушная оппозиция и ненависть к правительству, в обществе недовольство и возмущение, в народе брожение, а в правительстве — безумие. Как будто нарочно делается всё, чтобы ускорить развязку, — так характеризовал кн. Волконский данный момент. Более всего беспокоил Волконского министр внутренних дел Протопопов.
{207} — Я начинаю думать, не с ума ли сошел министр внутренних дел, — говорил кн. Волконский. — На днях я обращаюсь к нему: Александр Дмитриевич, что ты делаешь? Ведь ты ведешь Россию к гибели. «Пусть гибнет, и я торжественно погибну под ее развалинами!» — ответил он мне. — Разве не безумие? Дальше. Ушел здешний градоначальник кн. Оболенский. Надо выбрать сильного человека. Мой выбор остановился на Приморском губернаторе, ген. Хагондокове. Умный, энергичный, честный человек, — именно такой теперь нужен нам. Советую Протопопову взять его. «Пожалуй, согласен, — отвечает он. — Только знаешь что?.. Пусть Хагондоков съездит сначала к Григорию (Распутину)... ну, посоветуется с ним»... Так у нас решаются и другие дела. О Штюрмере и говорить не стоит. Старая развалина, не пригодная ни для какого дела.
Волконский просил меня употребить в Ставке героические усилия, чтобы спасти дело. Пока еще теплится, хотя и очень слабая, надежда на возможность спасения, если будет обновлено правительство и изменен правительственный курс. «Значит, гибнем!», — с этой мыслью я уехал от князя на вокзал. За пять минут до отхода поезда тот же гвардейский капитан явился ко мне в купе вагона и вручил пакет от князя, — в нем были стенографически записанные речи Шульгина, Милюкова и других думских ораторов.
Итак, в Петрограде, даже в правящих кругах, сознавали катастрофичность государственного положения и видели спасение в принятии экстренных мер. Но в тех кругах, с которыми мне теперь приходилось сталкиваться, меры эти сводились к персональным переменам. Мысли и речи вертелись около имен Распутина, Штюрмера, Протопопова, пожалуй, еще митрополита Питирима, Раева и др. Устранить первого, сместить остальных, и... как будто вся русская государственная жизнь сразу должна была пойти иным, должным путем. О {208} социальных реформах,об изменении государственного строя речи не заводилось. Имена Распутина, Штюрмера и Протопопова своей одиозностью так захватили внимание всех, что замечавшие общую разруху не пытались отыскать более глубокие причины ее.
Ни со Штюрмером, ни с Протопоповым до назначения их министрами я не был знаком. Впервые я увидел их в Ставке, и оба они произвели на меня странное впечатление. Протопопов явился в Ставку в элегантном военном мундире, гладко выбритый, тщательно причесанный, напомаженный. Внешний вид Протопопова не оставлял желать ничего лучшего. Но держал себя Протопопов очень оригинально: перед каждым по-корнетски расшаркивался, кланялся почти в пояс, улыбка не сходила с его лица; говорил слащаво, вкрадчиво. «Как вам нравится новый министр?» — спрашивал один из штабных генералов другого, когда Протопопов в первый раз появился в Ставке. «Хороший салонный кавалер, а, может быть, еще лучший лакей», — ответил тот. Чем дальше шло время, тем более приходилось недоумевать: зачем его взяли в министры. И еще больше: зачем он остается в министрах, когда и друзья, и враги согласно твердили ему, что он и для своего блага, и для блага России должен уйти с поста, который ему непосилен и для которого он вреден. «У Протопопова, — не раз приходилось слышать в Ставке, — всё есть: великолепное общественное положение, незапятнанная репутация, огромное богатство — более 300 тысяч годового дохода, недостает одного — виселицы, — захотел ее добиться».
Штюрмер был совсем в ином роде. Высокого роста, широкоплечий, с оригинальной — узкой и длинной, совершенно прямой, как у елочного деда, бородой, — он держал себя важно, говорил мало и никогда не смеялся. Как-то не гармонировала с его огромным ростом и массивной фигурой его походка мелкими, частыми {208} шагами. Мне он очень напоминал Саблера. Совсем как Саблер, только степеннее. Это был Саблер-флегматик, в противоположность тому Саблеру-сангвинику. Унихбыли разные темпераменты, разные и способности. Тот был способнее, образованнее; этот спокойнее, осторожнее. Но сущность государственной складки у обоих была одна. Я назвал бы ее донкихотством в государственных делах. Саблер почти всю свою жизнь занимался только духовными делами, но я уверен, что он не отказался бы от поста морского или военного министра, если бы только такой пост предложили ему. Штюрмер всё время служил в министерстве внутренних дел, в 1911 г. чуть было не попал в обер-прокуроры Св. Синода, а в 1916 г. вдруг стал главой министерства иностранных дел, к которому раньше не имел никакого отношения и которым, однако, взялся руководить в самое трудное и ответственное время.
Мое знакомство со Штюрмером ограничивалось лишь рукопожатиями и несколькими, ничего не выражавшими фразами, которыми мы обменялись при трех-четырех встречах в Ставке. Об его «ориентации» мне доподлинно было известно, что он знался с Гришкой и дружил с митрополитом Питиримом. В обществе рассказывали про него разные гадости. Между прочим, обвиняли его в нечистой любви к презренному металлу, которую он будто бы обнаруживал еще в бытность Ярославским губернатором. Насколько справедливы были такие обвинения, раздававшиеся и в обществе, и даже с Думской кафедры, судить не берусь, но для меня многозначительным показалось одно замечание Могилевского губернатора Д. Г. Явленского, ставленника Штюрмера. Как-то, в ноябре 1916 года, когда мы с ним беседовали о Штюрмере, он обмолвился:
— Кажется, и получаю я, как губернатор, много, а еле-еле свожу концы с концами, хотя и живу очень скромно.
Не пойму: как мог жить Штюрмер так, как {210} жил в Ярославле: беспрерывные парадные обеды, столовая посуда из серебра, лакеи без счету, великолепные выезды? А получал он меньше, чем я теперь...
Явленский же очень хорошо знал Штюрмера.
В 1916 году, в августе или сентябре, — точнонепомню, мне совсем неожиданно и невольно пришлось оказаться помехой для широких планов Штюрмера.
Как человек не глупый, он вскоре после назначения его министром-председателем увидел, что недовольство правительством растет не только в Государственной Думе и в образованном обществе, но начинает развиваться и в народе. Бороться с этим «злом» он решил при помощи соответствующей литературы. Для вразумления «темного» народа Штюрмер не нашел другого средства, как еще более затемнить его. По ходатайству Штюрмера Государь отпустил в его распоряжение 5 миллионов рублей. Получивши такую ассигновку, Штюрмер предложил известному Московскому книгоиздателю Ив. Дм. Сытину стать во главе нового правительственного литературного предприятия. Только что отпраздновавший 50-летний юбилей своей удивительной деятельности (Еще мальчиком, не получившим никакого образования, Сытин пришел в Москву и начал службу у одного торговца, платившего ему по 3 рубля в месяц за лакейские услуги. Ваня Сытин носил кипяток для чаю, чистил сапоги и вообще был на посылках. Дослужившись до должности приказчика в книжном магазине, он быстро пошел вперед и скоро завелсвою торговлю, превратив ее затем в колоссальнейшее дело.), Сытин в это время был в апогее своей силы и славы. Его книгоиздательство ежедневно выбрасывало на рынок пять тысяч пудов печатной бумаги; издававшаяся им газета «Русское слово» имела до миллиона подписчиков и была самой распространенной газетой в России. Приглашая Сытина, Штюрмер хотел »убить сразу двух зайцев: 1) вывести Сытина из ряда {211} своих врагов и 2) поставить во главе нового дела популярного и испытанного дельца.
Как ни лестны были для Сытина дружеское внимание и доверие Председателя Совета Министров, всё же расчетливый рассудок у него доминировал над чувством. Сытин понимал, что пойти ему заодносо Штюрмером — значило умереть для своего дела, — более того, отречься от того пути, по которому он шел всю свою жизнь. Ради Штюрмера, хотя он был и первым сановником Империи, Сытин не мог принести такой жертвы. Не желая, однако, огорчать старика отказом, а тем более — рвать отношения с ним, Сытин медлил ответом, надеясь, что авось проволочка выручит его. Штюрмер понял уловку Сытина, как понял и то, что при всем своем либерализме Сытин всё же русский мужик, для которого достаточно одного царского слова, чтобы он исполнил любое веление. И вот Штюрмер однажды, совершенно неожиданно для Сытина, объявляет ему, что в субботу такого-то числа, в 10 ч. утра, ему назначена царская аудиенция в Ставке, что из Петрограда он должен выехать в среду, и что для такой поездки в штабном вагоне Ставки для него будет отведено особое купе 1-го класса, а в Могилеве — номер гостиницы.
Случилось так, что с тем же поездом, в том же вагоне, в соседнем с отведенным для Сытина купе я должен был возвращаться в Ставку. При входе в вагон меня встретил поверенный Сытина Н. П. Дучинский, сообщивший мне, что Иван Дмитриевич едет в Ставку и просит разрешения в пути побеседовать со мной. Лишь только тронулся поезд, у нас началась беседа. Сытин рассказал мне, что едет представиться Государю, что аудиенция назначена ему в субботу, в 10 ч. утра, что, по распоряжению Штюрмера, ему и тут отведено особое купе, и в Ставке будет предоставлено особое помещение. Меня удивила беспримерная внимательность {212} со стороны Штюрмера. Потом Сытин подробно рассказал мне всю историю затеваемого Штюрмером издательского дела, изложив все причины, по которым он не может принять штюрмеровского предложения.
— Значит, вы отказались от предложения? — спросил я.
— Нет, совсем еще не отказался, но я должен отказаться, ибо мое согласие было бы моральной смертью для меня и гибелью для моего дела, созданного ценою трудов всей моей жизни, — ответил Сытин.
— А по какому поводу вы будете представляться Государю? — опять спросил я.
— Ни по какому, так просто, — ответил Сытин.
— Как так ни по какому? — удивился я. — Без поводов царю не представляются. Да вы-то просили о высочайшем приеме?
— Нет, не просил. Штюрмер вызвал меня и объявил, что я должен представиться его величеству, — сказал Сытин.
— А вы не думаете, что тут ловушка для вас? Что если Государь при приеме попросит вас взять это дело в свои руки, или скажет, что ему доложено о вашем согласии и поблагодарит вас, — как тогда поступите вы? — спросил я.
— Вы точно обухом по голове ударили меня! Вот старый дурак попался, как воробей на мякине! — воскликнул, побледнев, Сытин. — Что же мне делать? Как помочь беде?
Заметив, что старик сильно заволновался, я начал успокаивать его, а потом перевел разговор на другую тему. Мы начали говорить о нашей низшей народной школе, совершенно сходясь во взглядах, что она кой чему учит, но совсем не воспитывает, талантов не продвигает и в общем трудно сказать, чего больше: вреда {213} или пользы приносит. Потом заговорили об основах и принципах новой, нужной для народа, школы. Я рассказал ему о школе Рачинского (С. А. Рачинский оставил профессорскую кафедру в Петровско-Разумовской сел.-хоз. академии и до самой своей смерти учительствовал в основанной им начальной школе в с. Татево, Бельского у. Смоленской губ. Прославившаяся на всю Россию школа С. А. Рачинского, при прекрасной постановке в ней учебного дела, в особенности отличалась двумя своими сторонами:
Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 145; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!